Текст книги "Варшава и женщина"
![](/books_files/covers/thumbs_240/varshava-i-zhenschina-68488.jpg)
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Война, – сказал Ясь с напускной беспечностью.
– А после войны? После того, как немцев ссаными тряпками погонят с польской земли?
Ясь пожал плечами.
– Ну, это еще когда будет…
Валерий не слушал:
– Рабочие привыкли прогуливать! Они уже усвоили, что прогуливать, врать, выпускать некачественную продукцию – похвально и патриотично! Привычка врать, игнорировать законы прививается очень быстро…
– Так ведь это «их» законы?
– «Их» законы когда-нибудь сменятся «нашими», а привычка к бракодельству и беззаконию, к сожалению, уйдет значительно позднее… Я иду спать. Завтра первая смена.
И отец ушел, оставив Ярослава наедине с матерью и «Голосом Польши». Ясь догадывался о том, что отец занимается какой-то нелегальной деятельностью. Подозревал, что даже мама в курсе далеко не всех его дел. Вообще же разговор с отцом сильно задел Ярослава. Он не видел большого смысла задумываться о завтрашнем дне, когда непонятно, как прожить сегодняшний. Так и сказал маме.
Мама ответила:
– Это сейчас тебе кажется, что нужно прогнать немцев – а дальше хоть трава не расти. Но после их исчезновения опять будет жизнь.
– Не у всех, – буркнул Ясь. Он был крепко разобижен на родителей.
Ярослав Воеводский
Отец, конечно, прав: законопослушные граждане при немцах имеют не меньше, а куда больше шансов двинуть кони, так что интеллигенции, если она желает дожить до полного разгрома немцев, предстояло мужественно распрощаться с множеством устаревших принципов. Например, с таким: «Брать чужое – нехорошо».
Одной из первых осознала это пани Ирена. В рекордно короткий срок она превратилась из чувствительной и безобидной пожилой дамы в мелкую акулу подпольного бизнеса. Она завязала или возобновила знакомства с различными людьми, причастными к складам, поставкам, отгрузке, вообще – к продовольствию. Это – с одной стороны. На другом полюсе находились варшавские интеллигенты, обладатели, например, антикварных вещиц, семейного серебра и прочих предметов, для пропитания бесполезных. До немцев она, впрочем, никогда не опускалась. С немцами контактировали совсем другие люди.
К середине 1940 года уже установилась стройная и гармоничная система. Разные некрупные немецкие чины где-то у своего начальства воровали крупу, сахар, консервы, мятую, как туалетная бумага, колбасу и т. д. и перепродавали все это добро польским спекулянтам. Польские спекулянты, в свою очередь, сообщали пани Ирене о наличии у них такого-то товара и называли цену. Пани Ирена квалифицированно и быстро подбирала покупателя, спасая одних от голодной смерти и снабжая других вещами, которые когда-нибудь, в отдаленном будущем, сделаются основой неплохого капитала.
Валерий Воеводский брезгливо морщился при всяких разговорах на эти темы, а Ясь ощущал нечто вроде нездорового восторга, ибо никогда не подозревал в почтенной пани подобной деловой хватки.
Поэтому мама, затевая аферу, прибегла к помощи Ярослава. Пока отец был на работе, она завела с Ясем разговор.
– Ясь, – начала мама осторожно, – я тут думала-думала…
Ясь пил чай того бледного, чахлого оттенка, который покойная бабушка Юлиана аттестовала не иначе, как «писи сиротки Хаси». Что-то в интонации маминого голоса заставило Яся отставить чашку.
Мама замолчала.
– Мама, – напомнил Ясь, – ты о чем-то думала…
– Да, – подхватила мама, – об этих фарфоровых… о пастушках. Которые у нас в гостиной.
Ясю никогда прежде не доводилось размышлять о фарфоровых фигурках. Еще об обеденном столе думать или о комоде!.. Он так и сказал маме, все еще недоумевая.
– Может быть, их продать? – предложила мама с деланно-залихватским видом.
В голове Яся сама собою немедленно нарисовалась ужасная картина:
дощатые закопченные сараи, руины безымянного железнодорожного строения, разрушенного при штурме немцами Варшавы, заплеванная и пыльная трава полынь, грязный пустырь – все это где-нибудь за Жолибожем, где велась бойкая торговля съестным и «мануфактурой» (это торжище носило многозначительное наименование «Перехват»).
