Электронная библиотека » Елена Стяжкина » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Розка (сборник)"


  • Текст добавлен: 26 июня 2018, 13:40


Автор книги: Елена Стяжкина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глупо было прятаться на первом этаже, при включенном свете, в комнате с четырьмя окнами без штор… «Кто там?» – спросил Андреев. «Меня зовут Грета. Я принесла вам вина! – голос был веселый и скрипучий. Старушечий совершенно. – Открывайте. На улице холодно. Элизабет сказала принести вам вина. Не заставляйте меня пить его самой. Я Грета. Мне двести девяносто лет. Не бойтесь…»

Двести девяносто лет были с мелкими-мелкими седыми кудряшками, ямочками на щеках, круглыми, чуть навыкате, живыми и немного наглыми глазами.

«О, – сказала Грета. – У вас уже есть больше, чем вино. Но тогда я буду пить свое, а вы – свое… У меня отвратительный английский…»

«У меня тоже», – обрадовался Андреев.

«Наливайте и спрашивайте. Если напьюсь, то останусь ночевать наверху. Здесь трудная лестница, но вы меня отнесете. Я всегда была маленькая и удобная. Мой муж был рад. Я много пила, но меня было легко заносить домой…»

«Не так быстро. Я понял только про лестницу и спать».

«Этого вполне достаточно. Спрашивайте уже, – слегка раздраженно сказала Грета. Фрау Грета. – Меня прислала Элизабет. Как письмо. Говорящее письмо, знаете? Это я».

«Я не могу. Не хочу», – сказал Андреев и упрямо мотнул головой. Ему нравилась Грета. Она была похожа на маленький автомобиль. На темно-красный «смарт», разумный, маневренный и нагловатый. Скрипучий голос был ее вынужденным поражением, но оно ничего не отменило – ни характера, ни пристрастий, ни жажды.

«Давайте тогда напьемся, – она пожала плечами и потянулась к водке. – Не возражаете, если я все-таки буду пить ваше? Я работала психиатром, у меня был частный прием».

«Фрейд?» – понимающе спросил Андреев.

«Психиатром, а не психоаналитиком, – сердито сказала Грета. – Но в моем кабинете была кушетка. Иногда люди любят где-то полежать после обеда. «Не-хочу-не-могу…» Вы все начинаете именно с этих слов, а потом или суицид или прозак. Наливайте. Или тут help yourself? Не-могу-не-хочу…»

«Вы меня дразните?» – удивился Андреев.

«Нет! – хмыкнула она. – Катаюсь на роликовых коньках. Хорошая водка. Мягкая. Я люблю такую. Ясный ум – это неприятность, в старости лучше не иметь ума. Поэтому водка и никаких зеркал. Я знаю, что мне тридцать, а из зеркала смотрит отвратительная рожа».

Она сказала mug, и Андреев удивился:

«Из зеркала на вас смотрит большая чашка?»

«Можно и так сказать: большая, треснувшая, немытая чашка без ручки. Моя ручка откололась двадцать лет назад. Он был прекрасный человек, но я не вешаю его портрет на стену. Живое и мертвое. Суицид и прозак. Вместо прозака можно водку. Какая-нибудь музыка есть? В вашей стране поют песни?»

«Нет, – разозлился Андреев. – Только шаманские бубны и только в сезон войны за водопой для скота».

«О, какой вы чувствительный. Поздравляю. Через две рюмки я засну. А до этого я хотела бы послушать музыку со словами. Слова вы мне переведете после танца. Мы потанцуем, и я засну. Как вам нравится мой план?»

«Біда не в тім, що віє вітер лютий, що січень на вікні малює мертві квіти. Біда не в тім, що ти мене не любиш, а в тім, що я тебе не можу розлюбити…» – в ночной тишине старого дома, стоящего в тихом респектабельном районе динамика компьютера было достаточно для того, чтобы песня, как, наверное, и задумывалась, звучала немного с перехлестом, балансируя на грани, которую трезвый Андреев считал для себя приличной. Он церемонно пригласил фрау Грету, она положила ему руки на плечи, упершись локтями в грудь. «Пионерское расстояние», – усмехнулся Андреев и пару раз, вспоминая опыты студенческих дискотек, наступил ей на ногу.

