Текст книги "Фридл"
Автор книги: Елена Макарова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
20. Переплеты
За свои кружева я получила почетную премию на Берлинской ярмарке, но ни одного заказа. Зато Франц напал на золотую жилу в лице госпожи Шварцвальд.
Богатая дама, держит салон, живет в доме, который построил Лосс. Кстати, это именно она открыла курсы Шёнберга, куда ты ходила. Помнишь?
Кажется, с тех пор прошло сто лет… Ульман, Вендла в саду…
Но Франц не дает мне удариться в воспоминания.
У нее огромные связи, недавно она организовала в Вене Ассоциацию дружеской помощи. На собранные деньги устроила бесплатную столовую для нищих Берлина…
То есть мы не умрем с голоду!
Вот именно! – Франц распахивает коричневый саквояж. – Смотри, какие книги! Полное собрание сочинений Флобера, восемь томов, басни Лафорга, Рошфор – «Приключения моей жизни», три тома, книга Дюкре о Лафорге, «Боги жаждут» Франса, «Книга моего друга», понятия не имею, не читал, и наконец-то «Нравственность и преступность» Карла Крауса… Она хотела переплести 50 книг к 12 февраля – это день рождения ее мужа. Я сказал, что за такой срок нам это не осилить. Сошлись на 16 томах.
И кто все это будет делать?
Наши люди под твоим руководством. Не обязательно, чтобы все было идеально и целиком из кожи: это слишком дорого и роскошно. И, пожалуйста, не слишком сумасшедший шрифт, по крайней мере не везде. Кроме того, я договорился с госпожой Моллер на «Сочинения» Стриндберга, за хорошие деньги, но это к дню рождения Ганса, к лету. Еще она хочет «Пана» и «Будденброков», эти книги я захвачу с собой, как буду в Вене. Да, про Гёльдерлина! Напомни Анни, его и Диккенса она обещала моей сестре еще полгода назад. Если мы не справимся к сроку, не видать нам ни денег, ни заказов.
Хорошо. С чего начнем? О, Лафорг! На этой обложке должна быть картина Мане, помнишь, как он его изобразил? Высокий лоб, поднятый воротничок, взгляд, устремленный в будущее. Подыми-ка воротничок! По-моему, мы превращаемся в контору по производству ширпотреба.
А по-моему, мы воплощаем в жизнь уроки Баухауза! – Франц откупоривает бутылку, разливает вино по бокалам. Глазомер у него точный.
Чтобы нарисовать его, надо отойти от натуры, отлепиться. А как тут отлепишься, когда наши руки, встречаясь, слипаются помимо воли? Но и когда мы расстанемся, я не смогу его нарисовать. Я не рисую по памяти. Где мы? На улице Ошибок? В доме у Кортнера? Или все еще на Калькбергштрасе? Бокалы – чешский хрусталь… У нас вроде такой посуды не было… Чужие квартиры, гостиничные номера – просыпаясь утром, я не сразу понимаю, где нахожусь, но стоит неделю поспать в одной и той же постели, я привыкаю и не задаюсь утренним вопросом: где я?
Прости, навалился я на тебя с этими книгами. Это все госпожа Шварцвальд, роскошная. Немногим старше Эмми… С ней можно завести внуков… Красивая штука, – Франц отстегивает брошь от ворота платья, крутит в руках металлический завиток с черным камнем посредине. В его руках все превращается в игрушку. Включая меня.
21. Вокзалы
Вена. Мастерская под крышей пятиэтажного дома. Старый добрый Сецессион, с витражами в мелкий цветочек, с овальными пролетами и уютным лифтом…
Умывшись и выпив кофе, я устраиваюсь на диване с крючком и распялкой, крючок петляет по белой равнине, прорывается сквозь облака, собирает узоры… Душа моя как пустой шар, как огромная полость, как замороженная десна после удаления зуба.
Скоро придет Марта. Новый проходной персонаж в моей пьесе. Широкоскулая, улыбчивая, волосы на косой пробор, брови вразлет, под одной скулой темное пятно. Рисуя, запоминаешь навеки. Марте не нравилось пятно, выглядит как оплеуха. Но я не трогаю наброски. Что вышло, то вышло. Картины же переписываю годами, хотя, по мнению психоаналитика Анны Райх, бесконечное влезание картине в печенки – дело нездоровое.
Мы познакомились с Мартой на траурном митинге. Громогласный хор стефановских рабочих декламировал что-то из Ленина. Стефан играл стоя. Он налетал на клавиши как ястреб, резким движением закидывал галстук за спину, чтобы тот не болтался над роялем, – наседал на басы. Взволнованный зал, молодые люди, объединенные горем победившего пролетариата, – что ждет большевиков, сможет ли Сталин продолжить дело Ленина? Пафос. Наверное, во всем этом было что-то трагикомическое.
Где Марта? Стол убран к ее приходу – лоскутки, нитки, веревки, пуговички – все прелести, из которых складываются коллажи, уже рассортированы по мешочкам, на гладкой поверхности стола разложены выкройки для кожаной сумки. Я крою быстро, режу кожу по лекалу, Марта сшивает ее на машинке. Меня не подпускает: без сноровки опасно. Машинка для проделывания дырочек похожа на заводную игрушку в виде остроклювой птицы.
Надоело ждать! Я вытряхиваю все из мешочков, раскладываю на краю стола бордовую ткань и колдую над коллажем. Теперь Марте придется ждать, пока я не пришью к ткани все, что на ней сложилось. Это – подарок Эмми, она просила меня «звенящую» работу. Чего-чего, а звона тут предостаточно!
Наши сумки и пояса пользуются спросом у богатых клиенток – элегантны, незамысловаты и, как они говорят, удобны в пользовании. Муж Марты Густав, высокий, широкоскулый и светловолосый – эталон красоты арийской расы, – изобрел для нас удобное приспособление для прошивки кожаных ручек и поясов. Притом что он альпинист по профессии.
В 1934-м меня посадят в венскую тюрьму, а он увезет Марту с сыном в Советский Союз – тренировать горнолыжников. В том же году Густав впервые в истории спустится на горных лыжах с восточной вершины Эльбруса, проложит сложнейший альпинистский маршрут, который назовут в его честь Густавшпиц. Потом его арестуют как иностранного шпиона и после трех лет тюрем сошлют на Колыму. Вместе с Мартой и сыном.
Дорогая Марта! Я потеряла чемодан с одеждой, если можешь, пришли мне мое серое платье, туфли и комплект белья… В ящике стола мой паспорт, он мне нужен… Извини за все эти глупости… Твоя Фридл.
Я в Берлине у Стефана, в его однокомнатной квартире в новом жилом массиве на углу Висбаденштрассе. Огромный рояль занимает всю комнату, а Стефан спит в коридоре, напротив входной двери.
Квартиру ему снял оперный театр, готовится постановка оперы Берга «Воццек», самого свежего произведения из репертуара атональной музыки. Стефан сыграл мне все сначала до последней ноты. Голова идет кругом.
Такое ощущение, словно бы в самой структуре вещи заключена какая-то тайна и Берг запер ее на ключ. Нарочно.
Как ты это поняла? Его партитура не содержит общих указаний, только специфические детали инструментовки…
Стефан взволнован.
Все, ты на домашнем аресте. Какое счастье, что ты приехала… И пожалуйста, никакой улицы Ошибок! Поставь на пюпитр разделочную доску, прикрепи к ней вот эту бумагу и рисуй, – Стефан распахнул кухонный шкафчик, вместо продуктов в нем лежали коробки с пастелью и красками. – Видишь, как я готовился к твоему приезду! Не хлебом единым… Но есть шампанское, сыр и мандарины. Хлеб, если честно, забыл купить!
За окном зима, все время за окном зима. Все время приближается Рождество.
Три действия по пять сцен в каждой, и все в ином ключе, – Стефан играет, останавливается посреди фразы, – здесь я не слышу оркестра!
Музыка, запах мандарина, пастельная пыль на паркете.
Два еврея в новом квартале Берлина сидят под елочкой, пьют шампанское. Так бы и жить, без гонки, без драм.
И тут выясняется: пастель и краски были куплены вовсе не для меня.
Для кого же?
Для Оли Окуневской. Я любил ее вчера как облако, а позавчера как животное… Оля мой инструмент…
Ты пьян, Стефан! Вчера и позавчера я была здесь, с тобой…
Это фигура речи. Я люблю ее то как дух, то как тело.
Оля, которая ходила босая по Веймару и изводила всех проповедями…
Я посвятил ей песню «К Диотиме», о, мой Гёльдерлин!
С той точки, откуда мы в разные стороны двинулись,
Я еще виден тебе, Прошлое,
(ты-то и делишь со мной мои страдания),
Посему я готов передать тебе милое послание.
Спасибо за милое послание. И с каких это пор ты влюблен в Олю?
С Баухауза. Однажды ты уехала надолго, и я привел ее, замерзшую, в комнату…
В мою комнату?!
Да, в твою комнату.
Пустой перрон. Свод из добротной стали. Я молода и обидчива. Если я не справлюсь с навязчивой идеей чистой жизни, не знаю, что со мною будет.
«Фридл, наипросветленнейшая, прояви снисхождение к другу! Разве можно так! Чуть что – на вокзал!»
Слова Стефана – мокрый снег, они превращается в воду. Но не в слезы. Нет. Рождественская елка подмигивает мне разными глазами. Она не думает о том, что через неделю ее разденут и, пожухлую, с осыпающимися иголками, выкинут на помойку, ее не заботит будущее.
Дорогая Анни!
Пишу в электричке. Тем вечером, когда пришло твое письмо, я писала тебе; посылаю неотправленное вместе с этим, хотя теперь это совершенно излишне.
Поезд замедляет движение, пассажиры встают с мест, женщины поправляют прически, мужчины – галстуки: подъезжаем.
Здесь ничего не происходит, а когда постоянно находишься среди людей, возникает странное чувство, как если бы в их сон проник какой-то звук и чуть было не пробудил их, однако звук растворился в тишине, и они продолжают спать.
Вена посапывает, Берлин бурлит. Новогодняя елка на Александерплац тянется ввысь, упирается винтообразной макушкой в небо, а наша расселась на Ратушной площади и стреляет глазами по сторонам. Желтенькие, голубенькие, розовенькие лампочки. Жидкие цвета. Может, кого-нибудь они и умиротворяют, но не меня. Я зверею при виде их.
Раскроенная сумка так и лежит на столе. Марты нет. Зачем я вернулась? Ночной демарш. Что с того, что Стефан пожалел бедную голодную Олю и привел ее в мой дом отогреть и приласкать? С какой детской чистосердечностью он в этом признался…
В мастерской застоявшийся запах дубленой кожи. Я распахиваю настежь окно. Лучше замерзнуть, чем задохнуться. Говорят, болезненная чувствительность к дурным запахам и духоте свойственна тем, кто при родах страдал от недостатка кислорода. Отец при сем не присутствовал, так что узнать не у кого. Может, я была опутана пуповиной или наглоталась околоплодных вод, может, не закричала сразу или меня откачивали… Скорее всего, я задохнулась, как только пустили газ. Хорошо, что я этого не помню.
Я здесь надолго не задержусь. …Я очень хотела бы что-нибудь начать, но это очень трудно, у меня нет ни места, ни всего остального.
Родной дом тебе не место? – восклицает отец и прикладывает ладонь к уху, ждет ответа.
Она голодная, она с поезда, она устала, – кричит ему в ухо Шарлотта.
Отец вбирает голову в плечи. Глухие – обидчивы. Ведь невозможно ласково кричать. Шарлотта разводит руками – сама, мол, видишь, как тут все у нас.
Отца уволили с работы. Кому нужен тугоухий старикан? Но он твердо знает – причина не в этом.
Не хотят евреев, да, не хотят евреев… Они нас затравят, они нас затравят…
В походке его появилось что-то заячье – вприпрыжку, на полусогнутых он петляет по дому, из-под чиненых-перечиненых брюк висят тесемки от кальсон. Новую вельветовую пижаму он бережет на черный день. Все, что ни приношу, – на черный день. Даже селедку.
И это была такая вонь, такая вонь! – вздыхает Шарлотта. – Фриделе, когда ты родишь? Я так хотела детей… Не вышло. Дети или выходят, или не выходят…
Я согрела кипятку – тот же чайник, тот же кран, обмотанный тряпкой. Шарлотта всплакнула – кто и когда подавал ей чай…
…Мои родители какими были, такими и остались. Я давным-давно в этом варюсь, споры и раздражительность уходят, все идет хорошо.
22. Ателье «Зингер–Дикер»
Франц падает предо мной на колени, утыкается лбом в юбку. Он вернулся в Вену, он не может без меня. Тем более теперь, когда такие перспективы, столько заказов… Мы откроем новое ателье. Первым делом запустим в серийное производство стулья, потом примемся за салон мод для Крайзера, потом… Смотри, целая папка заказов! Нашим кредо будет экономия. Экономия пространства, времени, денег и нервов! Скажи, что ты согласна, скажи!
Скажу.
«Долой громоздкую, сжирающую метраж мебель! Превратим гостиную в спальню, спальню – в рабочий кабинет. А хотите – кровати и шкафы “въедут” в стенки, и вот, пожалуйста, – танцевальная зала».
Франц, это напоминает воззвания Фиртеля!
Но если окинуть жизнь с высоты моих 27 лет, можно сказать, что работа в театре сослужила нам добрую службу. Там я играла первую скрипку, здесь – Франц. И я с удовольствием работаю на него: подбираю цвета и фактуры для обивки мебели, гардин и ковров – словом, вношу женский уют в мужские конструкции.
Франц входит в моду. Богатых клиентов привлекает экзотика – кровати на шарнирах, книжные полки-стены с выдвигающимися из них столами и стульями и само сочетание строгой геометрии Баухауза с мягким колоритом, привычным здешнему глазу.
Художник, который, как казалось Францу, уснул в нем навеки, пробудился в архитектурных проектах. Его кинетические интерьеры – это тот же театр, где освещению отводится особое место. Для каждого проекта он создает свой тип светильников, с указанием на плане, где проходит проводка и где должны стоять штекеры.
Предметы быта выглядят у Франца как театральные аксессуары – они складываются, разворачиваются, выдвигаются, задвигаются и даже переворачиваются, но не просто так – они меняют свои функции.
Франц впал в детство. Он играет с Биби в машинки, он отдал ему на растерзание модели столиков и стульчиков, освободив таким образом карманы своего плаща для жестяных коробочек из-под монпансье, в которые Биби собирает всякий хлам.
Этого нового Франца я до смерти люблю. Дети и художники, наверное, единственные вменяемые существа на этом свете. Остальные стоят в очереди на кладбище: растут, размножаются, чахнут, дряхнут и помирают.
Как всякий ребенок, Франц непредсказуем. То прячет от всех свои игрушки, то, наигравшись и потеряв к ним интерес, раздает их направо-налево, то, раскапризничавшись, учиняет скандалы, от которых у всех надолго портится настроение, а ему хоть бы что – уснул и забыл.
В ателье кроме нас работают двенадцать человек: Марта Дёберль, Польди Шром, Анна Сабо, Грета Бауэр-Фрёлих, Ганс Биль, Рихард Эрдос, Бруно Полак, Вольфганг Рот, Йозеф Зейберт, Вилли Винтерниц, Фредьюнг, Фольтин-Фуссман. Понимая, что за именами ничего не стоит, я все равно не стану их вычеркивать. От многих остались одни имена, пусть будут.
Мы проектируем складные стулья и диваны-кровати, «подвижные» лампы на кронштейнах и лампы навесные, шкафы и шкафчики, столы на витых алюминиевых ножках со стеклянным покрытием, стенки, посудные шкафы; создаем интерьеры в новых квартирах и занимаемся перепланировкой старых, оборудуем современные медицинские кабинеты и занимаемся дизайном витрин, строим выносные лестницы. Разве что в кинопродукции мы пока не нашли своего места.
Нас много, заказов много, всего много.
И при этом ни одна из наших разработок не принята в серийное производство. Сколько ни колесил Франц по Европе с образцами и чертежами, все осталось в единственных экземплярах.
Франц не смог убедить заказчиков? Не знаю. Скорее всего, прав мой отец: «Не хотят евреев, да, не хотят евреев…»
При этом мы выполняем заказы для Вены, Праги, Брно, Будапешта и Берлина. Наши работы отмечены на берлинской выставке «Смотр искусств».
Заказчики разные, некоторые могут довести до белого каления.
«Сушилку для посуды вы собираетесь изготовлять по чертежу или покупать готовую? – спрашивает управляющий гостиницей. – Ту, что вы сделали у Хеллера, наша кухарка находит непрактичной. При установке тарелок на подставку вода течет по рукам – это неприятно. А что насчет стульев? Как у Фишера? Или по посланному вами эскизу? Фишер говорит, что его стулья той же высоты (72 см), но уже, не 45 см, а 41,5 см, глубина же 45 см вместо 48,5. Стулья больших размеров удобнее, это Фишер подтверждает со всей определенностью… Еще он заметил про подлокотники. Они не годятся. Слишком слабы для настоящей опоры. Им нужны либо металлические подпорки, либо выдвижные консольные опоры. Об этом следовало бы подумать. На ваших подлокотниках нельзя сидеть, а многие это любят делать. Мне не нужна мебель с надписью “Осторожно, не опираться!” Придумайте что-нибудь».
С экономией времени и места дело обстояло хорошо, с экономией денег и нервов – из рук вон плохо. На Зингера сыплются жалобы. Уже и Эмми получает письма от посредников: «…Я желал бы, чтобы Ваш муж был здоров и находил удовольствие в работе… Он сам не знает, как справиться со своими противоречиями… Так трудно выбивать деньги на текущие оплаты… Люди не платят вовремя, а это необходимо для ателье… Некоторые счета дебиторов приостановлены из-за ремонтов…»
Счета, в которых мы с таким трудом разбирались, где-то еще хранятся.
«От фрау Нойманн: 4 мая – 50 шиллингов, 5 апр. – 50 шиллингов, 7 мая – 50 шиллингов, 20 июля – 50 шиллингов, Польди – 300 шиллингов, еще что-то – 60 шиллингов – остальное у меня в сохранности. NB: из этих денег Франц Зингер свое уже получил, и как раз этой квитанции у меня нет, поэтому в счете – дырка, которую ты, вероятно, с помощью ФЗ сможешь заполнить».
Как заполнять такие дырки с помощью Франца Зингера? Вечная нужда. Мы придумываем вещи, которые по элегантности и простоте не уступают баухаузовским, а сами латаем дыры на своей одежде.
23. Мне 30 лет
«Ах, как бы хотелось не думать про завтра и стать хоть на миг безоглядно счастливой…» – подпеваю я граммофону. Я надралась на свое тридцатилетие. В новом платье от Гизелы, в венчике из ромашек от Анни, я напоминаю «Весну» Боттичелли. Сколько людей! Кто их сюда назвал? О чем они говорят?
Поскольку Единичное возможно лишь однажды – на то оно и Единичное,– так и в Абсолютном может существовать лишь одна истина, априори… И Единичное, и Абсолютное разнообразны в своих проявлениях… – это понятно кто говорит: Людвиг Мюнц. Вальяжный, с сигарой во рту, герой карикатур Гросса. Кажется, все присутствующие сошли с картин Гросса. Кроме меня, я – с Боттичелли. Но это я уже говорила.
Так выпьем же за разнообразие, за этот признак подлинности… за тебя, Фридл! – Все пьют и опять говорят: – средневековая картина мира… мертвый оттиск Абсолютного… распрямить… развернуть сложенное… отмена неравенства… Плут Караваджо как-то сказал… мое личное переживание и факт процесса кристаллизации… при чем тут миссия Христа… называйте как хотите… нация, вера, народ… Горький и Лев Толстой…
Выпьем за «Теннисный клуб» – только что сдали, красавец, красавец! – за все наши проекты… Децентрализация пространства, никаких люстр в центре… источники света прячутся по углам, в книжных полках, на спинках кроватей… Новая вещность… В мире вечном ей соответствует образ детдома, где воспитатели и учителя замещают родителей.
Фридл! – Йожи отзывает меня в сторону. – Ты бы не пила…
Это ты сказал про детдом?
Я.
Остроумно.
Йожи берет меня под руку, выводит «продышаться». Лечение несовместимо с алкоголем. Он врач-гинеколог, он меня лечит. Мой новый друг! Ему можно сказать все. О сумасшедшей ревности к Биби, о том, что душа моя превратилась в крошево, – ни сочинять, ни думать – выполнять заказы. Франц предлагает, Фридл выполняет.
Парит, как перед грозой, дышать нечем. Угораздило же меня родиться 30 июля! Почему на меня все оборачиваются?
Потому что ты красивая!
Красивая? Да нет же, потому что я в венке! Парад покойников… Когда-то мы шли с отцом фотографироваться, я была еще совсем маленькой. Я казалась себе такой красивой… Большой бант, клетчатое платье с оборочками… Недавно я увидела у отца эту фотографию. Серенькое платье, серенькие рейтузы… Теперь я модная дама, декольте, брошь, венок, туфли-лодочки… А ощущение поганое…
Ты просто пьяна, Фридл. Я тоже мрачнею, когда пью. Становится жаль себя. Вот, оставил скрипку… Как жить без музыки? Но мне всегда хотелось служить женщинам… Лечить их, принимать у них роды. А что, если тебе заняться с детьми рисованием?
Алло, алло, бюро по трудоустройству слушает!
Фридл, ты же знаешь, как я ценю твой талант! Ход моей мысли прост: раз мы с тобой похожи, а мы с тобой похожи, правда, то и в тебе живет потребность в служении. Даже у твоего любимого Рембрандта всегда были ученики, конечно, ты можешь сказать, они ему помогали, жили у него в доме, платили за это… Но, по-моему, они были ему нужны как отражение, и не только его собственное, но и самого времени – ведь и художник стареет…
Служить или отражаться? Это разные вещи. Кстати, художники не стареют. Но могут растратить себя по мелочам… понимаешь, теряется одержимость… Что до Рембрандта, то его понимали пять человек, ну, шесть… Остальные предпочитали итальянцев, яркие краски… Иначе бы он не раскромсал на куски свое лучшее полотно! Мне как-то приснилось, что я уговариваю Рембрандта не идти на уступки глупцам, но он меня не слышит. В ярости заносит нож… Вбегает его сын Тит и останавливает воздетую руку. Нож падает на пол… Йожи! Давай я тебя нарисую… Неподалеку отцовский магазин, ты купишь мне самую дорогую бумагу…
Тот же звонок. Он раздается, как только открываешь дверь. Йожи, какой чудесный день рождения ты мне устроил. В мои шестнадцать началась война – и празднование отменилось, в мои тридцать я оказываюсь в этом самом магазине, где я отцу бумагу пачкала и пластилин портила… И клиентов, которые мне не нравились, отпугивала одним взглядом. Я вот так на них смотрела! Вот эту бумагу мне купи!
Йожи щупает листы – какие у него руки!
Это плохая бумага…
Я рисую только на плохой! Так меня отец научил.
Но меня ты будешь рисовать только на хорошей, иначе не буду позировать.
Мы устраиваемся в кафе, я сижу на диване, а Йожи на стуле напротив. Между двумя пальцами мундштук курительной трубки, чувственный рот, темные близорукие глаза за очками в тонкой оправе… Пробую лицо целиком – грубо, пробую пальцы и глаза – странно, пробую так, пробую сяк, лист за листом падает на пол, зачем ты купил мне хорошую бумагу! – и вот наконец появляется то, что я увидела в тот момент, когда мы говорили о Рембрандте, – часть лица, едва намеченный нос с прозрачной дужкой, два пальца, трубка в углу рта, глаз за стеклом… Я довольна рисунком, я протрезвела.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?