Представились завсегдатаи Перехвата – серые с лица мужчины неопределенных лет, с гнилыми зубами, в костюмчиках, жмущих под мышками; хищные бабищи, источающие дух свежей водки, с громким смехом и холодными, прощупывающими глазами; истощенные костлявые подростки обоего пола, более голодные и опасные, чем бродячие псы. Из рук в руки кочуют деньги, крупа, золотишко, барахлишко, ведутся таинственные разговоры, шлюхи безразлично демонстрируют тощие коленки.
А посреди всего этого – мама, беспомощно прижимающая к груди фарфоровых пастушков…
– Мама, – сказал Ясь, – ты меня извини, конечно, но затея дурацкая. Если не сказать хуже.
Но мама оказалась не так уж проста.
– Я уже договорилась – через пани Ирену. Она нашла покупателя, говорит – вполне надежный. Предлагает триста злотых. Вообще говорит – «до тысячи, в зависимости от состояния». Торговец антикваром, пани Ирена уже имела с ним дело. Справедливый. Может быть, даст и больше. Все зависит от ценности.
– Ладно, – сказал Ясь, помолчав. – Куда идти?
Мама все объяснила. Встреча назначена сегодня на шесть часов вечера, Иерусалимские аллеи, угол бара… Забыла! Там еще колесо светится по вечерам над входом.
– Понятно, – сказал Ясь.
– Там он и будет ждать. Зовут – Вацлав. Среднего роста, в сером костюме. Не опоздай, у него очень мало времени.
И подала ему фарфоровые фигурки, заранее завернутые в платок. Ясь набросил пиджак, сунул их в карман. Ему вдруг стало смертельно жаль пастушка и пастушку. Никогда прежде о них не думал, стояли себе и стояли… Просто они были всегда, еще до рождения Ярослава. Смешные, ненужные, хрупкие.
«Вся жизнь наперекосяк, – подумал он сердито. – Пол-Варшавы разворотили, везде немецкие морды, в гимназии изучают токарный станок и немецкий язык, а я о каких-то пошлых…» Но сердитые мысли не помогали, на душе все равно было тягостно.
Мама, конечно, права. Заработанного не хватает, украденное выручает плохо.
Ясь плюнул и решительно зашагал к бару с колесом.
Вацлав – если только его действительно так звали – ждал. Все, как описано: серый костюм, средний рост. Выражение лица насмешливо-выжидательное: «Ну, мальчик, поглядим-поглядим, что такого ты мне принес…»
– Вы – Вацлав? – спросил Ясь, хотя и так было ясно. Вацлава можно было сажать в тюрьму за спекуляцию на основании одной только его ухмылки.
– Принес? – осведомился Вацлав, не тратя драгоценного времени на формальности. – Показывай… – И, видя, что Ярослав полез в карман, досадливо сморщился: – Погоди ты, не здесь же…
Они отошли во двор, и тут Ясь окончательно понял, что дело плохо: у заднего входа в бар, где валялись пустые ящики, сидели еще двое и весело глядели на Ярослава.
– Давай, – сказал Вацлав.
Сумрачно поглядев на двоих у ящиков, Ясь все же вынул фигурки, развернул платок. Вацлав пощелкал ногтем по пастушке.
– Фаянс, – бросил он пренебрежительно. – Двести еще дать могу…
– Давай двести, – хмуро сказал Ясь.
Вацлав забрал фигурки и принялся шарить во внутреннем кармане пиджака. Затем вдруг развернулся и резко ударил Ярослава в переносицу. Тотчас же те двое оказались рядом. Ясь упал. Несколько раз обжигающе ударили по спине, безошибочно попав по почкам, напоследок пнули в затылок и ушли, быстро и нагло стуча ботинками.
Ясь приподнялся, сражаясь с мутью в глазах. В воздухе плавали жирные червяки. Раскорячивая ноги и сильно шатаясь, он добрался до подворотни, выглянул – трое шли по Иерусалимским аллеям, не особенно даже торопясь, затем свернули в переулок.
Ясь затряс головой, как пес, и тут его вырвало.