«Январь рисует мертвые цветы? Интересно, – сказала фрау Грета, глядя Андрееву в глаза. – Здесь не бывает таких холодов. Но это интересно. Мертвые цветы, как у Бодлера – «Цветы зла». А эти, – она кивнула на стену с портретами, – выбрали суицид. Решили не жить. А надо было пить таблетки. Их мать – очень легкомысленная женщина. Поэтому у нее есть правнуки, а у Элизабет только постояльцы. Рудольф был очень красивый. Все девочки нашей улицы его любили. Я тоже. Мы были с ним ровесниками, а Элизабет – малявкой, девчушкой. Она нам мешала. Рудольф говорил: «Отвяжись, ты меньше меня в два раза». А она отвечала: «Это только в этом году, это только один раз в жизни». Я могу послушать эту песню еще раз. Мне понравилось. Но танцевать не буду. Мария и Рудольф сбежали ночью. После войны не вернулись. Старый Николас думал, что Мария просто его бросила. Элизабет думала, что Мария ее наказывает. А Клаус следил за этими идиотами, потому что он был добрый католик. Они все были добрые католики… Кроме Рудольфа, разумеется. У Рудольфа все потом было хорошо. Он был в порядке. А эти трое, – она замолчала и продолжила густым басом: – “Наши грехи должны быть искуплены жертвой”».

«Вы опять кого-то дразните?»

«Я уже сплю. Можете не нести меня наверх. Эта кушетка вполне годится… Еще рюмку, чтобы быстрее закончить…»

Рюмка не понадобилась. Грета заснула, как наевшееся, точнее, напившееся дитя: на полуслове. И Андреев принес ей подушку, одеяло, положил ее на бочок, чтобы было удобно. Сел в кресло напротив и все не решался ни заснуть вслед за ней, ни допить, ни уйти.

«Только попробуй что-нибудь сказать о тоске, – засмеялась в голове Марина. – И я сразу назову тебя русским».

«Вот только не надо меня оскорблять, – поморщился Андреев. – Вот только не это».

Не это. Не тоска была, а горечь. Фрау Грета была во всем права. Как все сильные, смешливые, как все критичные и уверенные в себе. Не факт, конечно, что она всегда была такой. Скорее всего, билась за эту нынешнюю храпящую и незамутненную Грету. Билась еще как. А дурочка Элизабет не билась. Или билась, но за что-то другое. Для жизни ненужное и опасное даже. За то, что невидимо для Греты, Марты и вновь приехавшего румына. И для Андреева невидимо и не существенно тоже. В такой длинный забег, как Элизабет, он бы не смог, он бы выдохся, и простил бы себя сто раз, и нашел бы миллион оправданий.

Утреннее солнце вошло в комнату четырьмя яркими лучами, их хватило, чтобы Грета засопела и натянула на голову одеяло, чтобы сам Андреев бодро проснулся в кресле и чтобы увидел на портрете старого Мюльцера не черный, а изумрудно-зеленый фон, 1968 год в левом углу и подпись художника. Подпись самого Николаса, числимого в детских документах «фабрикантом».

* * *

Этот дом разрешал Андрееву все. Он был снисходительным, спокойным, не жарким в объятиях и тихим в разговорах. Он не хлопал по плечу, не притворялся тем, кем не был, и не старался помнить, кем был когда-то. Дом не спрашивал ни о чем, но, замирая теплой тишиной после колоночных бунтов, он как будто извинялся за непрошеное вмешательство и просил подумать. Не о фрау Элизабет, хотя и о ней тоже. Он просил подумать о себе.

Между английскими неделикатностям Who are you и what are you – существенная разница, местами до пропасти. И «Ты кто такой?» у Андреева уже было. Много раз в одном и том же сценарии предстоящего унижения, провозглашения места под шконкой, с которым надо было или согласиться, или биться, или бежать. Бывало, что Андреев бился. Но чаще бежал. Особенно, если этот гопнический вопрос он задавал себе сам.

