Текст книги "Золото"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Подрулила машина. Хрисула наклонилась к ветровому стеклу. Она стояла к Задорожному спиной, и он не смог увидеть, как она перемигнулась с водителем такси.
– К пристани, и скорее!..
Да отчего же скорее. Отчего.
Они сели сзади, водитель, обернувшись, показал прокуренный желтый клык.
– Что он сказал?.. – Он обнял девушку. – Турецкий язык такой же красивый, как итальянский, жаль, я не выучил, лентяй…
– Он говорит, что мы с вами хорошая пара, господин профессор, – Хрисула, прижимаясь к нему, подняла смуглое лицо, блестевшее потом, он вдохнул ее запах и почувствовал, как пахнет от нее елеем и финиками, – а вы бы хотели, чтобы у вас была такая жена, как я, господин профессор?..
Он сильней прижал ее к себе. С женой он расстался полгода назад. Они прожили вместе двадцать лет. Она не изменила ему, и он не изменил ей; они просто выпили свою чашу до дна, и ни капли влаги не осталось.
Такси тормознуло у маленькой белой пристани. Вода в заливе была и впрямь синяя, совершенно синяя – такой кубово-синий, торжествующе-сапфировый цвет, переходящий в свет, Задорожный видел едва ли не впервые. Нет, стоп, еще в бухте Новый Свет в Крыму такая вода. Сапфир, изумруд, густо-синий и праздничный.
Хрисула выпрыгнула из машины. Потянула его за руку.
– Выходите!.. Мы должны переплыть через залив… на тот берег… Эй, лодочник! – крикнула она по-турецки. – Сюда!..
Белая лодка подгребла к камням, причалила к боку пристани. Белый цвет, ну да, он же отражает Солнце. Здесь, в Турции, в Греции, на островах Архипелага, народ спасается от Солнца тем, что красит все в белый цвет. И носит белые одежды. Как ангелы Божьи. Чудесная мода. А мы, в России, в вечных шубах, мехах… правда, зима у нас тоже белая, белый песец, лисий хвост…
– Садитесь, не бойтесь… я живу на том берегу…
Лодка шатнулась под его ногой, когда он вступил туда. Он чуть не упал в воду. Удержался. А Христос, между прочим, ходил по водам. Совсем недалеко отсюда, в Тивериадском море…
Лодочник, неряшливо-бородатый, смахивающий на русского вокзального нищего, греб по старинке, весла обдавали сидящих брызгами. Вечерело, и шар Солнца, как алый апельсин, скатывался в море, пропадал за изгибом темных скал, желто-белого известняка. Лодка ткнулась носом прямо в камни. Хрисула уже расплатилась, пока Задорожный вытягивал из кармана бумажник.
– Ехать дальше?..
– Да, еще немного… погодите, профессор, я сейчас поймаю машину…
Странно, до чего расторопная девочка. Его не покидало ощущенье – его поймали, как такси. Он косился на золотой витой браслет, пытался отбросить от себя это гадкое чувство. Ему показалось, что таксист, высунувшийся из-за стекла, посмотрел на Хрисулу, как на давно знакомую. Ну и что, тут, в Измире, все знают друг друга, как в русской деревне, здороваются на улицах; знают, кто когда женился, кто развелся, кто с кем спал, кто у кого родился, кто кого убил. Если уж в Москве знают… Какая разница. Может, этот парень ее бывший любовник. Ему это не важно. Ему важны сокровища. И он их увидит.
Едучи в машине, он пощупал фотоаппарат, побарабанил пальцами по кожаному боку кейса: там записные книжки, альбомы, карандаши, фломастеры, калька, копирка, небольшой «ноутбук». Он экипирован будь здоров. Старая выучка. Если ему даже не разрешат фотографировать ни в какую – он зарисует… Он почувствовал на колене руку Хрисулы. Ого, повадки опытной куртизанки. А ты бы как хотел, наивный русский романтик?.. В Трое, в Афинах, в Пантикапее, в Эфесе в баснословные времена были гетеры, и они процветали. Хрисула, судя по всему, красивая турецкая гетера. Тем лучше. Интересно, сколько она стоит?.. Дорожное приключенье, приключенье…
Машина кружилась по узким улочкам восточного городка так долго, что у него закружилась голова. Остановилась у маленького домика, утопавшего в зелени, изрядно подвяленной нескончаемой жарой. Хрисула сунула водителю бумажку и клюнула Задорожного в щеку.