– Ах ты, черт! – сказал он, хватаясь за стену.
На заднем крыльце показалась тетка в нечистом белом халате. Она несла ведро с какими-то отходами. Ногой она с грохотом отодвинула в сторону ящики и тут заметила Яся.
– А ты что тут делаешь? – закричала она сипло. – Ты что, блевать сюда явился, пьяная рожа? Иди, иди!.. Гляди-ка, еще чтоб немцы тебя не забрали! Бездельник! Я живо полицию позову!.. А мне потом убирать тут… за всякой сволочью… Давай, давай отсюда!..
Ясь слабо махнул рукой и выбрался на улицу. Голова еще гудела. До переулка он доковылял сравнительно быстро. Один из бивших Ярослава стоял в подъезде двухэтажного кирпичного дома, выкрашенного желтой краской, и беспечно курил. В окне виднелась вывеска: «Столярная мастерская». Ясь подождал, пока тот скроется за дверью, и засел в кустах напротив мастерской. Ждал, а заодно отлеживался. Резкая боль отступила, потом прекратилось и гудение в голове.
Около десяти вечера погасло сперва одно, затем второе окно мастерской. В переулке показались подручные Вацлава. Ясь проводил их бессильным взглядом. Затем – внимание! – умерло и третье окно, последнее.
Вацлав!
Постоял на пороге, закурил. Засмеялся чему-то сквозь зубы и пошел себе прочь, но не в сторону Иерусалимских аллей, а в глубь переулка. Ясь подобрал заранее облюбованный кирпич и двинулся следом, держась шагах в десяти.
На углу Вацлав остановился и снова прикурил. Ясь настиг его одним прыжком. Удар кирпича пришелся в основание черепа. Вацлав, не издав ни единого звука, повалился навзничь. Ясь стремительно нагнулся к нему, обшарил карманы. Нашел пятьсот злотых, схватил их в кулак и метнулся прочь, за угол. Там перевел дыхание, придал себе, по возможности, небрежный вид и зашагал прочь.
Мама встретила его тревогой и прямо в прихожей зашептала:
– Где ты пропадал? Я уже беспокоиться начала…
– Зашел к Стану, – соврал Ясь.
– Боже мой! Неужели не могло подождать? Ты ведь знал, что я места себе не нахожу…
– Мама, – сказал Ясь, – ну прости. Так вышло.
Мама быстро оглянулась на дверь столовой, где угадывался отец.
– Ну как? Продал?
Ясь безмолвно вручил ей пятьсот злотых.
– Надо же, как удачно! – обрадовалась мама. – Вот видишь, и среди спекулянтов встречаются порядочные люди!
– Это точно, – согласился Ясь.
Кшиштоф Лесень
Между прочим, это неправда, что мир для всех устроен одинаково, а вся разница в жизни людей проистекает от того, насколько хорошо они умеют прилаживаться к обстоятельствам. Будем считать так: вся полнота мира – только в Боге, а каждому человеку – лишь то, что он способен вместить. Плюс – искажения, вносимые падшими духами.
Вот пример. Когда умерла бабушка Ядзя…
Кшись прикрыл глаза, и тотчас обступили его замечательные, уже полустертые воспоминания: запах пирожков и крахмальных скатертей, кружевной ксендз, мама, похожая на Деву Марию, – в длинном, тонком темном платье, с черным кружевным шарфом на голове, отчего ее узкое лицо сделалось как будто из резной кости. Бабушку уложили в уютный гробик. Гробик был как колыбелька. Все там было приготовлено: и подушечка с желтоватым шитьем, и одеяльце с бледными розами вдоль края, и драпировка на стенках. И бабушка, на удивление мирная и симпатичная, устроилась в гробу даже как будто не без удовольствия.
Накануне вечером она была еще вполне жива и бодра и напекла целую гору пирожков. Бабушка к старости (как уже потом слышал Кшись) начала потихоньку выживать из ума, она воображала себя молодой, кокетничала с русскими великими князьями, коих знавала еще до знакомства с дедушкой, и изъяснялась исключительно по-французски. Ее никто в семье не понимал, и бабушка сердилась. А Кшисю она казалась волшебной.