Андреев был уверен в том, что и зайца можно научить курить. А потому в конечном итоге он, как трусливый, но быстрый заяц, научился отвечать и себе, и другим. Почти без вранья, во всяком случае – без лишнего вранья. Но этот дом со своим австрийским немецким просил подумать о том, чем, а не кем ты, Андреев, есть. Это было не о кризисе среднего возраста, ни о профессии, с которой дом, кажется, был согласен, ни о деньгах, которых, в общем, всегда не хватало, но как-то и хватало всегда. Это было точно не о профессии, не о женщинах, не о потерях.

О месте. Это было о месте.

О точке, о «здесь и сейчас», в которых Андреев, казалось, совсем не умел жить, создавая будущее прошедшее раньше, чем первое наступит, а второе забудется. Отрицание настоящего было всегда бегством стремительным, а потому для зрителя неуловимым. Впрочем, на Андреева никто особо и не смотрел. Кроме герра Николаса, рисующего изумрудно-зеленым.

Герр Николас грунтовал холст как тогда, когда впервые увидел свою Марию. Легкомысленную, танцующую и предпочитающую акварель. Лет на двадцать, может быть, на семнадцать он был ее старше. Девочка Мария. Потом девочка Элизабет и мальчик Клаус. Близнецы. Можно было раз десять жениться, но изумрудно-зеленый, яркий, такой же открытый, как у маленьких детей или у как Марии, нарисовавшей когда-то неправдоподобно синие глаза Виктора Рудольфа.

«Все, как ты хотела. Все, как ты любишь Без оттенков». Да, еще пиджак, и бабочка, и изрядная лысина, и утолстившийся, чуть венозный кончик носа. «Старость, моя дорогая, старость». И обитое гобеленом кресло, кусок столешницы и фон… – зеленее некуда. Может быть, здесь это тоже цвет надежды?

Она все еще легкомысленная. Хорошие волосы – завитые и зачесанные назад, ни грамма косметики, хитрый и удивленный взгляд. Худая и плоская, как велосипед. Марина всегда хотела такой быть. Почему как велосипед, Андреев не знал. Но вот теперь увиделось-вспомнилось. Портрет большой, фотография маленькая. Они все еще не смотрят друг на друга. Хотя, пожалуй, нет. Он ее видит. Видит ее макушку, ее выставленную напоказ натуральную седину. Видит-видит ее, старушку. А она, как обычно, в окно.

Можно было жениться. Но у добрых католиков браки совершаются на небесах. И только однажды. Ну почти однажды.

Герр Николас рисовал честным зеленым. А Андреев думал, как перевести на сваренное вкрутую яйцо печать института и понимал, что это мерзость. Мерзость пустой, отвратительной, мертвой игры, в которой он присутствует какой-то частью собственной воли. Не какой-то. Если без вранья, то Он участвует в этом весь. Напуганный циклопами, лестригонами, посейдонами, которые когда-то давным-давно пущены внутрь и собственноручно расставлены на пути… Кажется, что они успели завшиветь от невнимания и неуважения, от мира, в котором им как будто нет места, но в случае привычной бредовой атаки отчетов, журналов, прописок лестригоны выпрямляют спину и проглатывают его целиком, или нанизывают на копья, или бросают в его корабли огромные камни. И он, Андреев, чтобы спастись, чтобы уплыть, сочиняет планы, которые никогда не будут реализованы, или подделывает подписи, которые никем не будут проверены.

Грета открыла глаза, внимательно посмотрела на Андреева, сказала: «Ужасный запах. Вам надо помыться. В Вене есть бани для рабочих. Абонемент на месяц стоит три евро». Потом повернулась на другой бок и сделала вид, что заснула. Но, может быть, и вправду заснула.

«Ок. Тогда я – в баню».

Он поехал в институт. В субботу можно и в воскресенье можно было тоже. Ночью, днем – когда угодно. По дороге думал о том, из какого материала в его кабинете корзина для мусора. Пластиковая или металлическая? Она точно была большая, точно – красная. Но вот из чего?

Оказалась металлической, покрашенной только снаружи. Внутри был пакет для мусора, который Андреев вытащил. Зла, раздражения, агрессивного азарта хватало. Даже с избытком. С корзиной и «журналом выходов» он спустился на лифте во внутренний дворик, где все обычно курили.