– Приехали, дорогой. – Это английское «darling» странно резануло его. Вдруг так запанибрата?.. Ну да, интим, они уж целовались… Внезапно все это – его знакомство в поезде, браслет на тонкой руке, блужданье в машине по паутине прокаленных Солнцем улиц – показалось ему ужасом, бредом. Оранжевое Солнце во лбу бездонного неба, как одинокий глаз циклопа. И он перед домом, где ждут его сокровища. Ждут?.. – Добро пожаловать. Сейчас вы все увидите. Я вам все покажу. Вылезайте из машины. Проходите… Я открою дверь…
Она наклонилась к шоферу, что-то прошептала ему на ухо. Мужик со шрамом на щеке кивнул, крутанул руль. Пыль взвилась из-под колес и забила ноздри. Задорожный отер лицо ладонью. Откроет?.. Разве дома никого нет?.. Ни матери, ни бабушки?..
Хрисула недолго копалась с ключом. Дверь легко подалась под ее загорелой рукой.
– Входите. Вы гость. Вы войдете первым.
Он наклонился, чтобы не удариться головой о притолоку – все же он был высок, его жена ругалась в шутку: «Останкинская башня!..» – и вошел, впал в темное пространство восточного дома. Ни света. Ни искры. Светильников нет. И дома никого нет, похоже. Где он?.. В прихожей?.. Не видно ни зги, что за дьявольщина. Внезапно сзади резкий стук заставил его обернуться, и в тот же миг вспышка ослепила его, свет хлестнул его по лицу – фонарик?.. выблеск софита?.. Он зажмурился, и в тот же миг удар в печень согнул его пополам; его руки подхватили, завели за спину. Ногой втолкнули в распахнувшуюся перед ним дверь. Он тяжело дышал, хотел повернуться, хотел крикнуть: кто вы?.. за что?!.. – и понял ясно, непреложно: влип, попался. В комнате, куда его втолкнули, было темно, но можно было различить лица, руки. Далеко, в углу под потолком, горел светильник. Такие светильники жгли на Востоке в незапамятной древности, наливая туда жир и вставляя толстый фитиль. В тусклом свете, будто потустороннем, мерцали серьги в ушах мужчин, блестели зубы, настоящие и вставные. Синела щетина на щеках. Сколько их было?.. Трое?.. Четверо?.. Задорожный различил круглый стол, на столе – узкие высокие бокалы, длинногорлую темнозеленую, будто изумрудную, бутыль, лежащую на боку медную флягу. Притон, поздравь себя, Роман. Ты вляпался классически. Неужели и браслет – поддельный?! Нет, старик, ты же дока, ты не мог ошибиться, ты не ошибался никогда…
Он услышал сбоку частое дыханье. Хрисула. Она стояла тут же, рядом. Хорошо сработала девочка. Классический захват. Актриса, ты бесподобно сыграла свою роль. Только вот чем они поживятся, турецкие урки?.. У него при себе всего пятьсот баксов; карточка банка – в отеле, в Стамбуле, он забыл ее в кармане парадного смокинга и льстил себя надеждой, что до нее не докопаются ручонки горничных. Да, девочка, хороша ты, спору нет. Да, мы могли бы быть парой. Интересно, как мы смотрелись бы. Жаль, тут зеркала нет. Русский профессор с заведенными за спину руками; стамбульская шлюха, вся в поту, тяжело дышащая, умирающая от жары, сделавшая свое грязное дело. Хоть сейчас под венец.
– У меня нет никаких особенных денег, господа, – как можно холоднее сказал он по-английски, обливаясь потом, слизывая влагу с губы. – Возьмите пятьсот долларов, если вас это устроит. Ничем помочь не могу. Я…
Мужик, небритый, в синей щетине, с грубо заросшим рубцом, прочерченным через весь лоб, вразвалку подошел к Задорожному. На Романа наплыло его лицо. В мочке сверкнула капля золота, как у пирата. У, турок, как злобно он глядит. Кто так больно сцепил сзади его руки?! И не поборешься. Дурень, он не захватил с собой в Измир оружье. У него лицензия, у него отличный «браунинг» в Стамбуле, в отеле… Предупреждали ведь, что в Турции охотятся на русских, отстреливают русских, как осенних уток…
– Вдохни глубже, профессор, и расслабься, – на чистом русском языке сказал синемордый мужик с серьгой в ухе. – Нам не нужны твои деньги. Нам нужен ты сам. Живой, здоровый, веселый и умный. Поэтому не пикай. А веди себя прилично. Ты же хороший мальчик. Тебя же весь крещеный мир знает.
– И некрещеный. – Из тьмы выступил другой. Гладкое лицо. Будто фарфоровые щеки, как у девушки. Вездесущие русские, для чего вы с турками спелись. Добыча вечных баксов?! Ты же слышал – им не нужны твои деньги. – Вэлкам, вэлкам к нам, дарлинг. Ты же так хотел увидеть сокровища. Ты их увидишь.
Сокровища?! Значит, это не вранье?! Он обернулся к Хрисуле, мучительно выгнув шею. Она глядела на него неожиданно печально, нежно.
– Прекратите меня держать! Отпустите! – Он дернулся всем телом. – Если вы русские – объясните, где я! И кто вы! И зачем я вам!
– Затем же, зачем тебе сокровища. – Фарфоровый истукан взял безжизненно повисшую руку Хрисулы, поднес к лицу Задорожного запястье с браслетом. – Ты положил глаз на железяку. У тебя губа не дура. Такого добра у нас, мистер Задорожный, целый сундук. И мы подозреваем, что ему не одна тысяча лет. Мы напали на клад, и мы упускать его не собираемся. Это немыслимые деньги, ты понимаешь. Все мы это понимаем. Отпусти его, Ахсан! Куришь?.. Хорошие, хоть и турецкие. Пробуй.
Задорожный размял затекшие в железной, клещевой хватке кисти, пальцы, взял сигарету из золотого портсигара, изукрашенного алмазами. Шикуют ребята. Дешевка, игра в роскошь, игра в сладкую сытую жизнь. Ход над пропастью по тонкому канату. Натянут чуть посильнее – струна лопнет. Натяг ослабнет – свалишься в пропасть, разобьешь башку о камни. Когда это разбой был беспечным и безопасным, как бритва?.. Фарфоровый виртуоз поднес к его носу зажигалку. Он затянулся. Слава Богу, руки не дрожат. Какого дьявола им надо от него?! Сундук сокровищ… Если не брешут – где ж он?!
– Ты пленник, профессор, – медленно, будто жуя жвачку, сказал синемордый. – Немножко побудешь пленником. Ведь точно не был никогда.
– Ахат! Закинь его в камору, где сундук! – крикнул фарфоровый. Синемордый грубо рванул Задорожного за плечо.
– Покурил, и будя. – Он вынул у него изо рта двумя пальцами сигарету и бросил на пол. – Делу время, потехе… – Он толкнул Романа в спину. – Ступай! Туда! Вон! Открыта дверь!
Еще одна дверь, и в полную темноту. И пахнет горелым, будто недавно сожгли здесь шерсть или бумагу. Небритый Ахат ударил его по спине, и он чуть не упал через порог. Снова тусклый свет – теперь уже не под потолком: снизу, с пола. Керосиновая лампа. Он уж и забыл, как они выглядят. У них на даче, в детстве, была такая. Они с братом чистили ее стекло песком. Любили зажигать – в дождь, в непогоду… И посреди комнаты – крестьянский кованый сундук, и он делает шаг, еще шаг, еще шаг к сундуку… И среди тряпок, среди грязных лоскутьев, там, внутри, в сундуке…
Он поднял голову. Поглядел невидящими глазами. Прямо на него было наставлено дуло револьвера.
– Ты будешь работать на нас, великий профессор, – насмешливо выдавил фарфоровый идол. Револьвер сидел в его кулаке, как влитой. – Ты будешь работать на нас, а нет – я всажу тебе пулю в лоб прямо здесь, перед этим сундучком. Мы немало поработали, чтобы завладеть тем, чем мы теперь владеем. Правда, пришлось повозиться. Этот мужичонка оказался такой капризный. Мог бы остаться жить, между прочим, если б не так артачился. Он, собака, подстрелил одного нашего малыша. Я этого вынести не смог. Хотя, конечно, разумней было бы оставить его в живых и еще немножко потрясти. Мы бы вытрясли из этого дырявого мешка еще кое-какие сведенья о древних захороненьях. Теперь поздно.
По спине Задорожного потек пот.
– Кто нашел клад?!
Фарфоровый искривил губы. Поиграл револьвером.
– Один америкэн бой. Здесь, недалеко от Измира. Мы знаем, где, и копнем еще там сами. Мы взяли у него золото тепленьким, только что откопанным. Нам повезло. Нам никогда так еще не везло. Я, конечно, профан, но даже я понимаю, что золотишко – старее некуда.
– Кто нашел…
Он глядел в черную дырку дула.
– Крис Келли, старая перечница. Хитрый янки, сперва хотел нас обдурить, совал нам краснофигурные идиотские черепки с анатолийского побережья, потом начал палить. Недолго парень поиграл в бесплатном тире. Его картонного оленя быстро ранили стрелой.
Задорожный ничего не видел из-за яростных мгновенных слез, заслонивших ему тьму каморы. Крис. Старина Крис. Эх, Келли, он не успел. Кто не успел – тот опоздал.
– Ты будешь работать на нас. Мы запрем тебя здесь. Делай научное описанье вещичек. Мы не будем тебя торопить. Еду тебе будут приносить. Говорить с тобой не будут. Все бирюльки взяты из одного могильника. Так сам Келли сказал. Фотографировать нельзя. Можешь делать зарисовки и записи. И запоминать. Тренируй память, профессор. Это всегда полезно.
Как кривится фарфоровая рожа. Как в кривом зеркале. Как мигает керосиновый фитиль у него за спиной, под ногами, на полу. Ему неважно, где он будет спать, что есть. Его оставят наедине с сокровищами. И он будет знать про них все. Он будет видеть их, осязать. Он запомнит их. Он расскажет о них миру. Но ему не поверят. Придумать можно все что угодно. Какая изощренная пытка. Зачем им его записи и умозаключенья?! Зачем им его работа?! За какие деньги они продадут ее, куда… в научные журналы?!.. бессмыслица, бессмыслица… или они продадут сокровища… а его возьмут живым свидетелем?!.. Свидетельствую, ибо истинно…
Под куполом головы стоял легкий звон, как внутри Айя-Софии. Еще бы одну сигарету. Да ведь не дадут.
Синемордый Ахсан пощупал пальцем серьгу в ухе. В соседней комнате простучали каблучки. Туфельки Хрисулы. Боже, с каким бы наслажденьем он бы прильнул сейчас губами к живой руке, не к золотому браслету. Он клюнул на браслет, как щука – на блесну. Оставят ли они его живым?! Он сделает свое дело… и его шлепнут… как Криса?!..
– Ты будешь работать на нас.
Русские хари, ловцы знаменитостей, вы тоже на кого-то, падлы, работаете.
– Ты будешь работать на нас?!
Дуло револьвера глядело на него, и ему показалось на миг – там, внутри черного кружка, туннель в ничто, бесконечность.
… … …
Утреннее море было светлым, как внутренность перламутровой раковины, улыбчиво-нежным, и рябь скользила по нему, и свет сквозил со дна, сквозь переплетенья диких темно-зеленых водорослей, похожих на длинные русалочьи волосы; косы водорослей были видны с высокого обрыва, с глинистой кручи над самой кромкой прибоя. Море утром было светлым и тайным, как ее нежное имя – Светлана. Оно все вспыхивало радугой огней, потому что Солнце всходило все выше, все ярче заливало жидким золотом водную широкую гладь, и йодистый ветер налетал, опалял лицо, внезапно дул с севера порывом прохлады, и она, стоя на обрыве в черном сыром купальнике, подставляла ветру щеки. Утро! Это было ее утро. Она старалась проснуться задолго до момента, когда Сережа Ковалев забьет ложкой в медный таз и занудно заканючит: «Подъе-о-о-ом!.. Подъе-о-о-ом!.. Шесть часов, господа!.. На работу!..» Она просыпалась в пять и бежала к морю – купаться, одна. Она любила входить в море одна, одиноко и радостно, оставаться наедине с морем, отдаваться ему, смеяться, плывя и кувыркаясь, разрезать головой и руками солнечную золотую дорожку. Ночью дорожка на море была серебряная, и Светлане казалось – по ней можно пройти босиком. Она ходила купаться и ночью, но не одна – с поварихой Славкой Сатырос, с Ковалевым, с Князем Всеволодом. Всеволод Ефимович Егоров, которого все звали то «Князь», то «Прораб», трясся над Светланой, берег ее пуще глаза, как найденный в раскопе осколок драгоценной чернофигурной вазы седьмого века до Рождества Христова. Князю Всеволоду нравилось, как Светлана поет. «Певица, соловушка, даром что медсестра!.. Спой еще эту, цыганскую, „Невечернюю“, что ли… уж больно за душу берет…» Взяли медсестру в археологическую экспедицию, эка невидаль!.. неважно, кого взять, умела бы работать, копать, промывать черепки и иные находки в тазу, освобождая от земли и глины… А надо будет – где и рану перевяжет; и порошочек даст. В аптечке экспедиции имелись и ампулы с антибиотиками, и одноразовые шприцы – мало ли кого и как прихватит! Тамань, станица Тамань, позади Темрюк, впереди, через пролив, – старая Керчь… И могучее Солнце, сияя ярче, чем тысяча алмазов, восходит над неистово-синим морем, зовя в ту даль, откуда нет возврата.
Коля, Колечка Страхов, милый повеса с Якиманки, зачем ты сманил ее в эту волшебную экспедицию… Здесь так хорошо. Здесь море так пахнет йодом. Не тем, не больничным… Неужели когда-нибудь лето закончится, и надо будет отсюда уехать… Зато они привезут в Пушкинский музей много откопанных древностей… и люди потом, столетья спустя, будут глядеть на красоту, спасенную ими, спрятанную за стеклами музея… спасенную – ею, простенькой медсестричкой Светланой Костровой!.. За что ей такая честь… Колька Страхов был ее закадычным дружком, никаким не любовником, хотя все в экспедиции думали: хорошо таятся ребята, притворяются. Коля, распивая с ней вечные чаи в коммунальной скворешне на Якиманке, любил повторять: «Не дрейфь, Светулик, кто был ничем, тот станет всем». Коля, на ее взгляд, уже и был всем – на все руки от скуки: и разносчиком газет, и маляром, и слесарем, и электриком, а искусство любил превыше всего, и ее увлеченье пеньем поддерживал: давай, Светулик, жми во все лопатки, обскачи-ка Земфиру и Алсу, тебе памятник золотой благодарная публика поставит!.. Страхов строчил недурные стишки, и Светлана заставляла его писать тексты для рок-групп, где она подвизалась: гордись, мужик, что я тебя пою!.. Весной Коля невесть как скорешился с ребятишками-реставраторами из Пушкинского музея на Волхонке, те познакомили его с археологами, и все произошло в мгновенье ока. Поедешь на все лето работать в раскопе?.. Конечно, поеду!.. А что такое раскоп?.. Слово пугало мрачной погребальностью. В нем слышалась погибель. Коля объяснил, смеясь. Какое дивное лето! И эти вставанья в пять утра, и море, пахнущее йодистыми водорослями, и мытье черепков в медном тазу, и кислые яблоки, что на животах под рубахами притаскивают в лагерь Серега и Князь Всеволод, крадя их в беспризорных таманских садах, и звезды по ночам, похожие на плачущие от счастья глаза… А будет осень и Москва. И жить – непонятно на что. Из больницы она уволилась; в столичных непрестижных рок-группах, вчера из подворотни, где она пела, пробуя выразить себя – у нее был и вправду сильный, яркий голос, и на сцене, именно в рок-стиле и в рок-текстах, с их открытым сопротивленьем и трагическим флером, она чувствовала себя свободно – не платили ни шиша, ребята, пытаясь пробиться, сами искали спонсоров на закупку музыкальных инструментов, на аренду зала для концерта; здесь, в экспедиции, обещали дать деньжат, сам начальник обещал, профессор Задорожный, так повариха Славка сказала, а Светлана его самого еще и в глаза не видала, какой-такой этот великий профессор: она прилетела в Симферополь, а он как раз улетел в Стамбул на неделю, ребята сказали – нечто нашли в Турции примечательное, подробности письмом. Занесло ее!.. Археологи… романтики, спятившие на тайнах Времени, юродивые не от мира сего… Вечерами, у костра, она наслушивалась разных историй – и жутких, и смешных, и мистических, и дико-правдивых до жестокости, до последней обнаженки. Взрослый человек любит сказку. Он до того любит сказку, что его можно баюкать в палатке под свист ветра, как младенца, и рассказывать взаправдашние сказки – до полночи, до звезды…
«Светочка, идем к нам в палатку, расскажи нам историю!..»
«Светочка, посиди с нами, у нас, между прочим, домашнее вино есть и хамса, Колька в рыбсовхозе раздобыл…»
«Светочка, пощупай мне лоб, у меня, кажется, температура!.. ну вот не вру, ей-Богу, честное слово…»
Она, смеясь, проходила мимо мужских палаток, задирала голову к небесам. Крупные киммерийские звезды стремили из себя наружу, в густую бездонную тьму, раскидистые лучи, как полынные лапы, выпускали светящиеся стрелы. Хотелось петь долгую, бесконечную песню, подняв руки к звездному небу. Степь и полынь. И тимьян. И чабрец. И скоро, совсем скоро утро. Южная ночь темна и коротка. И она встает в пять утра и бежит на море – купаться одна. До медного гонга Сереги. До вопля: «Копа-а-ать!..»
Они раскапывали греческую колонию Гермонассу, и раскоп зиял прямо на обрыве над морем. Вылезая из раскопа, они видели море. Необъятно раскинутый по земле водный плат, и полоска суши вдали, туманная, призрачная: Керчь. Древний Пантикапей. Катерки жуками-плавунцами шустро бегали через пролив. В субботу Князь Всеволод разрешал предорогим работничкам отправиться в Керчь, погулять. Они все любили керченские гулянья. Гулянье по ночной Керчи было главным и единственным развлеченьем, если не считать купанья в море. Светлане казалось – она не идет по набережной, она кружится на карусели, и огни рассыпаются, плывут перед глазами, как светящиеся медузы в ночном море. Ребята смеялись, курили, покупали девчонкам дурацкие банки ледяной «Пепси» и «Фанты». В экспедиции была одна иностранка, миссис Моника Бельцони. Она была американка, а замужем за итальянцем. Ирена Кайтох тоже, конечно, была наполовину иностранка, хоть и в России жила. Муж поляк, она полька, а в России родились, в России и умрут. Курица не птица, Польша не заграница. Из перерусских русские. Ирена даже польского языка толком не знает, так, несколько расхожих слов, какая ж она полька. Она ездила на катерах с ними в Керчь; Моника не ездила. Ирена в экспедиции была не одна – с сыном Георгием, Ежи, Ежиком. Все так и звали мальчишку – Ежик. Он и не мальчишка, юноша уже, вытягивается весь в небо, и усики смешные растут, как волоски на кактусе. И пялится на Светлану, пялится. Море, жара, солнце, любовь. Первые вздохи, первые подарки. Светлана, проснувшись, обнаруживала у входа в свою палатку огромную алую розу; или бронзовый античный светильник, добытый в раскопе, и в нем горел, чадил на ветру фитиль, обмокнутый в рыбий жир, похищенный из ее аптечки; или сложенную вчетверо бумажку с нескладным стихом, подсунутую под потертый брезент. Автор стихов пребывал инкогнито, смущенно опускал взор, но Светлана доподлинно знала, кто это. Ирена не препятствовала увлеченью сына, лишь пожимала плечами. Юное лето промчится, будет другое лето, еще много лет и зим… Светлана однажды рассмеялась: «Ежик, ну я же старуха для тебя!.. ты же видишь, я старше тебя…» Они стояли на берегу, прибой лизал их босые ноги. Камни целовали ступни Светланы. «Я бы хотел быть этими камнями, – бледный от волненья Ежик кивнул на гальку у них под ногами, – чтобы к ним прикасались твои ноги. Чтобы ты шла по мне. И прошла». Она прищурилась. Солнечная вода слепила ей глаза. «Я чувствую, – сказала она тихо, – что мне предстоит полюбить в жизни того, кто много старше меня. Много старше. Так Бог отомстит мне за тебя. Что я тебе, мальчику, не могу ответить. Все это очень опасно, Ежик. Очень. И непонятно. И чудесно». Он радостно кивнул, с восторгом согласился. Да, да, чудесно! И пусть все так и останется!
Ничего никогда не остается так, как есть. Ничего.
Светлана жила в одной палатке с поварихой Станиславой Сатырос, гречанкой из-под Керчи. Карьера топ-модели хулиганке Славке Сатырос не улыбнулась. На поприще поварихи она чувствовала себя победительно. Вся Керчь, по слухам, знала Славку как портовую шлюшку, и она, гордясь шумом сплетен, особенно-то и не отрицала их. Славка была высоченного, мужского роста – за метр восемьдесят, как раз для подиума, – с худыми кобыльими ногами и густым «конским хвостом» на затылке, ходила в замызганной тельняшке; спряпала она отменно – перловка превращалась под ее пальцами в изысканное саго, простая уха – в тройную и ресторанную. Славка была врожденный талант, и все это понимали. Она попробовала было грубо пококетничать с Серегой Ковалевым, потом с Колей Страховым – и получила отбой. Но не растерялась. «Я самого Андрона обихожу! – крикнула она запальчиво, когда Ирена осадила ее в ее вызывающем ежевечерним верченьи задом перед мужиками. – Да, самого Андрона!.. И он меня увезет в Москву!.. И буду я кума королю и солнцу сестра!.. А вы заткнетесь тут все… а я буду…» – «Шеф-поваром ресторана „Арагви“!..» – смеясь, докончила Светлана. «А что? – выпятила Станислава грудь под тельняшкой. – Мы, керченские, лучше всех галушки стряпаем!.. и мясо вкусней всех жарим!.. и вино я умею делать – упьешься, это не вино, а песня!.. Я и сыр делать умею овечий… Да, да, вот только Андрона окручу… Мне Москва нужна, Москва…»
Кроме Славки, в экспедиции тельняшку носил еще один человек. Леон. Леонид Мурский. Он был неприметен, неряшлив, щеки у него были покрыты мягкой черной щетиной, которую он не брил, а выстригал ножницами, называя это бородой «гарлем». Волосы мотались у него вокруг башки, жирные, немытые, длинные. Лучше б он их постриг, думала с тоской и неприязнью Светлана. А Андрон, тот, на которого Славка положила глаз, был звезда. Андрон был поп-звезда. Трудно сказать, кто он был на самом деле. Заносчивый москвич, растиражированный миллионно, разнесенный экранами и радиоволнами во все концы; он пел разухабистые нахальные песни, кривлялся и изгалялся и соло, и в ансамблях, брился налысо, курил марихуану, шаманил и камлал на сцене в клубах дыма из сухого льда, и две группы почли за честь его пребыванье в них, а он кинул их, как женщин, и вдруг снялся сразу в трех фильмах молодых и сумасшедших режиссеров – и прогремел на всю страну. Он был еще молод, и ему было греметь да греметь; его беда была в том, что он не знал, куда греметь дальше. Каким ветром его занесло в Тамань, к археологам?.. Он и сам не знал. Кто-то поманил, кто-то соблазнил. Профессор Задорожный, видимо, был слишком добр. Блеск Андрона слепил и ему глаза. Эти руки – рабочие?.. Не смешите народ. Андрон, копнув земельку пару раз, вываливался из шестиметровой глубины раскопа наверх, скидывал джинсы, охал, стонал, растягивался на солнце. Пока другие копали, звезда загорала. Разделенье труда. Все правильно. Все справедливо. У Андрона была красивая, как у ангела, фигура. «Как у инкуба, – сердито поправляла Светлану Ирена. – Разве ты не видишь, что этот восходящий Люцифер – от дьявола?.. И никогда он Геспером не станет… Заносчивый хлыщик, блестящий прыщик…» Он божественно поет, возражала Светлана, а играет еще интересней!.. «Брось, – отмахивалась Ирена. – Это все энергия пола. Это ему силушку молодецкую некуда девать. Он не знает смыслов. Он презирает всех и вся. Он – кокет!»
Светлана смеялась. В экспедиции был еще один мужик. О, это была темная лошадка. Такая темная, прямо вороная. Никто о нем не знал ничего, но на ухо шептали друг другу: ну да, это он, тот самый, политический бандит, теневой владыка, жуткий Гурий Жермон. Да нет, это не он!.. Как же не он, когда он самый. Ты погляди хоть раз на него по ящику. Все повадки его. Да его ж не показывали ни разу по телевизору!.. Сколько хочешь показывали. Ну да, редко. Он прячется. Это тебе не то что Андрон – без мыла лезет всюду. Этот – молчит. Думает себе невесть что.
Жермон, играющий в политику; Жермон, ворочающий теневыми капиталами; Жермон, зачем-то оказавшийся здесь, на берегу Керченского пролива, в пустынной и полынной Тамани – что за чертовщина!.. А никакой чертовщины не было и нет; Жермон покровительствует археологам, Жермон сам следит за ходом раскопок, Жермон спонсирует погибающий от нищеты Пушкинский музей изобразительных искусств, и, может быть, это его, Жермона, темные денежки будут платить нам за земляные труды… Ну, уж это ты загнула!.. Ничуть. Мне сам Задорожный говорил… ну, не говорил прямо, конечно, а так, делал намеки…
А Моника Бельцони, с висящими белыми волосами вокруг умащенного дорогими кремами, не первой свежести лица, живет одна, в отдельной палатке, привилегированно, как и положено иностранке. И там, в палатке, у нее есть даже свой умывальник. И в волосы на затылке она вставляет черепаховый гребень. Моника – жена археолога, Ирена сказала. Какого-то сморчка-итальянца. Знаменитость сейчас в Москве. Соскучится Моника – в Москву к мужу слетает. Потом опять в Тамань прилетит. Долго ли умеючи, с мешком баксов под мышкой. Где ты будешь работать, нищая Светка, этой осенью. Где. Один Бог знает. Если знает – пусть скажет.
Вот пекло. Вот чертово пекло. Какое было чудное, ласково утро, и вот уже вся жаркая ярость мира обрушилась на берег и раскоп. Солнце пробивает насквозь все панамы, все наверченные на темя защитные тряпки, все соломенные шляпы. Солнце пляшет в небесах пляску святого Витта.
Светлана, разогнувшись, утерла лоб сгибом руки. Ее ладони были в земле. Она сидела на корточках перед тазом, в котором мыла найденные работниками осколки, черепки, утварь, украшенья. Воду в таз наливали холоднющую, добытую из колодца на краю Тамани и привезенную в экспедиционный лагерь на телеге – в распоряжении имелся гнедой тощий конь Гарпун, а утреннего водовоза выбирали каждый раз разного. Особенно старательным водовозом был Леон. Он наполнял водой все бочки и канистры, находил все пустые бутыли из-под «пепси». Понукая Гарпуна, трясясь на телеге в виду лагеря, кричал: «Воду кому!.. Воду кому!..» К полудню вода, налитая в Светланин помывочный таз, превращалась в кипяток. Она обжигала себе пальцы. Она, отмывая, держала в руках вещи, что держали в руках женщины, жившие за тысячу, за две тысячи лет до нее – обломок вазы, где хранили зерно, скол зеркала из гладко обточенного обсидиана или лабрадора, медное изогнутое кольцо, бронзовую гривну. Бронзовая гривна была хороша, так же как и бронзовый темный, почти черный браслет, отрытый замечательным и ловким Ежиком. Ежик сказал: вы никто не нашли ни одной золотой вещи, а я найду. Ежик был неутомим в поисках – даже Ирена удивлялась. «Парень, ты бы хоть отдохнул!.. иди бычков попаси…»
Близ лагеря, привязанные к колышкам, врытым в выжженную землю, тяжелыми чугунными цепками, паслись два бычка. Их кликали странно – Быча и Козя. Бычки были молоденькие, но у них уже торчали рога. Повариха Славка Сатырос боялась бычков, бегала мимо них, прикрыв глаза, визжа глупо, по-детски. Леон, придерживая коня, вылезя из-за бочек с водой, спрыгивал с телеги, подходил к бычкам, чесал у Кози за ушами, вытаскивал Быче из кармана корку хлеба.
Бычкам было тоже жарко. Все изнывали от жары. Скорей бы обед и купаться!
Море, щекочущие ноги водоросли грезились несбыточным сном.
А вон оно было, море – взгляд поднять, рукой подать…
– Я-а-а-а-а-а-а!
Дикий вопль потряс просторы, пропитанные жарой, как маслом. Все оторвались от копанья. Кричал Ежик. Он встал в раскопе во весь рост. Он что-то держал над взлохмаченной светловолосой головой. Его рот был раскрыт, как у галчонка, и он без перерыва кричал:
– Я-а-а-а-а-а! Я-а-а-а-а-а!
Серега Ковалев бросил лопатку, подошел к кричащему Ежику.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.