Ну вот, бабушка Ядзя напекла эти румяные пирожки, укрыла их полотенцем и отправилась почивать. А утром обнаружилось, что она умерла. И пирожки ели на поминках.
В костеле, пока шла последняя бабушкина месса, произошел странный случай. Какая-то неопрятная нищая женщина принялась приставать, чтоб ей дали работу, пустили жить «хоть в подвал, хоть на чердак»; но вид у нее был такой вороватый, что от нее спешили поскорее отделаться. Но она все равно бродила по костелу, гремела нечистыми медяками в ладони и в голос бранила кого-то: «Вот дура! Вот дура!..» – а потом вдруг исчезла.
Но странным было не то, что нищая ругалась, а то, что видели ее далеко не все. Только Кшись, мама и еще две дальние родственницы. Это выяснилось уже на поминках, за теми самыми пирожками, когда мама стала возмущаться: что за отвратительная женщина, как она посмела в такой момент мешать общей молитве! неужели у людей совсем не осталось совести!
– Да, да, – подхватили родственницы, – и кто только ее пустил? Откуда она вообще взялась?
– Какая женщина? – удивился отец.
– Нищенка, от нее ужасно пахло, и она просилась к нам жить, а потом ругалась – прямо перекрикивала отца Адама, – объяснила мама.
– Удивительное дело, – молвил отец, – а я никого не заметил.
В этот момент одна старушка, поджимая губы, шепнула другой: «Конечно, он никого не заметил. Покойная Ядвига – его мать, а разве станешь глазеть по сторонам, когда хоронишь мать?» – «Разве Ядзя – его мать? – удивилась вторая старушка. – Я думала, Ядзя была ее матерью…»
Родители жили вместе так давно, что все уже позабыли, кому из них бабушка Ядзя приходилась матерью.
– Впрочем, я тоже не видела никакой нищенки, – сказала первая старушка.
И старший брат Кастусь не видел. И тетя Юлишка не видела. Вообще – никто, кроме мамы, Кшися и тех двух родственниц.
Вот тогда-то Кшись впервые заподозрил то, в чем окончательно уверился нынешней весной 1943 года: мир для всех людей неодинаков.
Взять Варшаву. Для водителя кареты «скорой помощи» это один город, для влюбленных, которым негде целоваться, кроме как во двориках и в садах, – совершенно другой, с подозрительными домохозяйками, которые трясутся за свое мокрое белье, вывешенное во дворах. А для подпольщика – третий, со складами боеприпасов, нелегальными квартирами, явками, радиоточками. И всегда это будет совершенно особенный город, интимно открытый только тебе одному.
Город Мариана Баркевича – это город засад, укрытий, гремящих жестью крыш, проходных дворов, которые пронизывают улицы насквозь, словно муравьиные ходы в сыром песке. Мариан знает в лицо каждую отметину от пули на штукатурке стен, он всегда может сказать: «Здесь весной сорок второго расстреляли троих поляков – это после неудачного взрыва у входа в «Гельголанд». Вот эта, где царапнуло, – это Станислав Птица бросил самодельную гранату осенью сорок второго, а за углом, где была булочная, там пять сколов и стекло до сих пор не вставлено, – там была перестрелка в феврале. Неужели забыл?» Попробуй только сознаться – да, забыл – и молодой Баркевич пожмет плечом, прилепит к нижней губе папироску и всем своим видом покажет, что ты перестал для него существовать.
В мире Мариана нет места и его отцу, инженеру Баркевичу, который у немцев на хорошем счету. Марек не живет дома, он скитается по разным квартирам и ночует у девушек. Это строгие девушки с глубоко запавшими, горящими глазами. Девушки из марековского мира не ведают любви, не знают страха, в них пылает одна только ненависть – отсюда и невероятная, взрезающая сердце, как нож, чистота тонкой линии рта.
Мариан носит сапоги с высокими голенищами, он обзавелся лихой офицерской выправкой и с особой шикарной небрежностью умеет приветствовать товарища по оружию; он играет в бридж, посмеивается сквозь зубы – словом, он как будто вышел из офицерского клуба 1915 года.
Ясь немного смущался, общаясь с этим новым, незнакомым Мареком, который, входя, всегда целовал руку маме, снисходительно пил с нею чай и прерывал собственные рассказы многозначительными «хм», «в общем, ерунда» и т. п. – «Я встречался вчера с… впрочем, неважно… и скоро многое изменится… впрочем, сами увидите, когда придет время… потому что не за горами… в общем-то, конечно, ерунда…»
Мама Ярослава всегда улыбалась Мариану грустной и непонятной улыбкой, а после его ухода вздыхала: «Как он вырос, бедный ребенок!» Валерий Воеводский хмурился и как будто Марека недолюбливал.
Однажды они сцепились.
Валерий вошел – усталый после работы, почти черный – в тот момент, когда Марек живописал маме неудачное покушение на гестаповского офицера по фамилии Вюстринген.
– …И в тот момент, когда я и… хм, неважно… уже приготовились стрелять, до нас доходит, что с ним еще солдат и женщина… э-э… явно полька и, возможно, имеющая отношение к… словом, одной организации… и тут я…
– А ты сопляк, – равнодушно сказал Валерий, усаживаясь за стол. – Мать, дай мне горячего.
– Сегодня суп с куриными потрохами, – объявила мама.
Отец посмотрел на нее благодарно, но тут же перевел глаза на Марека. А у того сделалось такое выражение лица, с каким офицеры из старых фильмов произносят: «Отлично-с. Если вам угодно – завтра на десяти шагах». Ярославу даже показалось, что вот сейчас гостиная вместе со столом, отцом, Марианом исчезнет, а в наступившей темноте вспыхнут белые буквы:
"– Я ВЫЗЫВАЮ ВАСЪ, МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЬ».
Мариан побледнел. Валерий принял у мамы тарелку.
– Простите, пан Воеводский, – вполголоса проговорил Мариан, – но я не вполне понял.
– Сопляк, – повторил Валерий, обтирая коркой хлеба края тарелки. – Ты перестал посещать общеобразовательные курсы, бросил университет. Как один из твоих руководителей, я тобой, мягко сказать, недоволен.
Мариан откинулся на спинку стула.
– Умереть за Польшу я, однако же, не соплив.
– Война разберется, – сказал Валерий. – А ты весь, я погляжу, на гранаты изошел.
– Между прочим, я в отряд пришел – драться, а не книжечки почитывать, – вымолвил Мариан немеющими губами и сунул в угол рта папироску.
– Не кури у меня в доме, – велел Валерий.
Мариан убрал папироску. Сказал:
– Эти ваши фраерские дискуссии, учеба – пустая трата времени. От них одни сомнения, а сомнений сейчас быть не должно. Незачем отвлекаться от главной задачи. Я лично так считаю.
Валерий сам закурил. Стало тихо. Мама осторожно разливала чай. Ярослава не оставляло странное чувство, что он сидит в кино.
Наконец Валерий погасил окурок о блюдце и сказал:
– Боевая деятельность молодого человека, который одновременно с этим не получает образования и не овладевает гражданской профессией, для общества вредна.
– Почему? – взъелся Мариан. Теперь он прямо-таки приплясывал на стуле. – Неизвестно даже, останусь ли я жив. Для чего портить себе жизнь лишней нагрузкой? Может, меня убьют завтра!
Валерий смотрел на него устало.
– А если нет? Марек, Марек… Война закончится, и вместе с войной пропадет весь смысл твоей жизни. Очень тебя прошу: учись.
Мариан встал, громыхнул сапогами, переложил в кармане пиджака что-то тяжелое и произнес:
– Если мне приказывают, пан Воеводский, то я как боец обязан подчиниться. Но если на откровенность, то всю эту учебу я считаю пустой тратой времени.
Валерий тоже встал.
– Да, это приказ, – подтвердил он негромко и холодно. – Свою откровенность приберегите для себе подобных. До свидания, пан Баркевич.
У Валерия был свой мир, и простирался этот мир в прошлое и будущее.
Ясь, может быть, больше других ощущал обособленность своей Варшавы, потому что у него была квартира, о которой не знал ни один человек. Это была Варшава Юлиана, населенная тенями забавных старичков, чудаковатых служащих, эксцентричных дам – персонажей очерков в вечерней газете. Это была Варшава Доротеи – Дальней Любви, которая ходила босиком по мокрой от дождя мостовой, ела пирожные, целовала в плоский нос каменного льва, бродила, вдыхая железнодорожный запах, по берегу Вислы.
Ясь брал из квартиры Юлиана книги – для подпольного университета, где Валерий читал историю и политэкономию. О происхождении этих книг Ярослава никто не спрашивал. Одна из скорбных подруг Мариана принимала их в недавно сформированную нелегальную библиотеку.
Для Ярослава следы от пуль и гранат на стенах домов – лишь безобразный знак общей беды, которая рано или поздно закончится. Город полон ожидания. Внутри грубой скорлупы боли вызревала любовь.
Пушистое облако над головой утратило очертания, разорвалось в клочья. Под языком, в ноздрях застряла горечь. День и ночь тянуло гарью: горело еврейское гетто. Каштаны выбросили уже «стрелы», готовые покрыться цветами, но их запаха не было слышно. Пожар. Пожар. В еврейском гетто погибли Магда Гиршман и ее младший сын Мордехай, и Цалка-морильщик, друг детства Юлиана, и та жена раввина, что так замечательно рассказывала о своем отпрыске по имени Лейба, и сам Лейба, и его отец раввин… Ясь хранил их в памяти и часто перечитывал письма Юлиана, написанные в те годы, когда все эти люди были живы и полны радости.
Ярослав думал о любви. Однажды он сказал Кшисю:
– Я все время представляю себе мужчин и женщин.
Кшись ответил:
– Ничего удивительного, ведь мир как раз и состоит из мужчин и женщин.
А Мариан, который слышал этот разговор, сказал:
– Мир состоит из немцев и поляков. – И добавил поспешно: – И евреев.
У Марека появилась новая подруга – Гинка Мейзель. Она была неправдоподобно красива и так мала и хрупка, что Ясь в глубине души не сомневался: Марек вынес ее из пожара прямо в ладонях. Гинка светилась тысячелетней печалью. В ней не было той нетерпеливой польской скорби, которая превращает человека в оружие. Гинка обладала собственным миром, и ее мир был очень древним, он помнил филистимлян, вавилонян и римлян. И даже Александра Македонского.
А еще был мир Станека: завод, где он работал вместе со своим дядей Яном – коммунистом, кстати; и маленькая квартирка с хлипкой этажеркой, продавленным диваном, тощим мешком с запасом крупы в углу комнаты, – квартирка, где хозяйничала грустная, похожая на девочку, мама.
Одними улицами ходит по Варшаве Станек – из квартирки на завод, с завода на квартирку. Совсем другими – Кшиштоф Лесень. А пан Пшегроздки вообще никуда не ходит, он сидит в подвале аптеки, неустанно трудясь над вечерней газетой. В одиночку он делает работу сотни муравьев. Когда бы ни заглянул ты в подвал, всегда увидишь там одну и ту же картину: суетливый типографский станок и горящая в полутьме одинокая яркая лампочка, засунутая в железный держатель, похожий на собачий намордник. В пятне света выступает вдохновенное, одутловатое и бледное лицо пана Пшегроздки. Он счастлив, как может быть счастлив только маньяк, препарирующий жертву. Пан Пшегроздки препарирует события жизни, он рассыпает их на сотни и тысячи букв и собирает заново, в уже упорядоченном виде, а затем переносит на хрупкие листы бумаги и вновь бросает в мир, словно осколки волшебного зеркала. Он выпускает свою вечернюю газету. Его дыхание наполнено запахом краски.
Пан Пшегроздки практически не поднимается на поверхность Варшавы. Весь его мир – это подвал и станок. Он счастлив бытием в подземной ладье. Он – как Ной в ноевом ковчеге. По воскресеньям в аптеку приходит ксендз в штатском, и они с паном Пшегроздки подолгу беседуют, причем пан Пшегроздки всегда при этих беседах плачет. Уходя, ксендз пьет капли от головной боли и шепчет: «Душу свою ради ближних разорвать, точно ризу, раздать до последнего лоскута…»
Да, миров – множество. В мире пана Пшегроздки верят в Пана Иисуса и Его благую волю и говорят: «Надеяться исключительно на русских – просто нелепо, поскольку после их прихода немецкие порядки сменятся русскими, а нам нужны польские порядки». В мире Станека и дяди Яна работают до черноты в глазах, сквозь черноту читают учебник химии и говорят: «Чай в прессованных пачках – дрянь» и «Немцы уже потеряли в России целую армию». В мире Ярослава сердце, как почки листьями, набухает любовью, а говорят так: «Честь не позволяет польскому бойцу стрелять из-за угла, в спину – пусть даже по офицеру гестапо». В мире Мариана Баркевича говорят: «Все средства хороши». В мире Валерия Воеводского говорят: «Ваши необдуманные акции приводят к большим потерям и заканчиваются показательными расстрелами поляков».