Бумаги он разорвал, аккуратно уложил на дно и поджег. Подумалось злорадно: «Гори-гори ясно».

Горело ясно, но потухло быстро. Остался только запах и кучка пепла. Корзину, конечно, предстояло помыть. И Андреев подумал, что теперь у него есть хорошая компания для рабочей бани.

«О! Аутодафе, – во дворик вышел профессор Стивенс. – Вы сожгли своего предателя? Полевое исследование?» Андреев кивнул и улыбнулся. Профессор не курил, но был любопытным.

«Я увидел вас из окна. Я хотел поучаствовать. У меня тоже есть много мусора, который следует уничтожить. Он в США. Как я жалею, что не взял его с собой. Нам следовало бы выпить. Но мне нельзя, а вы выпили вчера».

* * *

«Осажденное сознание». «Самоэвакуация». Стратегический имморализм как форма отчуждения от действительности, фундамент для ухода, не прикрытого никакими фантазиями о другой жизни, в которой все можно будет изменить.

Профессор Стивенс цитировал Слотердайка и настаивал на том, что не только колониальное сознание, но и всякое подчиненное сознание может и вполне готово воплощать цинические структуры и тем самым фиксировать разрыв между теми, кто господствует, и теми, кто не хочет это господство принимать.

«Согласитесь, не обязательно быть индусом, чтобы ссать на бампер машины босса…»

«Это не имморализм, это протест».

«Тогда почему он не уходит с работы? Почему он позволяет себе жить так, как будто его захватили в плен? Вам не кажется, что колонизируемые слишком часто прибегают к тактикам самовиктимизации? Глобализм становится всемирной метрополией, а вы, мой друг, уже не представляете себе жизни без мобильного телефона. Когда связь умрет, вы не станете ее чинить, но станете вместе со всеми проклинать тех, кто этого не сделал… Я прав?»

«Адам и Ева были первыми стратегическими имморалистами…, – усмехнулся Андреев. – Нам просто ничего не остается…»

«Вы всерьез считаете Бога колонизатором? – вдруг обиделся профессор Стивенс. – Вы говорите об этом сейчас? В Страстную субботу?»

«Простите».

«Нет. Я требую, чтобы вы ответили на мой вопрос».

«Простите, – еще раз сказал Андреев. – Я не думал об этом специально. Я просто пытался увидеть всю концепцию от ее начала… От ее возможного начала…»

«Колонизация от имени Добра? – профессор слегка приподнялся на носочках и начал тихонько раскачиваться. – Вы полагаете, что Он – неудачник?»

«Проект еще не закончен», – сказал Андреев.

«Я верю», – облегченно вздохнул профессор Стивенс. В этом вздохе не было приглашения солидаризоваться и вскрикнуть «я тоже». Ничего не было, кроме утраченной тяжести, кроме радости, кроме места, которое у профессора Стивенса было.

А у Андреева…

Было тоже. Было. Это место еще не получалось ни выкрикнуть, ни прошептать. Слова о нем еще определялись как неловкость или как запоздалый и плохо подготовленный стриптиз.

Вязкое, разлившееся к середине дня похмелье добавляло мыслям об этом сентиментальности, стыдливости и какой-то нарочитой откровенности, к которой Андреев, мастер осознанности и самовиктимизации, оказался не вполне готовым. Он подумал, что хочет домой. Всегда проблематичное «домой» за годы войны стало непереносимым. Андреев, спотыкающийся об адреса всех когда-то снятых квартир, общежитий, о память про «спальник», блиндаж, школу, которая стала казармой, в какой-то момент стал называть все это «койкой». И если бы не мнимая потеря ключей, он бы не подпустил эту мысль так близко. Так близко, чтобы ее можно было предать.

Он подумал, что хочет домой. На улицу Аухоффштрассе. Хочет выйти из метро на две остановки раньше, чтобы идти, чтобы радостно перебирать ногами, дышать, ускорять шаг, если подует ветер, но не спешить, чтобы разглядывать парки, кондитерские, чужие заборы и дворы, зная, что вот впереди – его калитка, его ступеньки и его дверь. А за дверью Клаус. Не акварельный и не состоящий из осколков фрау-гретиной болтовни. Настоящий Клаус.

