Текст книги "Любовь в Серебряном веке. Истории о музах и женах русских поэтов и писателей. Радости и переживания, испытания и трагедии…"
Автор книги: Елена Первушина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Второе послание Черубины
Вторую подборку стихов Черубины де Габриак опубликовали в десятом номере «Аполлона» в сентябре 1910 года. Открывалась она стихотворением, звучащим весьма торжественно. Однако, если знать все подноготную, нельзя вновь не уловить в этих строках иронии.
С моею царственной мечтой
Одна брожу по всей вселенной,
С моим презреньем к жизни тленной,
С моею горькой красотой.
<…>
И я умру в степях чужбины,
Не разомкну заклятый круг.
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины?
Кроме всего прочего, это еще и перифраз стихотворения Пушкина, посвященного Авдотье Закревской, женщине с весьма скандальной репутацией:
С своей пылающей душой,
С своими бурными страстями,
О жены Севера, меж вами
Она является порой
И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил.
Стихи окружает очень красивая виньетка, нарисованная Е. Лансере. На ней девушка в королевской мантии склоняется над могильным памятником. На памятнике лежат розы, и стоит большой щит с мальтийским крестом в окружение капель крови. С другой стороны памятника застыл скелет с копьем. Всю картину обрамляют языки пламени.
Но второе стихотворение более искреннее, в нем, кажется, слышен голос самой Дмитриевой:
Над полем грустным и победным
Простерт червленый щит зари.
По скатам гор, в тумане медном,
Дымят и гаснут алтари.
На мир пролив огонь и беды,
По нивам вытоптав посев,
Проходят скорбные Победы,
И темен глаз девичьих гнев.
За ними – дальние пожары,
И меч заката ал и строг;
Звучат безрадостно фанфары,
Гудит в полях призывный рог.
Антивоенная тема в начале ХХ века приобрела особое звучание. В 1905 году закончилась бесславная Русско-японская война, за ней последовала кровавая Первая русская революция – «генеральная репетиция» Гражданской войны. Волошин последовательный пацифист. Позже Цветаева будет вспоминать разговор, состоявшийся между Максом и его матерью в 1914 году. Елена Оттобальдовна говорила сыну, показывая на Сергея Эфрона:
«– Погляди, Макс, на Сережу, вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь? – Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают иначе, чем я. – Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.
– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется „животные инстинкты“…»
Вполне логично, что Лиля разделяла его взгляды, которые и отразились в стихотворении.
Другие стихи – более лирического толка. Среди них одно, особенно нравящееся Цветаевой:
Чье блестящее забрало
Промелькнуло там, средь чащ?
В небе вьется красный плащ…
Я лица не увидала.
Другое стихотворение понравилось сразу и Цветаевой, и Ахматовой:
Я знаю души, как лаванда,
Я знаю девушек-мимоз,
Я знаю, как из чайных роз
В душе сплетается гирлянда.
<…>
Люблю в наивных медуницах
Немую скорбь умерших фей,
И лик бесстыдных орхидей
Я ненавижу в светских лицах.
Акаций белые слова
Даны ушедшим и забытым,
А у меня, по старым плитам,
В душе растет разрыв-трава.
Как вспоминает Волошин, у этих стихов была и весьма прагматическая цель – Маковский постоянно посылал Черубине очень дорогие букеты из оранжерейных орхидей, и «мы с Лилей решили это пресечь, так как такие траты серьезно угрожали гонорарам сотрудников „Аполлона“, на которые мы очень рассчитывали».
Следующее стихотворение обыгрывает тему «Двойника»:
Вижу девушки бледной лицо, —
Как мое, но иное, – и то же,
И мое на мизинце кольцо.
Это – я, и все так не похоже.
<…>
Нет для других путей в твоем примере,
Нет для других ключа к твоей тоске, —
Я семь шипов сочла в твоем венке,
Моя сестра в Христе и в Люцифере.
Далее – еще одно «католическое» стихотворение.
Я смотрю игру мерцаний
По чекану темных бронз
И не слышу увещаний,
Что мне шепчет старый ксендз.
Поправляя гребень в косах,
Я слежу мои мечты, —
Все грехи в его вопросах
Так наивны и просты.
Ад теряет обаянье,
Жизнь становится тиха, —
Но так сладостно сознанье
Первородного греха…
Далее – маленькая баллада на сюжет «Спящей красавицы» (она также понравилась Цветаевой). И еще одна баллада, о девушке-ведунье, которая удержала отражение своего неверного любимого в зеркале и теперь мстит ему. Еще несколько стихов, проникнутых мистицизмом. Таков последний выход Черубины на публику.
А далее – подражание «Снежной маске» Блока и, может быть, «Ледяному трилистнику» Анненского.
«Кто ты, Дева?» – Зверь и птица.
«Как зовут тебя?» – Узнай.
Ходит ночью Ледяница,
С нею – белый горностай.
Стихи не удостоились красивых виньеток, но их напечатали и подписаны именем… Елизавета Дмитриева. Черубина выполнила то, ради чего была создана. Пробила дорогу для Лили. И не только для нее. В том же номере напечатали стихи Софии Мстиславской, Софии Дубновой и Марии Пожаровой. Собственно, весь поэтический раздел в этом номере отдали женщинам. Позже Анна Ахматова напишет: «Очевидно, в то время (09–10 гг.) открывалась какая-то тайная вакансия на женское место в русской поэзии. И Черубина устремилась туда. Дуэль или что-то в ее стихах помешали ей занять это место. Судьба захотела, чтобы оно стало моим». Но на самом деле, это Черубина открыла двери в новый журнал для всех поэтесс. Не единственную «вакансию», о которой мечтала Ахматова, а именно двери, достаточно широкие, чтобы в них не нужно было толкаться или «работать локтями».
Ищите женщину!
Внезапно от Черубины перестают приходить письма. Зато приходит письмо от ее кузины, которая сообщает что красавица тяжело больна: «…бедняжка молилась всю ночь исступленно, утром нашли ее перед распятьем без чувств, на полу спальни». Больную хотят увезти за границу. Весь «Аполлон» во главе с Маковским встревожен и опечален. Друг Маковского барон Николай Николаевич Врангель[47]47
Кока Врангель, как зовет его Маковский, которого, кстати, давно все в редакции зовут Мако.
[Закрыть] решает дежурить на Варшавском вокзале, провожая все заграничные поезда. «Ее не трудно будет отличить, – уверял он, – если не урод какой-нибудь. А там уже сумею завязать знакомство».
И он в самом деле ездит на вокзал, заметив на второй или на третий день своего дежурства какую-то красивую рыжеволосую девушку среди отъезжавших, «он подскочил к ней и представился в качестве моего друга, к великому изумлению родителей девушки, вежливо, но твердо указавших Врангелю на его ошибку. Так и уехала Черубина неузнанной».
Маковский чувствует, что серьезно увлечен «далекой принцессой». Волошин поет ей дифирамбы. Но у Черубины находятся и недоброжелатели, точнее (чего и следовало ожидать) – недоброжелательницы. Маковский рассказывает: «Особенно издевалась над ней и ее мистическими стихами (не мистификация ли?) некая поэтесса Елизавета Ивановна Димитриева (рожденная Васильева[48]48
Маковский перепутал. Девичья фамилия Елизаветы Ивановны была как раз Дмитриева, фамилию Васильева она приняла позже, уже после расставания с Волошиным, когда вышла замуж за Всеволода Васильева.
[Закрыть]), у которой часто собирались к вечернему чаю писатели из „Аполлона“. Она сочиняла очень меткие пародии на Черубину и этими проказами пера выводила из себя поклонников Черубины. У Димитриевой я не бывал и даже не заметил ее среди литературных дам и девиц, посещавших собрания „Аполлона“, но пародии на Черубину этой Черубининой ненавистницы и клеветницы попадались мне на глаза, и я не мог отказать им в остроумии».
Маски сброшены
Понятна обида Волошина за ученицу и любимую женщину, стихи которой не оценили по достоинству. Но только ли в этой обиде было дело? Маковский пишет, что Волошин «вообще обнаружил горячий интерес к „Аполлону“ и ко всему, что лично меня трогало». Но кажется, Волошин очень рано понял, что их с Маковским взгляды на журнал несколько расходятся.
Александр Бенуа писал в программной статье, открывающей первый номер: «Мы так опустились, что просто забыли о гимне. Нам хочется все устроить „по-домашнему“ – следствие глубоко укоренившегося в нас скепсиса. „По-домашнему“ – это значит с ноткой самоиронизирования, со смешком авось что-нибудь выйдет, а не выйдет, так не будет стыдно – первые же трунили. Удобно прятаться за двусмысленной, на всякий случай, усмешкой. Но велика греховность этого раздвоения, этого совмещения и людской суеты, и служения богам. Пора перерасти иронию. И она уж обветшала. В тех, кто определенно почувствовали близость Утешителя, должно быть больше веры, простоты и упований».
Розыгрыш Волошина и Дмитриевой показывал, к чему может привести некритичная вера, и главное – восторженные упования. Именно к отказу от «простоты», которая была так дорога Волошину.
Ранее я упоминала, что Волошин писал вместе с Маковским манифест «Аполлона». Точнее – Волошин прислал из Коктебеля текст, а Маковский его отредактировал. Между тем исходный текст Волошина был более «кусачим». Поэт писал о том, что «Аполлон» будет бороться «с художественной нечестностью во всех областях творчества, с порнографией, посягающей на хороший вкус, с морализирующей тенденциозностью, со всяким обманом, будь то выдуманные ощущения, фальшивый эффект, позлащенное невежество или иное злоупотребление личиной искусства». Но Черубина и Волошин создали нечто прекрасное до приторности, почти на грани пошлости, нечто почти порнографическое и одновременно почти морализаторствующее, наполненное выдуманными ощущениями и фальшивыми эффектами, и одновременно столь неотразимо обаятельное, что сбило компасы, прежде всего, Маковскому, а за ним и всем сотрудникам «Аполлона». И теперь Волошин мог повторить слова принца из сказки «Свинопас» Андерсена: «Ты ничего не поняла ни в соловье, ни в розе, зато могла целовать за безделки свинопаса. Поделом тебе!»
Но затянувшийся розыгрыш стал мучителен и для Лили. В дурном, сыром воздухе Петербурга Черубина начала казаться ей реальной. Она писала стихи – уже обращаясь непосредственно к ней.
В овальном зеркале твой вижу бледный лик.
С висков опущены каштановые кудри,
Они как будто в золотистой пудре.
И на плече чернеет кровь гвоздик.
Искривлены уста усмешкой тонкой,
Как гибкий лук, изогнут алый рот;
Глаза опущены. К твоей красе идет
И голос медленный, таинственно-незвонкий,
И набожность кощунственных речей,
И едкость дерзкая колючего упрека,
И все возможности соблазна и порока,
И все сияния мистических свечей.
Нет для других путей в твоем примере,
Нет для других ключа к твоей тоске, —
Я семь шипов сочла в твоем венке,
Моя сестра в Христе и в Люцифере.
И ответные стихи – за Черубину:
Ты в зеркало смотри,
Смотри, не отрываясь,
Там не твои черты,
Там в зеркале живая,
Другая ты.
…Молчи, не говори…
Смотри, смотри, частицы зла и страха,
Сверкающая ложь
Твой образ создали из праха,
И ты живешь.
И ты живешь, не шевелись и слушай:
Там в зеркале, на дне, —
Подводный сад, жемчужные цветы…
О, не гляди назад,
Здесь дни твои пусты,
Здесь все твое разрушат,
Ты в зеркале живи.
Здесь только ложь, здесь только
Призрак плоти,
На миг зажжет алмазы в водомете
Случайный луч…
Любовь. – Здесь нет любви.
Не мучь себя, не мучь,
Смотри, не отрываясь,
Ты в зеркале – живая,
Не здесь…
Кроме того, к поэтическому розыгрышу примешалось совсем не поэтичное мошенничество. В редакцию пришел «поверенный Черубины» и за 25 рублей рассказал «всю правду о ней»: что она внучка графини Нирод и посылает свои стихи тайком от бабушки. «Только он назвал ее каким-то другим именем, но сказал, что ее называют еще и по-иному, но он забыл как. А когда мы его спросили, не Черубиной ли, он вспомнил, что, действительно, Черубиной», – рассказывал Маковский Волошину.
Наконец еще один из сотрудников «Аполлона» (и замечательный поэт) Виктор Кузмин рассказал Маковскому всю правду о Черубине. При личной встрече Елизавета Дмитриева подтверждает его слова. Сказать, что он был разочарован, означало бы ничего не сказать. «В комнату вошла, сильно прихрамывая, невысокая, довольно полная темноволосая женщина с крупной головой, вздутым чрезмерно лбом и каким-то поистине страшным ртом, из которого высовывались клыкообразные зубы. Она была на редкость некрасива. Или это представилось мне так, по сравнению с тем образом красоты, что я выносил за эти месяцы? Стало почти страшно».
Как и предсказывал Блок в «Балаганчике» (1906), символисты (три «мистика» из пьесы) приняли за «Деву из дальней страны», за воплощение Смерти картонную Коломбину.
Но судя по фотографиям, Лиля вовсе не была тем Квазимодо, которого описывал Маковский. Не считали ее уродливой ни Волошин, ни Гумилев, и никто из знакомых. Кажется, Пьеро в очередной раз увидел именно то, что хотел.
Прощение Черубины – прощание с Черубиной
По словам Маковского, Елизавета Ивановна сказала ему: «Вы должны великодушно простить меня. Если я причинила вам боль, то во сколько раз больнее мне самой. Подумайте. Ведь я-то знала – кто вы, я-то встречала вас, вы-то для меня не были тенью! О том, как жестоко искупаю я обман – один Бог ведает. Сегодня, с минуты, когда я услышала от вас, что все открылось, с этой минуты я навсегда потеряла себя: умерла та единственная, выдуманная мною „я“, которая позволяла мне в течение нескольких месяцев чувствовать себя женщиной, жить полной жизнью творчества, любви, счастья. Похоронив Черубину, я похоронила себя и никогда уж не воскресну…».
Вскоре после дуэли Дмитриева бесповоротно порвала с Волошиным, и вышла замуж за Владислава Васильева, который давно добивался ее руки. Действительно, на долгие годы прекратила писать. Так что же, она не могла быть поэтессой без маски, придуманной для нее Волошиным?
А может быть, в том-то и дело, что Лиля сама творец, в том числе творец не только своих стихов, но и своей судьбы, – и чувствовала, что она «заигралась» в Черубину и ей уже тесно под маской Черного Херувима. То, что начиналось как шутка, дружеский розыгрыш, благодаря усилиям трех мужчин – Волошина, Маковского и Гумилева, теперь приобретало убийственную серьезность, и Лиля чувствовала, что больше не хочет в этой игре участвовать. Настолько не хочет, что готова взять на себя несуществующую вину, лишь бы это прекратилось.
В 1918 году Елизавета Ивановна уехала из Петрограда в Екатеринодар, в то время занятый белыми, но от дальнейшей эмиграции отказалась. Познакомившись с Самуилом Яковлевичем Маршаком, она пишет стихи и пьесы для детей, выпускает детскую книгу «Человек с Луны» о великом русском путешественнике и этнографе Николае Николаевича Миклухо-Маклае.
В Екатеринодаре[49]49
7 декабря 1910 года город был переименован в Краснодар.
[Закрыть] она принимала участие в создании «Детского городка», в котором работали кружки, библиотека, театр. Там снова начала писать «серьезные» стихи. В 1924 году вернулась уже в Ленинград. Именно там три года спустя последний раз встретилась с Волошиным.
Волошин годы Гражданской войны провел в Коктебеле. Та цитата из воспоминаний Бунина, с которой я начала рассказ о Волошине, как раз и относится к их встрече в Одессе зимой 1919 года, когда Макс пытался добраться до своей Киммерии на маленьком парусном кораблике-«дубке», который, по словам Бунина, «не во всякую погоду пошлешь». Позже Волошин написал Бунину из Феодосии: «Мы пробыли день на Кинбурнской косе, день в Очакове, ожидая ветра, были дважды останавливаемы французскими миноносцами, болтались ночь без ветра, во время мертвой зыби, были обстреляны пулеметным огнем под Ак-Мечетью[50]50
«Белая мечеть» (татарск.) – название города Симферополь в Крыму до 1784 года; кроме того, на протяжении XIX века на картах и в официальных документах часто указывались оба названия. Но разумеется, «дубок», на котором ехал Волошин, обстреляли не под этой Ак-Мечетью, расположенной в самом центре Крымского полуострова, а под поселком Ак-Мечеть Лиман у бухты Узкая Каркинитского залива, с 1944 года этот поселок носит название Черноморское.
[Закрыть], скакали на перекладных целую ночь по степям и гниющим озерам, а теперь застряли в грязнейшей гостинице, ожидая поезда. Все идет не скоро, но благополучно».
Почему же Бунину было страшно слышать Волошина в Одессе? (Помните: «Страшней всего было то…»?) Иван Алексеевич пишет: «Вот девятнадцатый год: этот год был одним из самых ужасных в смысле большевицких злодеяний. Тюрьмы Чека были по всей России переполнены, – хватали кого попало, во всех подозревая контрреволюционеров, – каждую ночь выгоняли из тюрем мужчин, женщин, юношей на темные улицы, стаскивали с них обувь, платья, кольца, кресты, делили меж собою. Гнали разутых, раздетых по ледяной земле, под зимним ветром, за город, на пустыри, освещали ручным фонарем… Минуту работал пулемет, потом валили, часто недобитых, в яму, кое-как заваливали землей… Кем надо было быть, чтобы бряцать об этом на лире, превращать это в литературу, литературно-мистически закатывать по этому поводу под лоб очи?»
О чем же «бряцал» «толстый кудрявый эстет»?
Одни восстали из подполий,
Из ссылок, фабрик, рудников,
Отравленные темной волей
И горьким дымом городов.
<…>
В других весь цвет, вся гниль Империй,
Все золото, весь тлен идей,
Блеск всех великих фетишей
И всех научных суеверий.
<…>
И не смолкает грохот битв
По всем просторам южной степи
Средь золотых великолепий
Конями вытоптанных жнив.
И там, и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
– «Кто не за нас – тот против нас!
Нет безразличных: правда с нами!»
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
Эти стихи было написаны как раз в 1919 году.
Поэтесса Аделаида Герцык, которую революция застала в Крыму, вспоминает: «Те, кто знали Волошина в эпоху Гражданской войны, смены правительств, длившейся в Крыму три с лишним года, верно, запомнили, как чужд он был метанья, перепуга, кратковременных политических восторгов. На свой лад, то так же упорно, как Лев Толстой, противостоял он вихрям истории, бившим о порог его дома…».
Однако Волошин, вопреки собственным стихам, вовсе не «стоял над схваткой». Он вмешивался, когда считал, что его вмешательство необходимо. Его письмо в защиту арестованного белыми Осипа Мандельштама, весьма вероятно, спасло того от расстрела.
В 1923 году с одобрения Наркомпроса Волошин превращает свой дом в Коктебеле в «Коктебельскую художественную научно-экспериментальную студию».
В марте 1927 года он зарегистрировал брак с Марией Степановной Заболоцкой. Мария Степановна медсестра, приходившая делать уколы матери Волошина. Елена Оттобальдовна сама «выбрала» ее и посоветовала Максу жениться, чтобы у него была опора в трудные годы.
Когда-то, общаясь с Волошиным, Лиля также увлеклась антропософией. Ее муж, видимо, разделял ее увлечение. Елизавета Ивановна ездила в Швейцарию и в Германию, встречалась с лидерами антропософского движения. Теперь ей это «припомнили». В 1921 году Елизавету Ивановну арестовали и отправили в ссылку в Ташкент. В последнем письме к Волошину в январе 1928 года она мечтала о новой встрече, которой уже не суждено было состояться: «…так бы хотела к тебе весной, но это сложно очень, ведь я регистрируюсь в ГПУ и вообще – на учете. Очень, очень томлюсь… Следующий раз пошлю стихи… Тебя всегда ношу в сердце и так бы хотела увидеть еще раз в этой жизни». 5 декабря 1928 года в Ташкенте Елизавета Ивановна скончалась. За год до ухода из жизни по предложению близкого друга последних лет, китаиста и переводчика Юлиана Щуцкого она создала еще одну литературную мистификацию – цикл семистиший «Домик под грушевым деревом», написанных под псевдонимом философа Ли Сян Цзы, сосланного на чужбину «за веру в бессмертие человеческого духа». В этих стихах она борется со своей тоской по родине, по друзьям, по прошлому. Борется и побеждает. И дает силы тем, кто тоже столкнулся с разлукой и одиночеством.
М.С. Заболоцкая
На балконе под грушей
Покрыто сердце пылью страха.
Оно, как серые листы…
Но подожди до темноты:
Взметнется в небо фуга Баха, —
Очнешься и увидишь ты,
Что это он весь страх твой вытер
И наверху зажег Юпитер.
Макс пережил ее на четыре года и похоронен в Крыму на горе Кучук-Енышар, вблизи Коктебеля.
Последнее из стихотворений серии «Домик под грушевым деревом» могло бы послужить эпитафией и Елизавете Ивановне, и Волошину, и многим другим поэтам, художникам и мыслителям Серебряного века:
Человек
Ему нет имени на небе.
А на земле, куда пришел,
Приняв, как дар, позорный жребий,
Он оправданья не нашел.
Здесь каждый встречный горд и зол
Мой брат, ищи его внутри,
Не забывай Его – гори.
Глава 3
Революция «Босоножки» и исповедь хулигана
«Как беззаконная комета…»
Осенью 1921 года в газете «Рабочая Москва» поместили объявление об открытии школы танца «для детей обоего пола в возрасте от 4 до 10 лет». Казалось бы, что в этом необычного? Еще одна балерина «из бывших» пытается найти для себя пропитание, но на самом деле это была Московская школа Айседоры Дункан – «…школа, где танец был бы средством воспитания детей – новых людей нового мира, гармонически развитых физически и духовно». Таким образом, речь шла еще об одной революции, конечно, менее масштабной, чем Февральская или Октябрьская, но зато и менее разрушительной и приносящей ее участникам только радость.
Школу предложил открыть нарком просвещения РСФСР Анатолий Васильевич Луначарский, и Айседора откликнулась с энтузиазмом. Позже она писала в мемуарах: «Пока пароход уходил на север, я оглядывалась с презрением и жалостью на все старые установления и обычаи буржуазной Европы, которые я покидала. Отныне я буду лишь товарищем среди товарищей, я выработаю обширный план работы для этого поколения человечества. Прощай, неравенство, несправедливость и животная грубость старого мира, сделавшего мою школу несбыточной!»
Дункан в России знали давно. Еще в 1905 году Сергей Владимирович Соловьев написал: «В ее танце форма окончательно одолевает косность материи, и каждое движение ее тела есть воплощение духовного акта. Она, просветленная и радостная, каждым жестом стряхивала с себя путы хаоса, и ее тело казалось необыкновенным, безгрешным и чистым»[51]51
Соловьев С.М. Айсадора Дёнкан в Москве // Весы. 1905. № 2. С. 33–40 (подпись С. С.).
[Закрыть].
А вот какой увидела Айседору в 1922 году в Берлине, уже с Есениным, Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая: «На Есенине был смокинг, на затылке – цилиндр, в петлице – хризантема. И то, и другое, и третье, как будто бы безупречное, выглядело на нем по-маскарадному. Большая и великолепная Айседора Дункан, с театральным гримом на лице, шла рядом, волоча по асфальту парчовый подол.
Ветер вздымал лиловато-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в сторону.
– Есенин! – окликнула я.
Он не сразу узнал меня. Узнав, подбежал, схватил мою руку и крикнул:
– Ух ты… Вот встреча! Сидора, смотри кто…
– Qui est-ce?[52]52
Кто это? (фр.).
[Закрыть] – спросила Айседора. Она еле скользнула по мне сиреневыми глазами и остановила их на Никите, которого я вела за руку.
Долго, пристально, как бы с ужасом, смотрела она на моего пятилетнего сына, и постепенно расширенные атропином глаза ее ширились все больше, наливаясь слезами.
– Сидора! – тормошил ее Есенин. – Сидора, что ты?
– Oh, – простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. – Oh, oh!.. – И опустилась на колени перед ним, прямо на тротуар.
Перепуганный Никита волчонком глядел на нее. Я же поняла все. Я старалась поднять ее. Есенин помогал мне. Любопытные столпились вокруг. Айседора встала и, отстранив меня от Есенина, закрыв голову шарфом, пошла по улицам, не оборачиваясь, не видя перед собой никого, – фигура из трагедий Софокла. Есенин бежал за нею в своем глупом цилиндре, растерянный.
– Сидора, – кричал он, – подожди! Сидора, что случилось?
Никита горько плакал, уткнувшись в мои колени.
Я знала трагедию Айседоры Дункан. Ее дети, мальчик и девочка, погибли в Париже, в автомобильной катастрофе, много лет тому назад.
В дождливый день они ехали с гувернанткой в машине через Сену. Шофер затормозил на мосту, машину занесло на скользких торцах и перебросило через перила в реку. Никто не спасся.
Мальчик был любимец Айседоры. Его портрет на знаменитой рекламе английского мыла Pears’a известен всему миру. Белокурый голый младенец улыбается, весь в мыльной пене. Говорили, что он похож на Никиту, но в какой мере он был похож на Никиту, знать могла одна Айседора. И она это узнала, бедная».
Больше всего Наталью Васильевну удивило, что Айседора и Есенин не говорят на одном языке. Вероятно, для нее – поэтессы и переводчицы, «любить» означало «понимать», шла ли речь о человеке или о пьесе Шекспира. Выслушать и внутренне переработать чужую речь, найти аналоги в своем языке, заметить то, что перевести невозможно. Отделить одно от другого[53]53
Вислава Шимборская называла перевод «искусством потери».
[Закрыть]. Именно в том, что человек говорит, спрятаны ключи к его внутреннему миру, к его душе. Очевидно, что у Есенина с Айседорой все было не так. Наталья Васильевна вспоминает: «Голова Айседоры лежала на плече у Есенина, пока шофер мчал нас по широкому Курфюрстендамму.
– Mais dis-moi souka, dis-moi ster-r-rwa[54]54
Скажи мне сука, скажи мне стерва (смесь фр. с русск.).
[Закрыть]… – лепетала Айседора, ребячась, протягивая губы для поцелуя.
– Любит, чтобы ругал ее по-русски, – не то объяснял, не то оправдывался Есенин, – нравится ей. И когда бью – нравится. Чудачка!
– А вы бьете? – спросила я.
– Она сама дерется, – засмеялся он уклончиво.
– Как вы объясняетесь, не зная языка?
– А вот так: моя – твоя, моя – твоя… – И он задвигал руками, как татарин на ярмарке. – Мы друг друга понимаем, правда, Сидора?»
Они встретились еще раз – Наталья Васильевна пригласила Есенина и его спутницу в гости. На вечер пришел и Максим Горький, также живший тогда в Берлине: «Айседора пришла, обтекаемая многочисленными шарфами пепельных тонов, с огненным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя. В этот раз она была спокойна, казалась усталой. Грима было меньше, и увядающее лицо, полное женственной прелести, напоминало прежнюю Дункан.
Три вещи беспокоили меня как хозяйку завтрака.
Первое – это чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита, запрятанный туда на целый день. Второе заключалось в том, что разговор у Есенина с Горьким, посаженными рядом, не налаживался. Я видела, Есенин робеет, как мальчик. Горький присматривается к нему. Третье беспокойство внушал хозяин завтрака, непредусмотрительно подливавший водку в стакан Айседоры (рюмок для этого напитка она не признавала). Следы этой хозяйской беспечности были налицо.
– За русски революсс! – шумела Айседора, протягивая Алексею Максимовичу свой стакан. – Ecoutez, Горки! Я будет тансоват seulement для русски революсс. C’est beau[55]55
Слушайте… Только… Это прекрасно (фр.).
[Закрыть] русски революсс!
Алексей Максимович чокался и хмурился. Я видела, что ему не по себе. Поглаживая усы, он нагнулся ко мне и сказал тихо:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал – удачную премьеру. Это она – зря. – Помолчав, он добавил: – А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза…
Айседора пожелала танцевать. Она сбросила добрую половину шарфов своих, оставила два на груди, один на животе, красный накрутила на голую руку, как флаг, и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате, в круг. Кусиков нащипывал на гитаре „Интернационал“. Ударяя руками в воображаемый бубен, она кружилась по комнате, отяжелевшая, хмельная менада. Зрители жались по стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело. Я вспоминала ее вдохновенную пляску в Петербурге пятнадцать лет тому назад. Божественная Айседора! За что так мстило время этой гениальной и нелепой женщине?»
Горький также оставил воспоминания об этом вечере, и ему также запомнился танец Айседоры: «Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: „Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы“.
Но я не люблю, не понимаю пляски от разума, и не понравилось мне, как эта женщина металась по сцене. Помню – было даже грустно, казалось, что ей смертельно холодно, и она, полуодетая, бегает, чтоб согреться, выскользнуть из холода.
У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости».
Это объяснение кажется логичным. Разумеется, главная проблема женщины – особенно красивой женщины – это возраст. И если ей уже 45, то этот факт должен занимать все ее мысли и скорбь об утраченной молодости должна являться лейтмотивом ее творчества. Так склонны рассуждать многие мужчины. Но только ли с возрастом боролась тогда Айседора?
Ей оставалось жить пять лет. Подробности ее трагической гибели хорошо известны и окружены легендами. 14 сентября 1927 года танцовщица должна была выступить с концертом в Ницце. Одна из легенд утверждала, что перед тем, как сесть в автомобиль, Айседора воскликнула своим поклонникам: «Прощайте, друзья! Я иду к славе!»[56]56
«Adieu, mes amis. Je vais à la gloire!» По другой версии: «Я иду к любви» (Je vais à l’amour).
[Закрыть] Ни водитель, ни Айседора, ни друзья, провожавшие ее, не заметили, что обвитый вокруг ее шеи длинный красный шарф попал в ось заднего колеса. Когда машина тронулась с места, шарф задушил Дункан. Ее прах захоронен в Париже, на кладбище Пер-Лашез.
Какова же была жизнь этой так странно и страшно погибшей женщины? Женщины, ворвавшейся в историю Европы, а затем и России, «как беззаконная комета»… Что вдохновляло ее? К чему она стремилась? Какую роль сыграли в ее судьбе Россия и Сергей Есенин? Какую роль сыграла она в судьбе Есенина? Были ли они друг для друга просто экзотическим приключением? Не случайно ведь Наталья Крандиевская-Толстая отметила: «Отношение Дункан ко всему русскому было подозрительно восторженным. Порой казалось: пресыщенная, утомленная славой женщина не воспринимает ли и Россию, и революцию, и любовь Есенина как злой аперитив, как огненную приправу к последнему блюду на жизненном пиру?» Или со стороны обоих это была попытка заглушить внутреннюю боль? Или все же их соединяло что-то другое?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?