Но все эти миры, наслаиваясь друг на друга, образуют сложный, многослойный и все же единый мир Варшавы весны 1943 года.
А потом арестовали Кшися – и все миры тотчас смешались в один бесформенный, растревоженный ком.
* * *
Около шести часов вечера 28 мая 1943 года к Воеводским постучались. Открыл Валерий, заранее хмурясь. Мама замерла возле буфета, где держала все нужные бумаги: аусвайсы, справку о чахотке Ярослава, пропуск на завод и т. д. Однако ничего предъявлять не потребовалось. В дверях стоял запыхавшийся господин лет пятидесяти с нездоровым, бумажным цветом лица. Глаза господина сверкали так, что Валерию почти въяве виделись вылетающие из-под очков огненные искры.
Гость стукнул палкой о порог и произнес:
– Когда Господь Бог задумал Варшаву, поляки создали ее прекрасной. И я не понимаю… точнее, напротив, Я ОЧЕНЬ ХОРОШО ПОНИМАЮ, кто именно уполномочил этих немцев все здесь изгадить!
Ясь выбрался в прихожую. Гость уже втискивался в дверь. Его щеки немного тряслись.
– Примите трость, молодой человек, – обратился он к Ясю. Затем снял шляпу и прошествовал в гостиную. Валерий запер за ним дверь.
Пришелец остановился посреди комнаты, выпучившись – даже не на маму, а куда-то поверх буфета – и беззвучно зашлепал губами. Его лицо из белого сделалось синим, глаза закатились под стеклышками очков, и Валерий едва успел подхватить падающее тело. Вдвоем с Ясем они водрузили гостя в кресло, а мама положила на его голову мокрое полотенце.
Спустя минуту пришелец зашевелился под полотенцем и звучным, совершенно ровным голосом произнес:
– Прошу простить вторжение. Необходимость! В противном случае не решился бы. Любезнейшая пани, нет ли у вас какого-нибудь шнапсу? – Он сорвал с головы полотенце и запотевшие очки. Открылись порозовевшие щеки и полные ярости и тоски серые глаза. – Позвольте представиться: Зигмунд Пшегродзки, редактор «Голоса Польши».
Мама нацедила редактору мутного спиртового пойла в граненую рюмку зеленого стекла. Редактор выпил и прояснел. Громко, с горловым присвистом, зашептал:
– Дело – ужаснейшее. Не решился бы потревожить, но…
Валерий придвинул стул, уселся рядом и спокойно предложил:
– Рассказывайте лучше по порядку, пан Пшегродзки.
– По порядку! – закричал пан Пшегродзки и, барахтаясь в кресле, затопал ногами. – Никакого порядка во всем этом нет! И быть не может! Один сплошной беспорядок! Я был согласен жить в подвале! Но сегодня они отобрали у меня единственного постоянного сотрудника, и я… – Тут из левого глаза редактора выползла маленькая слезинка. Она медленно размазывалась по щеке.
– Лесень арестован? – не веря, переспросил Ясь. – Когда?
– Час назад, – прошептал редактор. – Видите ли, он не пришел в аптеку, а должен был… Он очень воспитанный и аккуратный молодой человек, чрезвычайно обязательный. Надежный компатриот. Мы вместе отбивались от немцев еще в тридцать девятом, на Праге. Позвольте еще шнапсу… Необходимы действия! Действия!
Пан Пшегродзки выпил поданную мамой вторую рюмку, облив бороду. Валерий быстро прикидывал в уме. Затем спросил:
– Информация достоверная?
Редактор оскорбился:
– Молодой человек! Я никогда не пользуюсь недостоверными данными! Моя репутация как редактора… Кх-хе! Если вам угодно, могу раскрыть источник. Наш домохозяин, пан Немучик – аптекарь – собственными глазами имел несчастие наблюдать… Буквально впихнули в машину!
– Типографский станок – в аптеке?
– Разумеется.
– Станок нужно вывезти, – сказал Валерий. И Ясю: – Я свяжусь с Яном. А ты иди к Мареку. По дороге вспомни, кого еще может знать Лесень.
Пан Пшегродзки поперхнулся третьей стопкой шнапса и, кашляя, закричал:
– Лесень никогда никого не выдаст! Удивляюсь, о какой ерунде вы думаете в такую минуту!
– Они его убьют, – сказал Валерий, хрустнув пальцами.
Мама всхлипнула и понюхала пустую стопку.
В городе медленно выцветал летний вечер: свежая листва, чистые сухие мостовые, ласковый воздух, далекие обрывки музыки. В окнах уже светились огни, и только кое-где попадались пустые, наполовину разрушенные черные дома, но их скрадывал полумрак.
Марек жил сейчас в квартире девушки по имени Малгожата. Он увидел ее как-то раз случайно, в саду. Мариан сидел на лавочке и курил. В голове у него неспешно складывались не лишенные изящества комбинации по раздобыванию некоторых взрывчатых веществ, а на душу, как ни странно, чугунно налегала пустота – преступная, если принять во внимание листву, цветущие каштаны и так далее. Мимо шли люди, иные садились на лавочки, а потом опять куда-то срывались, и Мариану думалось: опять встряхнули стакан с реактивом, опять осадок поднялся и завертелась взвесь. От этих мыслей тоскливо тянуло где-то в животе.
Много-много лет назад, таким же теплым весенним вечером, один молодой человек точно так же сидел на скамейке в городском саду. Может быть, та скамейка даже стояла на месте этой. И шли мимо люди, и шла мимо ненужная весна, а на душе у молодого человека, как ядро, лежала грусть. Он был по образованию химик, а по призванию – русский революционер. Однако истинным его назначением на земле было любить Лизу Балобанову, нежную курсистку, которая покашливала в петербургских туманах, и пьянела от снежной метели, и упоительно грезила. Но случилось так, что химик с головой погрузился в свои бомбы, а Лиза уехала на северное побережье Франции – лечиться и слушать сказки. А летом 1907 года от всех этих мыслей химик застрелился.
В общем, Мариан Баркевич курил и щурился на прохожих, а мысли его складывались то в один, то в другой узор, как стеклышки калейдоскопа, фиктивно размноженные зеркалами.
И вдруг эта девушка остановилась рядом и поправила ремешок на туфельке. «Словно гранатой рядом со мной шарахнуло! – рассказывал впоследствии Марек. – Всего меня так и перетряхнуло, до самых исподних кишок!» Мир из плоского, картонного вдруг сделался выпуклым и ярким. Девушка эта была первым по-настоящему живым существом, которое Мариан встретил за годы немецкой оккупации. Он бросил папиросу в кусты, вскочил и побежал следом.
Малгожата жила одна. Ее последняя родственница, очень пожилая тетушка, скончалась в январе 1943 года от довоенного диабета. В ее квартире было много тускло мерцающей полировки, два гигантских фикуса с мясистыми, похожими на лакированные, листьями, залежи тонкого, ветхого белья, постельного и столового – несостоявшееся тетушкино приданое – и такой же ветхой, словно бы протертой до дыр, истонченной посуды. Сероватые тюлевые занавески всегда были задернуты, и в трех больших комнатах царил полумрак.
Гинка Мейзель переселилась к Малгожате вместе с Марианом. Она тихонечко хлопотала по хозяйству и при каждом стуке в дверь пряталась в платяном шкафу. Ясю иногда казалось, что Малгожата хранит маленькую Гинку где-нибудь в сахарнице, где та, позабытая, иногда негромко, грустно жужжит.
Ярославу открыла Малгожата: круглое лицо, мягкие русые кудряшки. В комнате угадывался Мариан. Он сидел за столом и беспощадно курил. На толстой мягкой скатерти были разложены металлические детали, которые деликатно позвякивали под умелыми руками Марека.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?