«Ну шо, на шею тебя чи шо? – спрашивал дед, замечая, что маленький Андреев устал, хочет спать и собирается плакать об этом громко. – Ну иди, иди уже…»

Дед садился на корточки прямо посреди улицы и протягивал руки. Если народу было много, Андреев стеснялся, мотал головой и заявлял, что взрослый. Если людей было мало, а девочек не было вообще, Андреев забирался к деду на шею, обнимал руками его голову и, как будто случайно, целовал деда в седую макушку. Волосы его всегда пахли табаком и жареным луком. «Тебе не тяжело?» – спрашивал Андреев. «Своя армяшка не важка», – отвечал дед.

«Не важка».

Клаус с возрастом стал лысым, как и его отец. Грузным, широким, похожим на правильного фабриканта. В спальне, в верхнем ящике комода, были его фотографии. В первые дни, когда Андреев разрешил себе быть бессовестной, взятой «на слабо» ищейкой, он рассматривал их без всякого интереса. Ничем не примечательные, занудные свидетельства чужой жизни, чужих друзей, чужих солнц, пляжей, пейзажей и пикников. Джинсы, бокалы, шезлонги, костюмы, деревья, плавки, пиво…

Нет ничего более скучного и обыденного, чем держать небо над теми, кого ты любишь. Всего-то делов: всю жизнь держать и всю жизнь любить.

«Мы с Глен идем в музей изобразительного искусства. Хотите с нами?» – спросил профессор Стивенс.

«Не хочу, – улыбнулся Андреев. – Но пойду…»

Искусство – это хорошая, длинная дорога, по которой можно долго бежать и в конечном итоге таки сбежать, превратившись в зайца Дюрера. В зайцев, розовых, зеленых, синих, которые были в Вене повсюду: на улицах, на крышах зданий, в витринах магазинов. Во множество зайцев или в одного зайца, трусливо влюбившегося в чужой дом и пожелавшего остаться в качестве лубочной копии не им написанного шедевра.

* * *

Звонили колокола. С раннего утра. Может быть, с ночи, весело звонили колокола. «Вставай-вставай, бум-бум. Вставай-вставай. Будь-будь». Пасха. Здесь – уже Пасха. А там – Великий пост до самого первого мая.

Вчера Андреев застыл у картины Брейгеля «Битва Масленицы и Поста». Он увидел на ней безногих и протезированных. Стоял и думал о минных полях. О том, откуда бы им взяться. И о том, что война, в которой Альба пришел покорять Нидерланды, мало что меняла в жизни пузатых, глумливых, суетных горожан. Вот только безногие… Упавшие с коня? Со стены? Раненные испанским мечом? Воины или мирные? Или это не война? Просто пьянка, городская драка, наследственная болезнь?

Безногие вписаны в карнавал и также отвратительны, как все остальные. Но Воскресение…

Звонили колокола, и Андреев думал, что ему нельзя и что надо еще подождать. С Пасхой никогда не складывалось ничего окончательного и определенного. Азартно съесть глазурь, оставив матери подгоревший низ, биться крашенками, троекратно целоваться с родственниками, тайком вытирая обслюнявленные щеки, стесняясь произносить «Воистину воскрес», считать все это этнографическим казусом, но знать, что никто не уходит так, чтобы уйти навсегда. Никто, кроме него. С собственным правом на бытие после не складывалось. Потому что «не достоин», потому что в самоуничижении было много гордыни и много страха. И с самого детства за пасхальным столом он чувствовал себя самозванцем, которого вот-вот разоблачат и прогонят.

Хочешь сойти с ума, попробуй представить себе бесконечность. За горизонтом горизонт и что-то еще, что-то еще, такое же, как здесь, или другое, темно-серое, темно-коричневое, бестелесное, не материальное и не ограниченное ничем другое. Надо было лучше учить физику, аргументы вряд ли были бы крепче, но бесконечность точно бы не превращалась в навязчивую галлюцинацию, от которой можно было избавиться только мощным ударом в голову. А без него постоянно возникал вопрос, является ли невозможная к осознанию бесконечность местом прописки вечной жизни… И если да…

Андреев варил овсянку, потом ел ее. Присаливая прямо в ложке. Курил в кухонное окно, пил чай из фенхеля, оставшийся от прошлого постояльца. Плевался. Потом заваривал себе крепкий черный. Слишком крепкий, слишком черный. Поэтому следующий был не такой крепкий и не такой черный… Звонили колокола. И больше всего ему хотелось сделать вид, что он не видит и не слышит чужой Пасхи.

Марта оказалась как нельзя кстати. Она написала милое письмо, в котором сожалела о том, что время идет слишком быстро, что расставания неизбежны, а потому ее печаль глубока. В тексте было «неожиданно глубока». Она предлагала подумать о «прощальном вине», которое стоит выпить для того, чтобы у Андреева сохранилась хорошая память. «Прощальное вино, – писала Марта, – можно организовать в разных форматах – в институте, в баре, в ночном клубе, в арендованной квартире». Кроме того, деньги и люди. «Мы можем платить каждый сам за себя или распределить продукты, которые необходимо купить, также мы можем рассчитывать на то, что вы будете платить сами». Из людей Марта предлагала Стивенса и Глен, Иштвана, Джемаля, Теодора и себя. «Мне показалось, что именно с ними вам было наиболее интересно».

«Особенно с Теодором», – подумал Андреев.

Но Марта не останавливалась. В этом была ее особенность. Марта писала, что готова приехать и составить список посуды. Той, что у Андреева есть, и той, которую нужно взять с собой или купить. Если Андреев хочет, то может сделать это сам. Список для проверки в приложении. Вилки, стаканы, тарелки, чашки, блюда, чайные ложки…

«Нужно еще подумать о том, будем ли мы есть или будем только пить. Если еда для вас обязательно, то нужно составить меню.

До отъезда всего неделя. Это был очень быстрый месяц. Мы можем выпить прощального вина в ночь перед аэропортом, но лучше не рисковать и сделать это немного раньше. Я могу приехать и начать подготовку уже завтра. В этот понедельник никто в Австрии все равно не работает. Но кафе или бар мы всегда можем найти. Если вы дадите адрес и согласие, то я могу приехать и в квартиру. Я надеюсь, что ваша лендледи не имеет ничего против гостей».

Корпоративные письма, которые раньше, до эпохи инноваций, назывались университетскими, тоже оказались прекрасными. Андреев пожалел, что, в глухой своей злости, давно не наведывался на портал. В почте кипели реформы. Андреева настоятельно приглашали принять участие в заседаниях рабочих групп по борьбе с плагиатом, коррупцией, опозданиями и прогулами, нарушениями правил внутреннего распорядка, а также с курением, распитием спиртных напитков, использованием ненормативной лексики и посягательством на сексуальную неприкосновенность коллег, сотрудников и студентов. К счастью, это были разные рабочие группы. Потому что одна ни за что бы не справилась с таким плотным графиком работы. «Просим вас установить контроль над разговорами с целью популяризации инноваций и поделиться видением общественных рефлексий в контексте выполнения стратегии европейского развития нашего вуза. Ваши тезисы должны быть проверены и утверждены до специальной рассылки всем участникам группы».

«Когда мы сожжем Кремль, я праздновать не буду», – говорил Андрееву ротный. Его звали Мирославом. Мирослав Савченко, харьковчанин, программист. «Детей двое, фотографии не покажу. Сглазите еще…»

«А я буду», – твердо сказал Андреев.

«И ты не будешь. Не захочешь…»

«В смысле не будет уже радости? Сил не будет? Желания?»

«В смысле просто не захочешь».

В смысле просто не захочешь. Андреев вздохнул и улыбнулся. Он назвал ротного по имени, и это оказалось легко. Неожиданно легко и не больно. «How are you, Miro?» «I am fine, тільки не розумію, чому маю розмовляти англійською. А так добре, добре, Андрію…»

Просто не захочешь – это потому что его больше нет и не будет в тебе. Пустое чисто выжженное пространство. Пока горело, можно было следить за языками пламени, слушать грохот падающих деревянных перекрытий, смотреть, куда уносит ветром дым. А потом – нулевое место, беззвучное, безымянное, канувшее. Не жалко, не смешно, не страшно. Никак.

Чтобы сжечь Кремль, совсем не обязательно идти в освободительный поход, не нужно гнать врага до самого Ледовитого океана. Можно даже не переходить границу. Только держать свою крепко. Знать, что вот это вот – рубеж, за которым сгоревшее дотла, уже небытийное, а потому не окрашиваемое больше ни радостью, ни болью.

«Мы назначили вас членом комиссии по подготовке проекта изменений в кодекс университетской добропорядочности. Явка строго обязательна. Просьба подтвердить получение письма до конца сегодняшнего дня».

Андреев был из тех, кто помнил Ленинский зачет. Это была такая комсомольская процедура, для которой сначала нужно было в специальной, типографским способом отпечатанной книжке, записать «личный план» на год, а потом – привселюдно – отчитаться о его выполнении. Собирать металлолом, читать Маркса, проводить политинформации, бороться против апартеида, курения, крылатых ракет, учиться на «хорошо» и «отлично», выполнять комсомольское поручение…

Он приписывал себе килограммы макулатуры, сочинял текущие оценки, цитировал не читанные никогда «материалы двадцать какого-то съезда партии» и мечтал, как однажды станет великим и признанным ученым и обязательно – академиком. Настоящим академиком – с открытиями и концепциями, книгами и статьями, переведенными на сто языков, с учениками, которые превзойдут его, но не сразу, а только после его смерти. И вот тогда…

Ленинский зачет умер, а «вот тогда» осталось. Правда, уже без академика, учеников и книг. Осталась мечта о том, что однажды, заполняя очередной – но срочно и на вчера, потому что «учебная часть объявит вам выговор» – индивидуальный план, личный или кафедральный отчет, рейтинг научного признания, журнал выполнения нагрузки, где «лекция, конечно, два часа, но записать надо ноль семнадцать, поместив число в графу размером в один квадратный миллиметр, он найдет в себе силы написать в каждой клеточке или не в каждой клеточке, а крупно, красной ручкой – поперек страницы или в письме – жирным шрифтом, сорок два, таймс нью роман, с выравниванием по центру – Идите нахуй.

Найдет в себе смелость написать и повторить написанное во всех кабинетах и инстанциях, куда его будут вызывать или водить, чтобы пристыдить, пригрозить и тем наконец воспитать достойного члена теперь уже не коммунистического, но что толку, общества.

…Кто бы мог подумать, что предсказанное ротным Мирославом «в смысле просто не захочешь» наступает не только на развалинах сожженного Кремля.

А Марте Андреев написал охотно. Даже как-то слишком охотно. Начинал витиевато, пользовался гугл-переводчиком, искал не так правильности, как красивости. Потом плюнул и написал просто: «Могу ли я рассчитывать не только на прощальное вино, но и на прощальный секс? Если да, предлагаю начать завтра после полудня. Здесь есть дощатые ставни». Planked shutters – это то, что предложил гугл. Вряд ли Андреев мог бы сказать лучше. Марта ответила немедленно: «Я могу в шесть или в семь. Да?»

«Да», – написал Андреев и взялся за пылесос и стирку постельного белья. Звонившие колокола больше не тревожили и не раздражали. Началось уборочное веселье, от которого Андреев, живший как барин-засранец, успел отвыкнуть. Андреев потел, пыхтел и время от времени грубо «гыгыкал» над трансформацией отложенной мечты. Точнее, над способом ее реализации. В безупречно вежливой и слегка просительной интонации его давно задуманное ругательство переставало быть протестом и превращалось в брутальное мачистское приглашение. Иногда все дело бывает не в сублимации либидо, а в его правильной переадресации.

Марина могла бы быть им довольна: Андрееву нравилось читать инструкцию для стиральной, отмывать чашки от чайного налета и чувствовать себя пошляком.

* * *

Она сказала: «Я не знаю, нашли ли вы свои ключи. Но эти – пусть останутся у вас. Я внесу в правила аренды возможность вашего появления. Тут две комнаты. А человек не может спать в двух комнатах сразу. Вы согласны?»

«Я не знаю, – ответил Андреев. – Мне кажется, что я уже уехал. Вчера не мог, а сегодня – смог и уехал. Но я согласен, что спать в двух комнатах сразу нельзя».

«Я была у мамы, – сказала она. – Ей могло бы исполниться сто два года».

«Хороший возраст», – усмехнулся Андреев.

«Да. Она разбилась на машине. На пассажирском сиденье. Она никогда не водила, но любила ездить. В прошлом марте. Было скользко, туман. Нелепая случайность. Она была королевой нелепых случайностей и непродуманных решений… Ей срочно понадобились светлые чулки. У меня нет ни одного разумного объяснения, зачем они ей понадобились. У меня нет ни одного разумного объяснения, почему она не вернулась к нам после войны, почему она ездила за Рудольфом по всему миру, почему она разрешала ему играть и платила его долги, почему она подрабатывала рисованием на улицах и содержала его жен и детей. А потом и внуков. Отец, а потом Клаус постоянно посылали ей деньги. А она…»

«Рисовала на улицах? Вы тоже хотели бы рисовать на улицах? Вы умеете? Хотите, пойдем вместе?» – Андреев тронул ее за руку, ощущая ту самую беспомощность, которую он всегда чувствовал рядом с Мариной-маленькой, беспомощность, нежность, готовность становиться кем угодно – осликом, космическим пришельцем, шреком и королем-львом.

Элизабет посмотрела на него недоверчиво: «Я не знаю. Мне надо подумать. Можно я подумаю?»

«В коридоре?»

«Можно не в коридоре. Можно я сяду? Там, в большой комнате?»

Она села на диван с ногам, подтянула колени к подбородку и повернулась лицом к портретам:

«Это мой отец. Он поддерживал аншлюс, но взял в дом Рудольфа. Он не был наш родственник, он был сыном нашей соседки. Я сказала Клаусу, что когда вырасту, то выйду за Рудольфа замуж. А Клаус сказал мне, что Рудольф – еврей. Мы были маленькими, а когда стали большими, то ничего не изменилось. Пока был жив Рудольф, я собиралась за него замуж. Сначала я была красивая и богатая, потом умная и богатая, потом просто богатая. Я была бы для него хорошей партией. Отец и Клаус посылали деньги маме, а я посылала деньги Рудольфу. Когда мы встречались, он всегда надо мной смеялся. Клаус говорил, что Рудольф никогда не был хорошим человеком. Но разве это имеет значения? Разве имеет значение, хорошего или плохого человека ты отправляешь на смерть, думая, что так помогаешь ему? Тот день, когда к нам пришли гости и я выдала Рудольфа, никак не заканчивается. Я живу счастливой жизнью, потому что у меня есть время и деньги, мне не надо думать о еде, зато можно – о счастье. Я постоянно думала о счастье. Я думала о том, как Рудольф простит меня, о том, как он вернется, о том, как полюбит меня, о том, что я снова смогу ходить в церковь и быть доброй католичкой. Плохое – это только тот день. Я постоянно возвращаюсь в него, чтобы исправить, и вижу, что я не могу исправить. Потому что когда ты любишь Гитлера, то ему веришь. Веришь Гитлеру и сам становишься Гитлером. Клаус был веселый и легкий, но даже он был согласен, что тот день никогда не закончится для нас. Я просила маму иногда возвращаться домой, а она сказала, что когда-нибудь мы сделаем то же самое. Не из злости, а из-за того, что так и не поняли, что сделали. Последняя жена Рудольфа была африканкой с седыми волосами. Они познакомились в миссии Красного Креста в Судане. Мама очень радовалась, что ее новые внуки и правнуки достались ей взрослыми и не пачкающими штанишек. Она очень легкомысленно относилась к вопросам кровного родства. Она вообще была очень…

«Легкомысленной женщиной», – сказал Андреев и сел на диван. Тоже с ногами, но спиной к портретам. Спиной к спине фрау Элизабет. Она не отстранилась, только шумно перевела дыхание и чуть придвинулась. Спина к спине…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации