Электронная библиотека » Елена Стяжкина » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Розка (сборник)"


  • Текст добавлен: 26 июня 2018, 13:40


Автор книги: Елена Стяжкина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В свои семьдесят Андреев планировал не отсвечивать: уйти на пенсию, купить мохеровый клетчатый шарф, трость и кепку, слиться с парковыми стариками, но прослыть среди них нелюдимым, чтобы гулять в одиночестве. Гулять и не кашлять.

А в 2014-м Клаус умер. Восемь бумажек всего. Всего – от 1936-го до 2014-го – восемь. «Альфа-ромео» вошла. Брак, дети, внуки – нет.

Андреев рассердился. Подсказка с этим ящиком, с этим умершим автомобильным гурманом Клаусом была дрянной, не годной. И ежу, и ужу было понятно, что если дом сдается, в нем просто больше некому жить. И таблички на заборе, где Клаусу Мюльцеру и Николасу Мюльцеру еще можно было позвонить, думая, что они откроют дверь, не имели никакого значения.

У Андреева теперь половина телефонной книги состоит из номеров, по которым никто и никогда не ответит. И да, он не может их удалить. Потому что не может и не хочет. И что?

Что? Если у тебя нет дома, в который можно пускать постояльцев, ты не имеешь права на странности? На просьбу «рассказать мне обо мне»?

Фрау Элизабет хочет услышать о том, о чем и так знает? О том, что в последние годы своей жизни Клаус жил здесь, в этой части дома, спал на той кровати, на которой теперь спят постояльцы. О том, что он не ходил. Несколько лет не ходил, потому что следы колес от инвалидного кресла прорезали ровные полосы в паркете. О том, что он курил, сколько хотел, читал и, стесняясь, потому что в хороших домах этого принято стесняться, смотрел телевизор. О том, что, кроме фрау Элизабет, у него никого не было. Что-то мимолетное, ненастоящее, не сильное, во всяком случае, не такое, что могло бы пересилить ее, дорогую сестру, милую девочку, девушку, женщину… Дальше пробел… Дальше слова нет. Только Элизабет.

По дороге в институт и в самом институте Андреев никак не мог избавиться от сердитого, но почему-то ноющего беспокойства. Он дважды спускался во внутренний дворик курить. Сухо поздоровался с Мартой и вообще никак – с Иштваном Гассо, венгерским профессором, с которым был шапочно знаком.

Он засел в библиотеке, и книги позвали, как звали обычно. Прыгая по лестнице, как пылкий юноша, – вверх-вниз – он натыкался взглядом на темы и брал руками сюжеты, проблемы и модные «фокусы», которые годами скромно воровались и им, и его коллегами с этих полок. Телесность, интеллектуалы, дискурсы, марксизм, Холокост, Балканы, не единая Европа, новые классы, оппозиция прогрессу, миграция, гомофобия, ислам, консервативный реванш. Лет несколько назад, в эпоху до скана, Андреев сотнями страниц копировал западные книги и вез их в тяжеленном чемодане с переплатой за излишек груза. Он чувствовал себя волшебником, чуть-чуть даже Прометеем. Но копии почти никому не пригождались. И даже милая директор библиотеки, которая была добра к нему со студенческих времен, не понимала ценности копированных страниц. Считая их диверсией уже не загнивающего, но все еще опасного Запада, она наотрез отказывалась переплетать их и уж тем более брать на баланс в качестве «настоящих книг». Возможно, была права.

Эти книги действительно разлагали. Они разворачивали научное зеркало, тыкали носом в беду, нищету и вранье. Бесконечное, вписанное в целесообразность текущего момента, вранье, которым грешил и сам Андреев, и его учителя, и друзья, и враги. Переход от враля к вору дался Андрееву легко. Он сам не заметил, как втянулся и привык ко всем этим дотошным разбирательствам, интеллектуальным истязаниям, задачей которых было снять не только шкуру факта или теории, но отделить еще мышцы и ткани, разобрать суставы и кости, познакомиться с клетками, а потом, выбросив все, чем можно резать, шить и клеить, собрать разобранное в какое-то новое естество и объявить его годным методологическим ракурсом.

