Текст книги "Варшава и женщина"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
«Дорогая Доротея!..»
4.
Дорогая Доротея!
Сегодня я особенно жалел о том, что Вы – далеко… Расстояние не мешает мне мечтать о Вас, но, кажется, скоро уже настанет такое время, когда одних мечтаний будет катастрофически мало. Но – все по порядку.
Во-первых, сегодня меня посетила удача, которую – увы! – Вы не можете разделить со мной.
Во-вторых, шел дождь.
Из-за того и другого Ваше отсутствие сделалось вдруг невыносимым…
Говорил ли я Вам о своей страсти собирать разные книжные диковины? Сегодня я отыскал книгу на языке, которого никто не знает, даже сам автор. Возможно, этого языка попросту не существует, но не исключено также, что этим наречием говорят бесы или ангелы. А может быть, это своего рода «лингва франка» или «пиджин инглиш», которым они изъясняются между собою. (Ведь не может же у бесов и ангелов быть один и тот же язык!)
Как бы то ни было, а книга существует. Ее составил в середине XV века некий ученый монах по имени Томаш Халтура, который от сугубого благочестия впал в конце концов в странную полуересь. Спустя 250 лет его измышления были обнаружены под спудом разных книг и напечатаны в типографии города Вюртемберга – разумеется, очень маленьким тиражом. Книга досталась мне по дешевке исключительно потому, что ни один человек на свете не мог ее понять.
Томаш Халтура уверяет, что неоднократно слыхал собственными ушами, как люди в забытьи или предсмертном бреду лепечут нечто неведомое. Постепенно он составил словарь этого языка, выделив глаголы, существительные и прилагательные. Правда, он так и не сумел перевести их на какой-либо удобоваримый язык, зато чрезвычайно далеко продвинулся в грамматике, так что половину книги составляют правила спряжения глаголов, которые абсолютно неизвестно что означают…
Томаш Халтура овладел «ангелобесом» (так называется этот язык), что даже написал на нем десяток стихотворений, которые – как он надеется – по мере сил восхваляют Господа и Деву Марию.
Вот начало одного из них:
Acarica la a-na runi nalova,
Putara a-n' lon avali naca kova…
Смею Вас заверить: ни по форме, ни по содержанию вирши Томаша Халтуры не уступают творчеству большинства известных мне поэтов.
Я провел в книжной лавке минут сорок, читая весь этот восхитительный бред, пока наконец не решился завладеть книгой, обменяв ее на некоторое количество честно заработанных мною злотых.
Когда я выходил на улицу с Халтурой под мышкой, там уже шел дождь. Я остановился в открытых дверях и стал ждать появления пузырей. Любите ли Вы в летнем дожде этот момент, когда в лужах вдруг начинают вздуваться большие пузыри? Почему-то мне всегда казалось, что они похожи на каштаны. Но сегодня мне рассказали нечто куда более важное.
Итак, я стоял в дверях магазина, а рядом бродил мальчик в безнадежно мокрой курточке. Он увлеченно загребал воду башмаками и вдруг заметил меня.
– Привет, – сказал мальчик. – Тоже ждешь пузырей?
Я сразу понял, что ему известно что-то важное, и промямлил насчет каштанов. Мальчик презрительно рассмеялся.
– Ты ничего не понимаешь! – сказал он. – Никакие это не каштаны. Это – такие лодочки, а в них катаются гномы. Эти гномы особенные, совсем крошечные, они живут под землей и занимаются там разными делами – например, делают золотую руду или обед. Но во время дождя они выбираются наружу, дожидаются появления пузырей – и плавают, плавают, вовсю плавают по лужам!
По правде говоря, слушая его, я едва не расплакался. Узнать такую важную вещь – и когда! Спустя много-много лет после того, как кончилось мое детство и многое, если не сказать «почти все», обессмыслилось и потеряло прежнюю цену! Да, да, милая Доротея, именно так обстоят дела: если хорошо кушать, слушаться маму и папу и не грубить тете Касе, когда она на Рождество и твой день рождения пытается обмусолить тебе щеку липкой помадой, – тогда можно разглядеть в дождевых пузырях этих самых гномов… Естественно, моему знакомому этого ни разу не удалось.
Я страшно жалел о том, что не знал всего этого раньше, поскольку был до омерзения примерным мальчиком. Уж мне-то они непременно бы показались! Но теперь все пропало, мне тридцать шесть лет, я скоро вообще облысею, и ни гномы, ни пузыри больше не имеют для меня никакого значения.
Другое дело – Вы. Для Вас многое еще должно сохранять свой изначальный смысл. Когда в Вильнюсе в следующий раз пойдет дождь – присматривайтесь, умоляю Вас, присматривайтесь хорошенько! И непременно напишите мне – удалось ли Вам увидеть их хотя бы краешком глаза?
Ваш Юлиан
5.
Дорогая Доротея!
Скоро уже наступит осень, а это означает, что прошло почти два месяца с тех пор, как я впервые увидел Ваше волшебное лицо на фотографии и полюбил Вас. Удивительно быстро летит время… Иногда поневоле задумаешься: как мало остается от всех, кто некогда в нем затерялся. От большинства – ничего, кроме горстки праха, ведомого лишь Богу, от иных – слепые имена на генеалогическом древе или обвалившаяся могила на церковном дворе; а случается – и страшная легенда, вроде тех, что собирала Ваша бабушка. Некоторые люди оставляют после себя произведения искусства, стихи или, скажем, списки убиенных. Так, один варшавский поэт, человек вполне мирный и безобидный, чрезвычайно гордится своим предком, воеводой Цаплею, который, согласно семейной хронике, убил ровно двести сорок одного турка.
Известны также немногие люди, наследие которых составляет великая любовь. Их, пожалуй, даже меньше, чем великих поэтов, из чего можно сделать довольно странный вывод: дар любви – так называемой «обыкновенной», взаимной любви мужчины и женщины – редчайшая драгоценность этого мира.
И в античном романе, вроде «Дафниса и Хлои», и в житиях святых, и в «Божественной Комедии» – везде Вы увидите одно и то же: настоящая любовь удивляет людей куда больше, нежели остановленное на небе солнце.
Среди десятков избранных пар – и роковых любовников, и мирных престарелых супругов – одиноко, как мне представляется, стоит Джауфре Рюдель де Блая, поэт Дальней Любви. Мысль об этом одиночестве показалась мне вдруг совершенно невыносимой. А поскольку обсуждать проблемы и перспективы Дальней Любви невозможно ни с иллюстратором Смуглевичем, ни с писателем Чумой, ни с потомком воеводы Цапли, то я и обратился к некоторым книгам.
Для начала я добыл невыносимо ученое немецкое издание всего творческого наследия Рюделя. Оно невелико: шесть стихотворений, закопанных в пространном комментарии немецкого литературоведа, как иголка в клубке ниток.
Нетрудно догадаться, что после «ангелобеса» старопровансальский язык стихотворений сеньора Джауфре читался почти как польский, так что я, можно сказать, без затруднений ознакомился с ними.
Всего шесть стихотворений. Они, возможно, навсегда потерялись бы и забылись, если бы не Дальняя Любовь – самое значительное из того наследия, что оставил поэт своим прямым и духовным потомкам. Я читал и перечитывал эти стихи в поисках самого Рюделя, но пока что мало преуспел.
Ученый немец отыскал также ноты, имевшиеся в одном из старинных изданий трубадурских песен. Будучи человеком дотошным, он пересчитал в стихах все слоги и пришел к довольно произвольному выводу, что данная мелодия сочинена нарочно для такого-то стихотворения.
«Довольно простые по языку, но полные скрытых намеков и, возможно, насмешек, песни Джауфре Рюделя исполнялись, скорее всего, двумя профессиональными музыкантами (история донесла до нас их имена, точнее, прозвища: Фильоль и Пейронет), один из которых задавал жесткий ритм, используя какой-либо ударный инструмент, а второй выводил на виоле мелодию, которую современный слушатель не затруднился бы определить как извилистую».
Одного этого замечания оказалось достаточным, чтобы пробудить самое живейшее мое любопытство, и, захватив с собою ноты, я немедленно отправился к знакомой пианистке по имени Магда Гиршман.
По мнению Магды, я пришел очень вовремя: она только что купила новый рояль. Вы можете подумать, будто этот рояль уже стоял у нее в комнате, сверкая зубами, как коммивояжер? Ничуть не бывало. Частично собранный, он загромождал гостиную и прихожую, а сама Магда, очень маленькая, бойкая пожилая дама, суетилась и подпрыгивала вокруг, причитая и ахая своим девическим голоском. Ее младший сын Мордехай, флегматичный большеглазый юноша с похожей на перья растительностью на щеках, бродил вокруг, то и дело роняя себе на ногу различные предметы. У стены стоял польский грузчик и курил.
Магда Гиршман то и дело подбегала к нему, задирала голову и требовала, чтобы тот приподнял рояль и держал его на весу, покуда сама Магда привинтит педали. Грузчик очень долго молчал, а потом вынул из зубов папиросу и коротко обронил: «Невозможно».
Магда несколько раз бессильно всплеснула ручками и вдруг заметила меня. Ее маленькое личико озарилось. Переваливаясь, она засеменила ко мне, впилась мне в локоть перстами, которые за сорок лет непрерывной игры на фортепиано обрели железную крепость, и повлекла к злополучному роялю.
Мы с грузчиком обменялись коротким взглядом, причем в водянистых глазах поляка мелькнула неприкрытая паника, и взялись за рояль… С мышиным писком Магда нырнула под рояль и закопошилась у нас под ногами. Потом неожиданно высунулась наружу и вскрикнула: «Мордехай! Где педали?» Поляк тихо застонал сквозь зубы. Мордехай, подумав, сказал, что видел педали, кажется, на кресле – и ушел в другую комнату. Магда пропищала ему в спину, чтобы он захватил заодно и отвертку. Мордехай вернулся минут через пять и тоже полез под рояль, где и попытался приладить первую педаль.
Магда Гиршман сказала: «Где ты видел, чтоб так навинчивали педали? Тебе только лапти на забор навинчивать, шлимозэл!» Мордехай обиделся и начал возражать. Поляк был весь красный и скрежетал очень белыми зубами. Я тоже выглядел не лучшим образом, однако счел за необходимое приятной беседой скрасить тяжелые минуты своему товарищу по несчастью и потому сказал: «Тяжелая у вас работа, пан грузчик!» Грузчик охотно согласился. Тогда я спросил: «И много вам платят?» – «Мало!» – заорал грузчик.
Стрелки часов неумолимо продвигались вперед. Мы с поляком держали на весу рояль, а микроскопическая пани Гиршман со своим сыном Мордехаем – кстати, тоже музыкантом – ползали под роялем и, вместо того, чтобы навинчивать педали, увлеченно бранились между собой…
Таким образом, как Вы сами можете понять, тайны поэзии Джауфре Рюделя остались для меня во многом пока нераскрытыми.
Ваш Юлиан
Доротея
Доротея вне времени и пространства, Доротея как таковая. Она – среди пустоты и черноты, совершенно одна, где некому ни пожалеть ее, ни восхититься ею; где даже красота не может воссиять, поскольку не отражается ни в чьих глазах.
Доротея ждет.
Конечно, письма из Варшавы – не в счет. Какой-то сумасшедший. Она получила их уже пять штук. Он полюбил ее по фотографии в книге – каково? Не говоря уж о том, что так не бывает… Разве нормальный мужчина станет покупать и тем более читать книжку, предназначенную для девочек? Да и вообще – он старый, он еврей (а евреи все некрасивые), тем более – сам пишет, что скоро облысеет…
И все-таки что-то такое, тайное, то и дело тихонько шевелится у Доротеи под ребрами, щекочет и согревает…
* * *
У Доротеи есть сестра – Янина. Яня старше на десять лет, она – как бы это поточнее сказать? – положительная. Вышла замуж за одного хорошего человека, у него свой хутор: четыре коровы, свиньи, все такое, своя земля. Держит двух работников. В первый год замужества Яня приезжала в Вильнюс веселая, беременная, все смеялась и строила планы на будущее: родить одного за другим троих сыновей, они вырастут, сделаются сильными, работящими и добрыми; потом – разбогатеют…
Однако у Яни родилась дочка – Данута, а больше детей не было. Насчет «разбогатеть» тоже не слишком ладно получалось, однако Яня всем была довольна – и мужем, и дочкой, и хутором, и коровами…
А Доротея жила в Вильнюсе, она ходила в гимназию и совсем не хотела замуж за земледельца, пусть даже владельца целого хутора. Потом они с сестрой получили наследство от бабушки. Яня купила трактор и что-то еще, а Доротея поселилась в профессорской квартире и начала писать книжку про Мелюзину.
Мать Янины и Доротеи, ошалев от наследства, говорила старшей дочери так:
– Всегда ты, Яня, была без царя в голове! Кто заставлял тебя идти замуж? Что с того, что у него своя земля? От него, честно тебе скажу, с самого начала пахло навозом! На что только польстилась… С голоду, вроде, не помирали, можно было и не бежать из дома… Не сглупила бы тогда – жила бы теперь в Вильнюсе…
Яня заплакала от обиды и сказала:
– Не сглупила бы тогда – была бы сейчас старой девой! Видать, мама, вы только несчастной меня и любите, а раз все у меня в жизни сложилось как надо, так считаете своим долгом непременно доводить меня до слез!
И не стала приглашать мать на конфирмацию Данутки, а позвала только Доротею – тишком.
* * *
И вот Доротея в поезде, а поезд медленно подходит к станции. Янина с велосипедом – на перроне, заранее улыбаясь. Доротея заметила сестру еще из вагона, разглядывала ее пока со стороны. От загара Яня казалась старше своих лет. Платье на ней – ситцевое, с рукавами-«фонариками», сшитое дома на машинке… И вдруг Доротея узнала ткань. Из той же материи мама когда-то шила своим дочкам летние платьица, старшей – с широким воланом, младшей – просто на лямочках. Это было много лет назад, задолго до того, как Яня почернела под крестьянским солнцем и земля начала вязать первые узлы на ее руках. До того, как их мать сделалась скупой и раздражительной, чуть что – покрывающейся бесформенными красными пятнами…
Янина была жилистой и тощей и обладала смутным сходством с собственным велосипедом, таким же поджарым и черноватым.
Доротея вышла на пыльные горячие доски перрона, гулко переступила каблуками. Поезд, свистя, ушел. Сестры обнялись, поцеловались, посмеялись чему-то. Яня свела велосипед с перрона, осторожно перелезла через лопухи и вышла на тропку, ведущую по откосу вдоль железнодорожных путей: внизу – рельсы, вверху – смуглые сосны.
– Садись, – предложила Янина, хлопнув по багажнику.
Доротея сказала:
– Давай лучше пешком, а?
– Да я довезу! – засмеялась Янина. – Садись!
Тогда Доротея остановилась и очень серьезно произнесла:
– Я и не сомневаюсь, Янечка, что довезешь. Ты и корову довезла бы. Только мне от этого как-то не по себе. Давай лучше пешком, хорошо?
И они пошли пешком. Было очень тихо, пахло клевером. Доротея то и дело срывала нагретую на солнце землянику. Потом сказала:
– А я напечатала книжку.
– Какую книжку?
– Которую бабушка не успела дописать – про Мелюзину. А я дописала и напечатала. У меня с собой, потом подарю.
Янина немного помолчала, а после осторожно подобралась к «главному»:
– Книжка – это хорошо. А замуж ты не собираешься?
– Я тут думала-думала и надумала… Лучше буду я старой девой, – объявила Доротея. – На радость маме. Пусть хоть одна дочка получится у нее несчастной. Чтоб было, кого всласть пожалеть… А в конце концов я стану как бабушка Елизавета, и дануткины дети будут приходить ко мне в гости и рыться в моих старушечьих сокровищах…
Янина смотрела на младшую сестру сердито. Доротея «умничала». Вот ведь выискалась! Большой рот в землянике, пушистые волосы взъерошены ветром, легкое платье из крепдешина, кремовое в красный горошек, льнет к ногам. Да еще туфли сняла, сунула в сумку. Стоит босая на тропинке – и умничает… Старой девой себя воображает.
Доротея вдруг улыбнулась загадочно и добавила:
– А вообще – не знаю. Влюбился тут в меня… один человек.
Они пошли дальше. Доротея расхвасталась:
– Я его никогда не видела, а он меня – на фотографии в книжке. По фотографии и влюбился, теперь вот письма шлет… Уже пять штук прислал…
– А кто он? – спросила Янина. – Чем занимается?
– Он писатель, живет в Варшаве. Ужасно остроумный. Если по правде, меня раздражают все эти его «я люблю вас, Доротея» или, еще хуже: «Вы в те годы были еще маленькой девочкой…»
Янина сразу насторожилась:
– Он что, старый?
– Конечно, старый! Ему уже тридцать шесть. А я на той фотографии – с бантом, вот он и вообразил, будто я ребенок… Но вообще он смешно пишет. Я всегда смеюсь, когда читаю. Хотя и раздражает тоже. В общем, не знаю.
Янина, против всех ожиданий, не стала бранить младшую сестру за легкомыслие, а вместо этого сказала:
– Ты лучше спроси Бога, а Он уж положит ответ тебе прямо в сердце. Съезди к этому писателю в Варшаву, познакомься. Может, хороший человек – тогда и раздумывать нечего.
– Ну-у… – протянула Доротея. – Так далеко я еще не зашла. Яня! Ты только не рассказывай пока никому, ладно?
– Ладно, – сказала Янина.
* * *
Костел был маленьким и находился в лесочке, сразу за воротами кладбища. Островерхий и тонкий, он казался еще одним деревом в небольшом лесу. Двор костела был тщательно выметен, скамьи отмыты. По всему двору были расставлены картины, изображающие различные эпизоды Нового Завета. Написанные в синих тонах, они были проникнуты кубической испанской тоской в духе Пабло Пикассо.
– У нас ксендз сам пишет, – сказала Яня с гордостью. – У него и в Вильнюсе картины выставлялись…
Нарядная толпа постепенно собиралась вокруг костела. Янина с мужем казались Доротее недосягаемо взрослыми, какими-то невозможными. В глубине души Доротея никогда не верила, что взрослые получаются из детей. В том статичном детском мирке, из которого она едва только выходила, настоящие взрослые дяденьки и тетеньки такими вот взрослыми сразу и вылуплялись – как муравьи из куколок – в костюмах и галстуках, с готовым перманентом на голове, уже с накрашенными губами и набриолиненные. У них какой-то особенный взгляд на вещи, совсем не такой, как у детей. Например, они всегда знают «как надо», и с ними можно советоваться.
Янинин муж, владелец хутора, был очень красен и покрыт крупными каплями пота. Он озабоченно улыбался и тер носовым платком шею. Яня цепко держала его под руку. Тощие загорелые ключицы старшей сестры топорщились из низкого шелкового выреза. На лице Яни застыло то кисло-встревоженное выражение, которое теперь всегда искажало черты их матери, некогда мягкие и приятные. От этого Доротее тоже делалось не по себе.
Она стояла чуть в стороне от родственников, боясь спугнуть какое-то странное радостное ожидание, переполнявшее ее с самого утра, с той минуты, как они с Дануткой проснулись в маленькой комнатке наверху, залитой прохладным утренним солнцем.
Наконец толпа заволновалась, колыхнулась и расступилась. Из лесочка выступила долгожданная процессия детей, прекрасных, как ангелы: девочки в длинных белых платьицах с оборками, с венками из живых цветов и травы на кудряшках, веснушчатые мальчики со стрижеными белыми затылками, в белоснежных рубашках и галстуках «кис-кис»… Их встретили пением и повели в костел, а следом, смыкаясь, повалили потеющие взрослые.
Доротея осталась во дворе с теми, кого уже не мог вместить маленький костел. Из раскрытых окон вылетали речитативы и глухие ответные выдохи толпы, слабый звук органа и звонкий хор:
Ave, ave, ave Maria!
Потом опять голос и опять печальный и тихий вздох толпы: «Amen». После короткой паузы все во дворе, кряхтя, полезли становиться на колени. Умалилась и Доротея и, подняв глаза к пушистому облаку, тихо переползавшему от тонкого шпиля костела к верхушке сосны, вдруг вспомнила совет сестры и взмолилась: «Господи! Как же мне быть с тем человеком, с Юлианом? Кто он такой, Господи? Полюбить мне его или выбросить из головы?»
Больше она ничего не успела подумать, потому что из костела, покачиваясь, выглянуло тяжелое темно-красное знамя с золотым крестом. Доротея поднялась на ноги, украдкой обтряхнула песок с платья. Знамя выплыло во двор. Следом показалось второе, затем – поднятое на шесте изображение Богородицы и несколько голубых хоругвей с умиленно-прекрасными, немного аляповатыми ликами святых. Ленты от хоругвей, свисающие по обе стороны, несли девушки, одетые невестами. Две были в литовских костюмах, старинных и громоздких, как сундуки.
За хоругвями следовали дети с длинными белыми свечами в кружевных бумажных «манжетах».
Все это великолепие медленно передвигалось от картины к картине, и у каждой ксендз давал маленьким ангелам наставления, после чего все они – а с ними и остальная толпа – возносили коленопреклоненную молитву.
Стоя сразу за детьми, Доротея видела, как два мальчика в последнем ряду потихоньку фехтуют свечками. Доротея думала: «Он сумасшедший. Старый. Наверняка развратный». И ей страстно захотелось дать обет и навсегда остаться девственницей в белом платье невесты.
Возвращались не спеша, хотя над соснами уже собиралась гроза. Отец Данутки то и дело принимался смеяться, лез обнимать Янину и щипал ее за бок, повторяя: «Ну вот, и Данутка наша совсем выросла!», а Янина смущенно и весело отмахивалась. Данута шествовала важная в своем длинном платье и ни на кого не глядела. Думала о чем-то.
Доротея, чувствуя себя лишней, немного поотстала. Села в траву и тотчас увидела целую россыпь земляники. Пока ела, спускалась все ниже и ниже, пока не оказалась возле самых путей. И тут загудели рельсы. Скоро показался и поезд. У станции он остановился ровно на минуту, а потом, набирая ход, плавно пошел – пошел, минуя Доротею, стоящую по пояс в траве на откосе, и вот уже перед ней замелькали окна, лица, бутылки на столиках. Все быстрее и быстрее – поезд уходил на запад, в Вильнюс и потом – в Варшаву… До Доротеи долетел вдруг запах мазута и горячей стали.
«Варшава!» – сладко подумала Доротея и даже задохнулась.
С тропинки наверху донеслись голоса. Во-первых, завывал некто лет четырех или пяти:
– Ава-ва-ва-ва! Ма-ва-ма-ва-ма! Да-а-ай! Ва-ва-ва! А-а-а!..
Видимо, выл давно, потому что ни мать, ни бывшая с нею подруга великолепнейшим образом не обращали на это никакого внимания.
Женский голос рассудительно и не без удовольствия повествовал:
– Этот-то, Анжей, – он мне говорит: «Если, – говорит, – он когда-нибудь тебя тронет, ты мне скажи». А я говорю: «Я на своего мужа грешить не буду». Правильно я говорю?
Второй женский голос сочувственно тянул:
– Да-а-а… Да-а-а…
– Ну вот. А он и говорит: «А глаз – глаз тебе кто подбил?» – «А это, – говорю, – тебя никак не касается…»
– Да-а-а… Да-а-а…
Голоса постепенно стихли, и тотчас медленно прокатился гром. Доротея потянулась, сидя в траве, съела еще одну ягодку и подумала о старости и смерти. Представила свое тело, ставшее похожим на сморщенную тряпку, поглядела на свои руки, тронутые легким золотистым загаром, пожалела их. Бедные мои руки! Бедные мои ноги!
И вдруг хлынул ливень. Над лесом одна за другой ложились молнии. Вскрикнув, Доротея вскочила, сняла туфли и белые носочки. Вскарабкалась поскорее на тропинку, побежала, прижимая туфли к груди и тиская носочки в кулаке. Теплые струи дождя текли по лицу. Впереди показалась станция: беленький домик, с одной стороны огороженный забором, дощатый перрон с навесом. Из-за забора ломилась мокрая, сверкающая под дождем красная смородина. Под навесом возлежала очень мокрая, чрезвычайно скорбная собака желтого цвета.
Доротея постояла немного рядом с собакой, однако дождь все не унимался, и она снова отправилась в путь. По грунтовой дороге, пересекающей железнодорожные пути, мчался бурый поток. И вдруг по лужам пошли пузыри – те самые, которые, как утверждают, появляются в самом конце дождя (кстати, это вовсе не так). Доротея стояла, мокрая до нитки, и смотрела на них.
Поначалу ей вся эта история казалась ужасно глупой. («Ха-ха-ха, он написал мне в письме номер четыре, что во время дождя в лужах вздуваются такие особые пузыри…» – «Пузыри?» – «Да, представь себе, пузыри – и там плавают такие гномики…» – «Гномики?» – «И если хорошо кушать кашу…» – «Послушай, Доротея, ты уверена, что у него все дома?»)
Но потом она вдруг присела на корточки и вгляделась повнимательнее. Ей показалось… Нет, чепуха! Но вот опять, и опять, и снова… А там – еще…
Желтая собака насторожила острые уши, шевельнула кожаным носом. Она тоже считала, что Доротея ведет себя странно.
Да, сомнений больше не оставалось. Там, в бурых пузырях, весело вздувающихся под отвесными крупными каплями летнего дождя, сидели гномы – совсем крошечные, как и говорил Юлиан. И каждый почему-то был вылитый еврей: носатый, с пейсами из-под круглой черной шляпы, с иерусалимской скорбью в больших миндалевидных глазах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.