– Вы вообще чем занимаетесь? – спросила Андреева тетка-проректор, подписывая бумаги на стажировку. Точнее – не подписывая.

– Я философ.

– Смешно, – строго сказала она. – Вы не знаете делового стиля. Вы не разбираетесь в глубине отступа. Когда я читаю ваше прошение, то думаю, что свою диссертацию вы купили в переходе. Идете, займитесь делом. Мы соберем рабочую группу и будем решать, достойны ли вы того, о чем просите.

«Я – философ» – это действительно звучало смешно. И это трудно было произносить и носить тоже. В какой-то момент Андреев разрешил себе думать, что он все-таки не европейский вор. Вообще не вор. И вообще не философ. Он и они все – профессор Иштван, и доктор Лукас, и Марта – толкователи. Собеседники мертвых. И так было всегда. Некоторым из них везло. Удачливый собеседник Аристотеля стал Боэцием, толкователем, что довел до бешенства императора Теодориха, но не успокоился даже в тюрьме. Раззадорился там, разошелся там «Утешением философией». И с тем отбыл.

Везунчик Маркс, зацепившийся сначала за Платона, но переметнувшийся к Гегелю, Смиту и Рикардо, умница Лакан, замучивший вопросами упокоившегося с миром Фрейда, дотошный Ясперс, разговаривавший с Богом и в перекурах – с Кантом.

И все же неудачников среди них, таких как Андреев, было больше. Но кто-то должен удобрять почву, поливать, чтобы не умерло, чтобы тонкая нить, которая никогда и не была ни прочной, ни толстой, но все равно часто считалась досадной помехой вере или прогрессу, все-таки не прерывалась хотя бы до того момента, пока не попадет в счастливые руки везунчиков Фуко, Элиаса или Фукуямы.

Тетка-проректор таки собрала рабочую группу. Это был ее конек и ее страсть. Рабочие группы, инструкции, положения, бумаги, наполненные запятыми, пробелами и отступами правильной глубины. Судьбу Андреевой стажировки решали семь проректоров, профсоюзный босс и начальница отдела кадров.

– Не вижу инновационного смысла. Мы будем это все ликвидировать как ненужное и не приносящее доход, – строго сказала тетка.

– Нет, ну не надо так резко, – устало зевнул ректор. – Ведь Андрей Андреевич может там в кого-то переквалифицироваться. Там же курсы? Вот… В кого-то полезного, потому что товарищ проректор права: философию вашу на хлеб не намажешь.

– Я бы хотела, чтобы вы называли меня «пани», – капризным голосом сказала тетка.

Ректор поморщился и продолжил: «Я категорически не возражаю. Я вообще не возражаю. Просто нам всем нужно думать о будущем. О монетизации или монетаризации. В общем, о превращении в деньги… Что вы в этом смысле можете нам предложить?»

Время от времени Андреев превращался в деньги. Он хорошо работал со смыслами и его часто приглашали анализировать данные фокус-групп, собранных солидными фирмами. Еще он превращался в деньги, вступая в битвы за гранты и выигрывая их. Пока не поломалась машина, Андреев умел превращаться в не очень большие, но в быстрые и ни к чему не обязывающие деньги ночного «бомбилы»-таксиста. Но так, в целом, он был согласен. Предложить было нечего. Философия не намазывалась на хлеб так гладко, как экономика или юриспруденция. Она была неспособна плодить дипломы, количество которых вступало в какое-то неразрешимое, трагическое противоречие с качеством украинской экономики и права.

– Ну вот видите, – тетка обвела присутствующих строгим взглядом. – Налицо абсолютная импотенция и неготовность видеть наше учебное заведение успешной корпорацией. Тогда зачем Евросоюз будет тратить на это деньги? Мы можем послать кого-то другого.

– Ну зачем так резко? Приглашали-то этого. Мы не можем совершить подлог. Они не поймут, – примирительно сказал ректор. – Но! Товарищ Андреев пока не понимает, но поймет, что наш вуз, – ректор поднял вверх указательный палец, – это такой большой завод по выдаче дипломов. По производству, то есть, специалистов. А преподаватели – это сырье…

«Тема удобрений раскрыта», – усмехнулся про себя Андреев.

– …и сырье это может быть дорогое и некачественное, а может дешевое, активное и качественное. Вот вы каким сырьем собираетесь быть? Это ко всем вопрос!

– Качественным! – бойко выкрикнула тетка.

– Дешевым, – прогудел профсоюзный босс.

– Активным, – в один голос сказали другие участники заседания.

Ректор удовлетворенно улыбнулся. Он был из комсомольцев. Из последних, из тех, к которым намертво приросло что-то такое, чему нет названия, но что способно останавливать часы и постоянно поворачивать время вспять. Андреев был моложе его на несколько лет и хорошо помнил инициативу, с которой торжественно умирал университетский комсомол. Тогда еще не ректор, но комсорг провозгласил всеобщий сбор металлолома для создания именного троллейбуса. «Мы въедем с ним в историю. Родина запомнит нас такими!» – «С вот этими вот усами электрическими запомнит? А зачем ей это?» – громко спросила Марина. Все засмеялись, Андреев громче всех. Он был по уши влюблен в Марину. А влюбленные смеются громко.

– Можно, я пойду? – спросил Андреев.

– Вот видите, Федор Сергеевич, – сказала тетка, – он – неисправимый рецидивист. В прошлом году без разрешения по сути прогулял целый семестр. И в этом собирается повторить. Я не знаю, что с этим делать. Просто не знаю…

* * *

– У вас все в порядке? – спросила Марта, заглянув в библиотеку. Он и сам бы спросил об этом у человека, что сидит на стремянке под самым потолком долго и недвижимо. Стремянка, конечно, не Бруклинский мост, упасть – прыгнуть с нее в вечность не так-то просто. Но вид, да, действительно напрягает.

– Все хорошо, – улыбнулся Андреев.

– Сегодня на обед будет свинина. Вы любите свинину? Запеченную в духовке? Со спаржей или с тыквенным пюре? Вы знаете, здешний шеф-повар, вы еще ее не видели? Такая темноволосая женщина с сильно накрашенными глазами… Так вот, она была поваром у иранской принцессы. И когда там все началось, они сбежали. Принцесса и ее повариха. И вот она теперь с нами. Такое везение, такая удача, вы не находите? Вам там удобно? Над какой темой вы сейчас работаете? Вы здесь надолго. Слазьте, пожалуйста.

– Я работаю над секретом дома фрау Элизабет, – честно ответил Андреев.

– Это что-то связанное с Холокостом? Мой супервайзер должен был жить в этом доме два месяца. Ноябрь и декабрь. Но лендледи отказала ему. Мы долго обсуждали это в институте. Она сказала Сандре, Сандра – это администратор, она давала вам кабинет, ключи, пароль принтера, что не любит немцев. А Сандра, как и я, немка. И это не очень политкорректно и совсем невежливо, правда? Или вы шутите? Вы смеетесь надо мной? Ничего. Надо мной часто смеются. Я – смешная.

Веснушки и рыжие кудряшки, здоровый румянец на белой коже, невидимые брови и ресницы и, кажется, доброе сердце. Что тут смешного? Андреев покачал головой и улыбнулся: «Нет».

– Я хочу понять природу предательства и природу мужества. Я думаю, что это часто или всегда бывает вместе. Просто первого не слышно. Оно не успевает выйти на поверхность. Остается внутри как уже прожитое, но невозможное. Мужество – это видимая часть трусости и предательства, преодоленных до совершения, задавленных…

– Но апостол Петр… – сказала умная Марта.

– Да. Я думал об этом. После предательства тоже может быть мужество.

– А вы знаете, что в этом здании в шестидесятые, кажется, был бордель? Я думаю, что именно поэтому здесь так хорошо работается.

– Ага, – согласился Андреев, решив слезть с лестницы, чтобы не упасть от смеха. – Есть места намоленные, а есть наебанные, – по-английски это звучало вполне себе пристойно.

Марта хмыкнула: «В сто первом номере сидела вообще какая-то венская знаменитость. Ее звали Роза, и она была очень популярной. Теперь в сто первом номере сижу я. Вы думаете, что, наверное, поэтому я за вами бегаю. Но нет. Меня Сандра попросила за вами проследить. Она боится, что у вас может быть депрессия и вы запьете. Полгода назад сюда приезжал ваш соотечественник. Он запил сразу, как получил стипендию. Мы даже клали его в психиатрическую лечебницу, чтобы вывести из запоя. Но ничего не помогло. Он вышел из клиники и снова стал пить. И улетел пьяным. Он даже, наверное, не помнит, где был… Это обидно».

– Марта, – укоризненно улыбнулся Андреев. – Я здесь уже третий день и все еще трезв, как стекло.

– Да. Но Сандра еще не выдала вам деньги.

– Это правда, – согласился Андреев.

С запоем они почти угадали. Было. Он вернулся с фронта зимой четырнадцатого, перед самым Новым годом. Весь январь просидел в бумажках, создавая пристойные объяснительные своего отсутствия на рабочем месте. Стыдясь до рвоты, он запрашивал справку с фронта, ставшего в январе передовой, звонил ротному, начальнику части. Они посылали его, по-доброму смеясь, и в общем, были правы. Это было еще до тетки. То есть тетка была, но паслась где-то в глубинах факультетов, междисциплинарно читая партологию, пришедшую на смену «истории КПСС». Без тетки в отделе кадров ему пошли навстречу и восстановили под честное слово, что справка вот-вот придет. В феврале Дебальцево, в котором он провел полгода, – блиндажи, окопы, координаты скопления войск и техники проводника, собака Лада, радиоперехват, шашлык артиллериста, школа, в которой спали в самом начале, летом… В феврале Дебальцево было оставлено под давлением превосходящих сил врага. Ротный погиб, выводя пацанов из готовящегося, но так и не случившегося котла..

Андреев, совершенно не предполагая, что он это умеет, запил. Две недели он был никем, нигде и никак. А в какой-то день без номера и имени проснулся и захотел есть. Поехал на рынок, купил свинины. Жарил ее и ел быстро, прямо со сковородки, еще и еще. Без спаржи и тыквенного пюре. Как собака Лада, оставшаяся там, в Дебальцево. В городе, который он предал своей личной, оговоренной в контракте, демобилизацией.

– И скоро здесь этот ваш благословенный обед? – Андреев слегка приобнял Марту, обозначая этим, что принимает ее заботу. Заботу как контроль, но почему бы и нет.

* * *

Судя по коллекции институтской библиотеки, тема предательства интересовала мир в восьмидесятые. А в девяностые это была уже тема зла – его морали, механизмов, происхождения, зла маскирующегося и зла откровенного… И после – всё. Исчерпано, изучено и закрыто.

Дед часто приставал к матери, сидящей у телевизора, с противными вопросами: «Вот ты целыми днями его смотришь. Про здоровье, про путешествия, про положение международное. Смотришь-смотришь, а все не умнеешь. А почему?»

«Пишем-пишем, читаем-читаем, а все не умнеем, – подумал Андреев. – А почему?»

Впрочем, тему зла «закрывали» примерно раз в столетие. Обнаруживали виновников, корни, способы распространения. И закрывали. Язычники, варвары, христиане, Крестовые походы, колодцы, отравленные евреями, ведьмами и лично Чумой. Раз в столетие все становилось совершенно ясно. А потом начиналось по новой.

Импотенция знания, которое забегает так сильно вперед, что вынуждено еще лет триста ждать первую команду догоняющих. Но и назад тоже. Битое палками, купленное должностями, втиснутое в эпохи «служения идеи» и кровавых битв за нее, знание марширует назад, становясь смешным, пустым, напоминающим по вкусу сухую землю.

Учебник научного коммунизма в этом смысле такой же абсурд, как и бестселлер Шпенглера и Инститориса «Охота на ведьм». И простому человеку ведь никак не разобраться, бежит оно, это знание, подпрыгивая и весело призывая бежать за ним, или уныло плетется, возвращаясь «к истокам», куда-то в каменный век, который Андреев не считал безнадежным. Слишком долгим, молчаливым, негодным к беседам и толкованиям, но не безнадежным.

В доме фрау Элизабет книг о предательстве не было. Так, чтобы в теме, прямо в заголовке – нет. Зато внутри – сколько угодно. Шиллер, Гете, жизнеописание Цезаря, Атиллы, Моцарта, Майкла Джексона… Странный набор, компот. Но у самого Андреева дома компот был погуще.

Цвейг, Томас Манн, Герман Гримм, а с ними Карл Маркс и Вирджиния Вульф. И множество других, совсем не известных, до стыда не известных ему писателей. «Надо было учить немецкий», – думал Андреев, рассматривая книги, изданные до Первой мировой, и до Второй, и после, и год назад… Книга на английском была только одна. Случайно заброшенная на тумбочку возле кровати, возможно, оставленная предыдущим постояльцем, скорее женщиной, чем мужчиной, мелодрама о том, как все ненавидели друг друга, потом любили, а потом умерли. Самым лучшим место в ней был эпиграф из «Итаки» Кавафиса: «And if you find her poor, Ithaka won’t have fooled you. Wise as you will have become, so full of experience, you will have understood by then what these Ithakas mean».

Среди немецких тоже, наверное, были мелодрамы, не отданные для уличного чтения, а сохраненные для себя, для потомков, которых, кажется, не было.

Две полки в шкафу, что стоял напротив греденции, были посвящены папе Пию XII. Папе, подозреваемому в пособничестве нацизму, объявленному позорным молчальником, допустившим Страшный суд на земле. Обвиненному в том, что он отказался предать анафеме Гитлера и пожимал ему руку, что безмолвствовал, когда началась война и продолжал молчать, когда стало известно о концлагерях и об уничтожении евреев.

В том, что только один раз, один-единственный, в канун Рождества 1942-го он сказал что-то очень расплывчатое о сотнях тысяч жертв, обреченных на смерть в силу их национальности и расы. А счет уж шел на миллионы. Он считался трусом, проклятым и проклинаемым, не желавшим рискнуть, не готовым помочь. Пий XII не каялся, не оправдывался и не просил прощения. Это казалось грубым, высокомерным и нехристианским.

Кому-то черному, говорливому, кому-то не ленивому в зле папа Пий XII казался исчадием ада.

Но было совсем по-другому, дорогая фрау Элизабет. Было совсем по-другому.

Через несколько дней после освобождения Рима генерал Марк Кларк, командующий 5-й армией союзников, попросил у Папы прощения: «Боюсь, вас побеспокоил шум моих танков. Извините». Пий XII улыбнулся и ответил: «Генерал, всякий раз, как вы придете освобождать Рим, можете шуметь, сколько угодно».

С той стороны, что всегда была белой и не требовала оправданий, выжили сотни тысяч евреев. Римских, венгерских, австрийских, словацких. Визы и паспорта, вагоны и корабли, сложные переговоры и много контактов с британским посольством… И гвардия. Пий пригласил евреев вступать в ряды ватиканской гвардии. И сколько их стало? Три тысячи? Четыре… Четыре тысячи марширующих под носом у Гитлера ватиканских гвардейцев.

Две полки о Пие. А дома – такие же – но только о митрополите Шептицком. Процесс признания святым называется беатификацией. Они оба, конечно, уже встретились на небесах, им лично – не к спеху. Наверное, им даже смешно. Но здесь – битвы. Битвы и годы ожидания. Андрееву говорили, что святые должны явить чудеса. Чудеса под протокол, при свидетелях, достойных доверия. Все серьезно. Все категорически серьезно.

Марина ушла от него именно из-за этой серьезности, не ватиканской, а его личной серьезности и занудности, с которой он мог погрузиться в чужую историю и жить в ней, не замечая ни цен на мясо, ни морщин под ее глазами.

«Но это же даже хорошо. Разве нет?»

«Нет! Я хочу, чтобы ты врал мне. Изворачивался, следил за мной и за собой. Чтобы ты врал, как все, чтобы ты изменял мне, чтобы ты рылся в моих вещах, а я в твоих, чтобы были скандалы, чтобы ты уходил и возвращался!»

Андреев обещал постараться, научиться и явить Марине горы вранья. Но чуда не произошло. И свидетелей, достойных доверия, не было.

Хотя вот здесь, в Вене, он хорошо продвинулся в контексте «рыться в вещах». Марина могла бы им гордиться. Еще немножко, и он начнет много врать, а пока вот – вытаскивает с полок книги, листает страницы с мелкими чуть выцветшими буквами. Удивляется, что его Микеланджело был написан Андре Моруа, а Микеланджело герра Клауса – Германом Гриммом… Удивляется, но достает еще и еще, заваливает себя книгами – халабуда, баррикада, блиндаж. Все, как он любит. Рай – это нескончаемая чашка чая в бесконечной библиотеке.

Альбомы о странах и городах. Фотографии, карты, телефонные справочники и путеводители Италии, Греции, Аргентины, Индонезии, Чехии, Германии, Британии, Таиланда, Израиля… музеи, сокровища, подшивки газет на испанском языке, театральные программки…

Кто-то из них был педантичным путешественником? Клаус или Элизабет? Или это их отец Николас, проживший такую долгую жизнь, что Андреев успел застать ее часть, записанной именем на табличке под звонком на кованом заборе?

Книги взяли Андреева в плен без всякого хэнде-хох и без всякой надежды на что-нибудь уже почти родное, английское. Еще не научившись толком всем премудростям «рытия в вещах», Андреев чувствовал себя преступником. Ему стало нехорошо, стыдно. Фрау Элизабет могла видеть его в окна. В любое из четырех незанавешенных окон. Озираясь по сторонам, пытаясь сконструировать фразу: «Ну вы же сами сказали мне сделать это», он пытался «сложить все, как было». Как было он не помнил… Какие полки? Что за чем? Фамилиями или размером? Он стал спешить, брать сразу большими стопками, но не удерживал равновесия, часть книг летела на ковер, раскрывалась интимно и беспомощно серыми старыми страницами.

Он не увидел, из какой книги выпало письмо. Пожелтевший, аккуратно вскрытый конверт из хорошей и плотной бумаги. Без марки. Андреев узнал на нем обратный адрес, написанный фиолетовыми чернилами – адрес дома, где он теперь жил. А адресат, стало быть, не ответил? Письмо не получено? Ну еще бы… Адрес получателя не слишком удивил. Papst Pius XII. Когда ты столько читаешь о папе, то ничего удивительного, что в конечном итоге ты начинаешь писать ему письма.

Андреев в детстве писал в «Пионерскую правду». И тоже – без указания города, улицы, номера дома. Казалось, что «Пионерская правда» – сама по себе адрес. А писал он стихи. Писал много и посылал часто. Письма никогда не возвращались. Но и ответы тоже не приходили. Андреев заглядывал в ящик утром и вечером… а когда не мог или не успевал, то просил маму. Года полтора это длилось. Как лихорадка. А потом он понял, что пишет плохие, глупые и стыдные стихи. И с облегчением перестал ждать.

В какой-то книге, на какой-то полке, в каком-то шкафу лежит пачка его дурацких писем в газету, которые почтальонша наверняка передавала матери из рук в руки, чтобы не расстраивать ребенка. «Ну, мам, – смущенно сказал Андреев чужому письму. – Вот я идиот. Только сейчас об этом подумал».

В прошлом, которого стараниями мамы уже не будет, он мог бы найти правильный адрес газеты. А редакция, утомленная его бомбардировками, в сердцах написала бы: «Плохие стихи». Он бы поверил, но не поверил. Пытался бы улучшаться, положил бы жизнь на то, чтобы какая-то другая редакция послала его, уже взрослого и прожившего жизнь непризнанного поэта, жестче и понятней. А так – полтора года лихорадки. И всё.

А теперь Марина могла бы им гордиться. Чужое письмо, читать которое нельзя ни при каких, обжигало руки. «Одним глазком, – уговаривал себя Андреев. – Одним глазком…» Надо было остановиться, но уже нельзя было остановиться.

Печатные буквы, крупные, детские… Из понятных слов Victor Rudolf Obermayer, Jude, meine Mutter и Elizabeth, 1943.

Elizabeth – подпись.

1943 – дата.

* * *

Всю ночь в доме что-то пыхтело, тарахтело, готовилось взорваться, вздрагивало, потом унималось, переходило к ворчанию и затихало. В советской жизни так вели себя холодильники и центрифуги. Холодильники подпрыгивали на месте. Центрифуги иногда разгуливали. «Не пускай ее! Держи!» – кричала Марина, увешанная мокрыми, плохо выкрученными ползунками. Андреев вытягивал вилку из розетки, чувствуя себя героем. Центрифуга сразу успокаивалась, а Марина продолжала кричать: «Она без электричества не работает! Я сказала – держать. Просто держать. Включай и держи». Андреев послушно включал и молча обижался. Во время стирки они всегда ссорились, еще во время глажки, во время младше-маринкиных зубов, во время походов в магазин за тем, на что хватит денег, во время снега и луж, во время жары без кондиционера, во всякое короткое дневное время – они ссорились.

И дочь, увидев которую в день выписки из роддома он подумал: «Слава Богу, не Андрей», до сих пор считала, что скандал с высоким градусом выяснения отношений – это история про любовь.

Источник шума Андреев обнаружил за полночь. Он висел в коридоре, почти под потолком, между ванной и гардеробной, и во время встречи вел себя тихо. В буквальном смысле – на голубом глазу. Газовая колонка, нагреватель, личный источник тепла… связанный с термостатом, водопроводом, батареями и еще неведомо с чем… Неопасная штука, не привидение, не миномет. И можно было спокойно спать, но сна не было. В очередь выстроилось все, о чем он не хотел думать. Не мысли, а какие-то навязчивые гномы-клоуны, толпились, перебивали друга то фокусами, то страшными рисунками, то песней из двух строк, которые крутились заикающимися пластинками на их патефоне, не переставая.

«Не думать! Не думать! Не думать о Марине, о работе, о науке, о будущем и о фрау Элизабет. Но тогда о чем?»

Он включил свет. Он встал и включил свет везде, как будто Новый год и гости вот-вот придут. Открыл ноутбук, нашел годный путеводитель по Вене, нашел себе художников, которых хотелось бы увидеть не только в репродукциях.

Выбрал Климта, потому что Марина сказала: «В Вене надо смотреть Климта. У меня он заставкой на кондиционере на кухне висит. Хоть посмотришь, как это на самом деле». Еще согласился на Кокошку, не на того, что был знакомцем Швейка Фердинандом и собирал собачье говно, а того, что был Оскаром и отрезал кукле голову.

Оскара Кокошку поисковик предложил в нагрузку к Климту, по-свойски сообщая, что их обычно ищут вместе. Андреев не поленился – почитал и был этому рад. Оскар Кокошка, убитый на войне, оплаканный матерью и светской девушкой Альмой. Оскар Кокошка, вернувшийся с войны живым, неожиданно живым и удачно недобитым штыком в легкое. Мать была счастлива, Альма замужем за другим. Оскар Кокошка придумал альмазаменитель – куклу, в полный рост, мягкую, набитую пухом. Кукла ничего не изменила, хотя жила с ним в согласии и молчании очень долго. Живые женщины ревновали к кукле: Кокошка рисовал свою куклу, а женщин нет. В конце концов она ему все-таки надоела. Науськанный очередной ревнивицей или просто утомленный ее покорным молчанием, пьяный Оскар взял большой нож и отрезал кукле голову. По большому счету, если смотреть на все это дело с длинной дистанции, Альма, отказавшая Оскару, таки оказалась права…

Ночь с Кокошкой. Андреев не мог оторваться: читал все подряд, представляя себе ярко сцены и диалоги этой безумной-безумной жизни.

«Милая Гермина, ну ты же скульптор. Ну что тебе стоит сделать удобную женщину в полный рост…»

«Оскар, я – скульптор, а не Господь Бог. Но, кстати, даже ему не удалось сделать удобную женщину».

«Я принес тебе ее портрет. Сходство, сходство, нос, глаза, волосы – это очень важно… Я хочу, чтобы у нее были волосы… Зубы и язык, если можно».

«Я бы предпочла фотографию, если мы о сходстве…» – Вот Гермина Моос уже тяжко вздыхает, понимая, что выкрутиться ей не удастся. Но он вдруг обижается, а значит, появляется шанс разругаться и забыть об этом странном заказе: «Тебе не нравятся мои картины?! Это нечестно. Я пришел к тебе за помощью, а совсем не для того, чтобы ты расписалась в своем невежестве!»

«Тогда сделай ее сам. Вылепи из глины…»

«Я пробовал. Тот размер, который мне нужен, не влезает в печь для обжига. И с глиной неудобно спать».

«Ты собираешься с ней спать?»

«Да. И есть, и пить, и принимать гостей. Я куплю ей платья и туфли… У нее длинные ноги, у моей дорогой Альмы…»

«Это абсурд, Оскар. Это – абсурд. Над нами будут смеяться».

«С те пор, как меня оплакали, похоронили и предали земле, а некоторые – просто предали, я имею право на то, чтобы надо мной смеялись. Я хочу, чтобы надо мной смеялись». И вот тут она уже дрогнула. Дрогнула, но не подала виду: «Но, дорогой Оскар, настоящая Альма может передумать. Жизнь бывает длинной. Ты сам убедишься. Она может передумать. А зачем человеку две Альмы? Они превратят твою жизнь в кошмар».

«Это ты кому сейчас говоришь? – возмущается Оскар. – Это ты говоришь драгуну, который упал с лошади, был ранен в голову, лежал на поле боя и смотрел на небо. Причем небо моим почти умирающим глазам показалось раскрашенным достаточно примитивно. Да, я не мог уйти в мир иной, не улучшив пейзаж. Но штык в грудь! Я не просил меня добивать. И вот это и есть кошмар: когда ты получаешь не то, чего хочешь, а совсем наоборот. Причем даже это «наоборот» сделано настолько плохо, что покойный император Франц Иосиф не смог бы назвать это уродством. Гермина! Я уже заказал ей чулки!»

И вот тут она сдается окончательно. Потому что чулки – это аргумент. Если бы Андрееву пришлось заказывать куклу Марины, он никогда бы не додумался до чулок. Оскар говорит: «Пустяки, такое было время. Тем более что я – дегенерат. Только не говорите моей маме, она может снова сильно расстроиться».

«Я и сам дегенерат, – отвечает Андреев. – Мне в ректорате сказали…»

«Ну что вы! Слово – не документ. Тут нужно освидетельствование и кто-то вроде Геббельса или Гитлера. У вас есть на примете кто-то вроде Гитлера?»

«Не в моей стране. Есть», – улыбается Андреев.

«О, когда есть Гитлер, никакая страна не может быть твоей. Поверьте моему опыту. Сначала Австрия, потом Чехия. Потом я бежал в Англию. К счастью, он туда не добрался. К несчастью, там обо мне никто не слышал. Но мне удалось нарисовать советского посла. Ему не понравилось, и он отказался платить».

«Вы рисовали его голым?»

«Почему? Одетым, с газетой в руках. На фоне Ленина. Поза Ленина была немножко идиотской… Признаю. Но зато как живой. Мне казалось, что они это любят. А потом я вернулся. Но Альма… Она отказалась попрощаться со мной даже перед смертью. Она, кстати, умерла первой…»

«Так закончилась ваша война…»

«Юноша! Война заканчивается тогда, когда начинается следующая. Когда бывший союзник называет тебя дегенератом. А бывший враг покупает твою картину для своей галереи Тейт…»

«Где-то я уже сталкивался с этой мыслью…» – говорит Андреев.

«Сталкивался он…» – раздраженно хмыкает Кокошка и удаляется потому, что наступает утро. Будильник в телефоне звенит, газовая колонка подпрыгивает, как центрифуга, где-то на лестнице громко урчит пылесос фрау Элизабет и хлопают двери. Хлопают двери. Так, как будто приходят или, скорее, уходят гости.

«Проспал, – думает Андреев. – Опоздал». Он собирается и почему-то не тревожится. Он оценивает эту ночь как счастливую. Фиксирует ее, запоминает, чтобы длить и рассматривать в любой удобный момент.

Счастливая ночь.

* * *

– Федор Сергеевич, вы такой демократ, – сладко и укоризненно сказала тетка, вставая и наваливаясь большой, на вкус Андреева, не слишком аппетитной грудью на голову сидящего за столом ректора. Заседание рабочей группы было объявлено закрытым. Но Андреева попросили остаться, чтобы «довыяснить вопрос при спокойных обстоятельствах». Про «выясненных» и «невыясненных» хорошо было у Платонова в «Ювенильном море». Но эти, все еще пользуясь мистическими формулами про́клятой страны, вряд ли знали, что говорят смешно, но и страшно. Страшно, что все еще так говорят.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации