Текст книги "Дом, которого нет"
Автор книги: Елена Трофимчук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
История одного дня
Он вернулся в день своих похорон. «Если бы на час раньше, успел бы на кладбище», – подумала Шурочка и сразу же испугалась этой мысли, как пугалась всего, что происходило неожиданно. И удивилась, что Андрею Маркошанскому удалось появиться неожиданно. Его появления Шурочка ждала все двадцать пять лет. Была уверена, что сначала придет к ним – он же не знает нового Светкиного адреса. Шурочке даже снилось, как звенит звонок, она бежит к двери, открывает, видит Андрея и сразу же выдает: Розы Люксембург, 27, квартира 6. И Андрей не переспрашивает, что это за адрес, знает – там жена и сын. А Шурочке хочется рассказать, как не хотела Светка получать эту квартиру, как они с Леней ее уговаривали, а она кричала: «Мы не семья погибшего при исполнении!» Как будто, согласившись на квартиру, она, как и все, признавала, что муж погиб. Но рассказывать некогда, потому что Андрею надо идти. А ей, Шурочке, надо срочно звонить Лене и выдохнуть в трубку: «Маркошанский вернулся».
* * *
Андрей Маркошанский и Леня Плетнев вместе служили в Смоленске. И вместе в восемьдесят девятом были направлены в Степанакерт. В Смоленске друзьями не были, а в Степанакерте подружились. Жены, Шурочка Плетнева и Света Маркошанская, подружились тоже. Сыновей, Митю и Славика, родили в один год, с разницей в месяц.
Шурочка потом думала, что в другом месте, при других обстоятельствах, они со Светкой подругами никогда не стали бы. Слишком уж разные. Шурочке важно было всем нравиться. Эту задачу она решала милым, в меру беспомощным выражением лица, тщательно отрепетированным еще в юности. Светку Шурочка считала обычной. И это была самая безнадежная, с Шурочкиной точки зрения, характеристика. Уже потом, через много лет, на Ленином юбилее один из гостей поинтересовался: «А что за женщина на том конце стола?» И добавил: «Никогда не видел таких красивых». Шурочка тогда весь вечер разглядывала Светку. И потом полночи, лежа в кровати, удивлялась: Светка действительно была красивая. Пышные, с легкой волной, волосы светло-рыжего цвета. В детстве кленовые листья такого оттенка – чистые, без красных прожилок – считались самой ценной находкой. Брови – угольно-черные, густые, немного сросшиеся, отчего казалось, будто Светка всегда немного хмурится. Улыбка на таком лице – сразу праздник. И главное, по лицу заметно, что Светка совсем не дорожит своей красотой, относится к ней как к богатству, которого так много, что растратить жизни не хватит.
Почему Шурочка не видела Светкину красоту раньше, в их общей молодости? Потому что тогда в Светкиной улыбке, в глазах, в кажущейся нахмуренности был только Андрей. Шурочка даже не представляла, что можно так любить. Нет, она Леню, конечно, тоже любила. Но минуты до возвращения мужа со службы не считала. Да что там минуты – час-другой Лениной задержки никакой паники у Шурочки не вызывал. Светка впадала в панику на пятнадцатой минуте. Приводила Славика к Шурочке и отправлялась паниковать. Часами мерила шагами двор, ходила туда-обратно по ровной, как безнадежная кардиограмма, линии, не обращая внимания на шушуканья местных женщин.
Андрей был красавчиком. И часто улыбался. Чаще, чем все знакомые Шурочке люди. Своей улыбчивостью Маркошанский как будто демонстрировал, что его все в жизни устраивает. За должностями и званиями Андрей не гнался. Поэтому, когда он попросил перевод в Мардакет – глухое армянское село, удивилась не только Шурочка, но и Леня, и даже руководство штаба. Да, там можно было быстрее получить следующее звание, и должность была повыше, но там не было даже проблесков светской жизни. И общения тоже почти не было. Почти, потому что одна семья из «своих» в Мардакете все-таки была.
Агван Кумарян в Степанакерт прибыл из Москвы и почти сразу же перевелся в Мардакет. Мотивы его перевода как раз таки были понятны всем. Агван смотрел только вверх – туда, где сверкала всем золотом мира вершина карьерного роста. Сорокадвухлетний Агван был женат на двадцатилетней москвичке Лиле. Жену любил до слез. Шурочка впервые видела, как это, когда при взгляде на другого человека глаза становятся влажными. Агван всегда смотрел на Лилю влажными глазами. Выглядела Лиля Кумарян совсем не по-московски. Она заплетала черные, расчесанные до электрического блеска волосы в длинные ровные косы. Среди коротких стрижек, прямоугольных каре и одинаковых «химий» Лилины косы смотрелись экзотично. И вся она смотрелась экзотично. Шурочке, когда она увидела Лилю в первый раз, сразу вспомнилась картинка из учебника по географии в разделе «Северные народы». Было в Лиле что-то шаманское. Хотя в шаманов тогда никто не верил. Кумаряны бывали в гостях у Плетневых, и у Маркошанских бывали. Агван балагурил, целовал дамам ручки, а Лиля или молчала, или разговаривала с мужчинами и Шурочку со Светкой как будто не замечала. Но в Мардакете Лиля и Светка подружились. Наверное, от безысходности.
А потом пришла война. Шурочке с того времени ярче всего помнился холод. Он был страшнее бомбежек. Леня принес огромный овчинный тулуп. Шурочка вместе с Митей закутывалась в этот тулуп и впадала в мутную стылую дрему. Начинали бомбить, нужно было идти в подвал, а она не могла заставить себя даже пошевелиться.
Дождались эвакуации. Шурочка собрала вещи, поплакала над «стенкой» – самой дорогой и красивой в подъезде. Лене когда-то чудом удалось ее достать, но на военном вертолете много не увезешь. С Мардакетом связи не было. В штабе говорили, что Маркошанские уже эвакуировались.
Известие о том, что Андрей пропал, пришло в день, когда прибыл вертолет. Плетневы задержались еще на три дня. Светка со Славиком, вернувшись из Мардакета, поселились у них. Андрей исчез неделю назад. Уехал в штаб «закрывать» документы и не вернулся. Света с сыном всю эту неделю жили в пустом поселке. У них был мешок с картошкой и канистра с бензином. И были Кумаряны, которые поддерживали, как могли. Но могли они немного. За пределы поселка выезжать было опасно – на дорогах боевики. И все-таки через неделю Агван заправил машину Светкиным бензином и отправился в штаб. На вопрос: «А куда делся Маркошанский?» там ответили: «Да эвакуировался давно. Кстати, и не попрощался ни с кем». Служебный уазик, на котором Андрей выехал из штаба, не нашли. Кто-то вспомнил, что неделю назад боевики расстреляли кого-то на дороге…
Плетневы и Светка со Славиком вместе эвакуировались в Смоленск.
* * *
Похороны, через двадцать пять лет после исчезновения, организовал Агван. Жили Кумаряны теперь снова в Москве. Агван привез в Смоленск землю из Карабаха. Ее и хоронили. В бархатной коробочке, на новом кладбище, неуютном, как район свежей застройки, в присутствии родных и близких: Славик, Леня с Шурочкой, Агван с Лилей. «Прах?» – деловито поинтересовалась неизвестно откуда взявшаяся старушка в платке из траурного кружева на белых волосах. «Нет, земля», – ответила Шурочка. Старушка одобрительно кивнула. Леня дернул жену за руку. Шурочка знала – мужу не нравится, что она всем все объясняет. Три залпа прощального салюта прозвучали особенно оглушительно. Шурочка взяла за руку Славика. Бледный, хочет казаться торжественным, но выглядит испуганным, отца не помнит совсем, только по фотографии над столом. «Хоть бы не упал в обморок». В обморок упала Лиля. «Вдова», – констатировала старушка в траурном платке. Шурочка хотела объяснить, что нет, не вдова… Но сдержалась. Светка умерла три года назад.
* * *
Светка не сомневалась, что Андрей жив. И это давало возможность жить и ей. В страну пришла перестройка. В списке специальностей нового времени появились профессиональные помощники поддержания веры во что угодно. Бабка из-под Рязани, алтайский шаман, местная колдунья, экстрасенс в седьмом поколении… Все говорили, что Андрей жив. Видели горы, военную машину и его, живого, рядом с чужими бородатыми людьми.
Шурочка колдунам и экстрасенсам не верила. Но в то, что Андрей жив, верила. И знала, что Леня тоже верит. Хоть муж и повторял постоянно, что если бы Маркошанский был жив, то уже бы вернулся. Повторял, чтобы Светка перестала ждать. И она перестала. После пятнадцати лет ожидания и поисков она вдруг начала жить. В полную силу, с нарядными платьями каждый день, с ощущением, что все худшее уже случилось, дальше – только лучшее. Вышла замуж за мужчину с круглым лицом и детской улыбкой. И это была уже другая любовь – без паники. В сорок родила дочь. А в сорок пять умерла от рака. В последние Светкины дни Шурочка не отходила от подруги. И однажды, в перерыве между болями, Светка сказала: «Я его не вижу».
* * *
Мужчины сидели в зале. За столом, накрытым как поминальный. Глухими голосами воскрешали прошлое.
Шурочка свет в кухне не зажигала. Пятно от уличного фонаря пробралось внутрь и остановилось на Лиле. Подсветило, словно театральным прожектором, ее лицо: резкие скулы, черные колодцы глаз, невидимые, в цвет кожи, губы. «Я любила. Но испугалась». Лиля говорила медленно. Тайну свою открывала, как старинную шкатулку, в которой хранится главная драгоценность – украшение для первого бала или яд для последнего дня. С Андреем в тот далекий день они должны были встретиться уже на территории другой страны, с новыми паспортами. И новая жизнь должна была записываться поверх старой, как на кассетной пленке. План побега исключал возможность возвращения. Лиля испугалась на границе. «Передайте, что я не смогла…»
Она замолчала. На часах, превращая цифры в нули, завершался странный день. Один из многих дней странной чужой жизни. «Или не странной?» – подумала Шурочка и совсем не испугалась этой мысли.
Вместо эпилога
Андрей узнал о том, что Лиля «не смогла», после двух дней ожидания на границе. Вернуться он не мог – по паспорту это был уже совсем другой человек, и таково было условие людей, которые помогали организовать побег. «Может быть, позже», – сказал темнобородый человек.
Сначала Андрей двигался по новой, будто купленной по ошибке, жизни с ожиданием, когда же наступит «позже». А потом… Потом жизнь перестала быть новой, разносилась, как разнашиваются даже самые неудобные туфли. Появилась работа, жена – с гладкой кожей и глазами-половинками солнца, дочь с коротким именем Ли. Но прошлое не стиралось. Со временем какие-то моменты вспоминались ярче. А может, не вспоминались, а придумывались. Женщина с нахмуренными бровями. Светловолосый мальчик. Черные косы поверх острых, будто готовых к бою, лопаток. Сверить воспоминания было не с кем. И Андрей решился на эту поездку. Чтобы удостовериться, что все действительно было. Или понять, что все действительно в прошлом.
Вовремя
Ты говорил, зачем так поздно, спрашивал, почему так не вовремя. Я сжимала твою руку и думала о том, что вовремя было двадцать лет назад. Двадцать пять лет назад было еще больше вовремя. Вот бы встретились тогда, говорил ты.
Тогда у меня были трусы с обезьянками, белая панамка и Костик – любовь на всю жизнь. Вся жизнь промчалась за одно лето. Лето было предшкольное, последнее свободное, сказала бы я сейчас. Но что можно знать о свободе, когда завтра уже исполнится семь, а Костику семь исполнилось вчера, и все вокруг торопится – день заканчивается, не успев начаться, ночь набрасывается сном, утро – жаркое, разогретое, как сковородка после бабушкиных блинов, хватает тебя босую, еще не проснувшуюся, и тащит на улицу – жить жизнь. И времени ни на что нет. И времени нет.
Дорожная пыль золотится на солнце волнами, я срываю панамку и машу Костику – бесстрашному капитану, поднимающему пыль колесами новенького велосипеда. Потом мы вместе лежим на берегу, закрываем глаза, прячемся от солнца, от пыльной дороги, от желтой, желтее солнца, куриной слепоты, от мыслей, которые думать целиком не удается – все время натыкаешься на что-то, что пока не выговаривается, и кажется, что получится выговорить потом, и еще не знаешь, что никогда не получится. А вечером на лавочке, под рябиной, которая тоже торопится, краснеет, не дожидаясь августа (беспощадное предчувствие разлуки), одну длинную проволоку я делю на две коротких: даму наряжаю в пышный пион, кавалера – в перевернутое разбитое сердце. Разбитое сердце – не по-настоящему, по-настоящему цветок называется дицентра. Но это я узнаю позже, через сотни дорог и морей, тупо загуглю. А тогда до гугла еще далеко, и я еще не выросла из дамы, и разбиваю сердца, и нанизываю их на проволоку – тонкую, серебристую. А потом белый танец, не потому что Костик трусит, да конечно же, поэтому, и я приглашаю сама, не на танец, на жизнь – счастливую, вечную, в шалаше из веток, с горбушкой остывшего хлеба, с кружкой теплого молока. Тайное венчание той же ночью, вместо иконы секретик (белая маргаритка, стекло от бутылки из-под «Байкала»), под ногтями земля, луна прячется в алтаре из звезд, нарядная рябина обещает хранить молчание. И разлука на всю жизнь, до самого утра, как в пушкинской «Метели», сказала бы я сейчас. Но что можно знать о Пушкине и о его «Метели», когда наконец исполнилось семь, и, не дожидаясь завтрака, я бегу к шалашу, а бабушкины овечки дожевывают последнюю ветку, и любовь всей жизни, бесстрашный капитан, не глядя на меня, садится в длинную «Волгу» (папа директор пивзавода, у мамы лодочки на шпильке). Злая королева протыкает шпильками пыльное море.
Больше никогда в жизни я не увижу море в дырках.
Ты говорил: вот если бы тогда, если бы тебе семь и ты только проснулась, а я сижу у твоей кровати и жду. Чтобы кончилось лето, чтобы школа кончилась, чтобы дворец в шалаше, чтобы на танец, чтобы на жизнь. Но когда мне исполнилось семь, тебе уже давно было десять. И жил ты далеко – за сотни километров, за десятки лет. И было тебе тогда не до любви, извинялся ты, и даже не до жизни. Первая учительница – молодая, некрасивая, уставшая от дождя, который сменялся мокрым снегом, и от комнаты, где за стеной плакала по некрасивой дочке мать, – угрожала, что тебя отправят в детдом и никто не поможет, даже твоя мама в красивом халате в маках, даже твой папа, который не папа – отчим, но обнимает крепко, но вместе на футбол, но всем бы отца такого. Сейчас ты уже и не помнишь, за что в детдом. Буквы выбегали за поля? Цифры сбивались со счета? Не крепился к памяти утес-великан (тучка не мокрая, золотая)? Стих про утеса-великана и про тучку ты выучишь потом, и будешь баюкать им дочь, которая еще до. Но до дочери еще далеко, а фура близко – огромная, как Вселенная, сверкающая, как Новый год. А ты на велосипеде, велосипед купил отчим, и придерживал за багажник, и бежал следом, глупо улыбаясь от гордости, и рассказывал маме, что ты молодец мужчина. Но сейчас отчима нет, а фура есть. Ты видишь фары, помнишь, что решил сбежать, от детдома, от дома, в рюкзаке хлеб и банка варенья, абрикосового, которую взял в кладовке. Как упала и разбилась банка, ты уже не видел. А водитель фуры (жизнь на до и после, за руль больше никогда) только и видел, что абрикосовые брызги, и успел вспомнить про южный город, и про что-то, что могло случиться, но не случилось.
Я должен был умереть, говорил ты. Но водитель фуры плакал и мчался, не разбирая дороги, боялся не успеть. Доктор в больнице сказал, что вовремя. Больница деревенская, операция сложная, не во всякой городской возьмутся. Но местный доктор учился в Москве, а потом жизнь случилась, и как-то занесло сюда, любовь была, объяснила санитарка твоей маме. Папа твой ходил в школу, стучал кулаком по столу директора, по парте твоей стучал. Директора уволили, некрасивая учительница уволилась сама. Ты рассказывал, что однажды учительницу ту встретил (в магазине? на остановке?) и сделал вид, что не узнал ее. Она тогда не узнала тоже или сделала вид.
А я ведь все думал, говорил ты, для чего тот доктор учился в Москве? А потом встретил тебя и понял. Ты говорил это тысячу раз: я встретил тебя и понял. Первый раз сказал, когда мы танцевали, но тогда и так было понятно, что все для этого, для таких вот звоночков, до последней до точки, что время бежало, торопилось сюда, в ресторан с тесным танцполом, чтобы отдышаться в твоей большой ладони, чтобы уснуть, укрывшись моей маленькой. И ушами шутовского колпака свешивались с кровати чулки, и у нас ничего не получилось, в ту первую ночь, и ты говорил, как стыдно, и стыдно ни капли не было. Было так, как будто распечатали новую жизнь, а старую в окно, вчерашней заваркой, ненужным рассветом.
На рассвете ты признался. В смертном грехе по имени Анна (для домашних Нюта), в страшном преступлении со словом «жена», которая вечно, с детства в соседних подъездах, в одну школу, и вместе хоронили дедушку (твоего, ее?), и за картошкой к тете Зое, а на Пасху к родителям, ее, твоим, и ты не раз все взвешивал, но дедушка всегда оказывался на той, на ее стороне, и тетя Зоя с картошкой, и родители с пасхальными куличами, все теснились в одной чаше в противовес твоей, твоей легкой, почти невесомой попытке остановить, повернуть, сбежать. К тебе. Ты говорил, я всегда хотел сбежать к тебе. А потом спрашивал, почему так не вовремя. Вовремя было пять лет назад. Десять лет назад было еще больше вовремя. Вот бы мы встретились тогда, говорил ты.
Тогда у меня была косая челка, бархатные лосины и Владимир – почти муж. Белые туфли, американское платье напрокат, свадьба на август, чтобы свои помидоры, чтобы после поста, или до поста (а пост этот, он когда вообще?). К августу ведь церковь достроят, Верка ж с третьего этажа со своим венчалась, а он в спальню в ботинках, пьет, говорят, а Верке куда теперь с сыном, да и второй на подходе. А Владимир к подъезду на машине, букет мне, букет маме, а папа морщится, говорит, какой-то он, и машет рукой, мол, тебе с ним жить. А мне бы идти под руку, а мне бы на лодке в городском сквере, и как мама в восемнадцать, и лыжные ботинки на антресолях, и на выходных снег, и сосны венком в морозном небе.
Но Владимир случился летом, на улице жара стоит такая, что конфеты плавятся и липнут к рукам. Время больше никуда не торопится, стекает чужим потом по короткой крепкой шее Владимира, по его круглому голому лбу, и мне вдруг становится страшно, что теперь навсегда, а Владимир спрашивает, ты чего, и я мотаю головой, а он доедает конфеты, жалко, бельгийские, друг привез. Я выкидываю в мусорку пустую коробку, она приземляется рядом с коробкой из-под торта, как будто гости ушли, а хозяева продолжают праздновать, и заявляю, что ничего не будет – ни гостей, ни платья, ни августа с помидорами. И зачем-то добавляю: звони если что.
Ты говорил: надо подождать. Пока не время, извинялся ты, а потом все обязательно будет – и платье, и август, и гости… Помнишь, Валерка, дача на Припяти, вода ледяная, сначала по щиколотку, а потом сразу с головой, чтобы не передумать, и мокрые тела солнцу, а оно торопится, сушит не по капельке, взахлеб. И будет сын, обещал ты. У нас обязательно будет сын.
Но у тебя родилась дочь. Она была уже до, сказал ты. Маковым зернышком, кунжутной семечкой, фасолью, кумкватом, средней брюквой, початком кукурузы, тепличным огурцом, мексиканским картофелем, культивированной дыней дорастала, дозревала, добиралась до тебя, до нее, до меня, до нас. Я говорила, ну что же ты, иди туда, маши руками под окнами роддома, обвешивай наклейками машину, на асфальте мелом, воздух в шары, не дыши, не дыши, не дыши. Ты просил: ну пожалуйста. Словно уколола я, а не ты. Иголка воткнулась резко, как в детстве, в поликлинике, когда ждешь, и все равно неожиданно, и подскакиваешь, и опрокидываешь пробирки с чужой кровью, а врачиха кричит, чтобы психованных к ней не водили. А я не психованная, я сижу и красиво пью шампанское, в крохотном мотеле, номер с видом на дорогу (где ты, пыльное море?), вот бы далеко-далеко.
И все прожилось, пережилось, пролетело белой полосой, и твоя зубная щетка все чаще к моей, и солнце стареет знакомым закатом, и рассвет, как продавец в овощной лавке, узнает нас сразу, тебяменя, менятебя. А она, Анна, для домашних Нюта, баюкает дочь и ищет тебя на моих фото, раздвигает, растягивает мои сощуренные (закатом, рассветом?) глаза, громит, рассекает на тысячи размытых осколков твое отражение в них. И наконец решается. Чтобы раз. Чтобы навсегда. Чтобы точка. Чтобы никогда.
Она просто ждала нас у подъезда. Держала за руку вашу девочку. И ты остановился. А я прошла мимо. На асфальте тонкорукая тень рябины. На ногах светлые лодочки.
* * *
Что рассказать тебе про то время? Как скулил телефон отмененными звонками? Как выл неотправленными сообщениями? Какое слово я писала (стирала) в тот момент? И если бы хоть раз нажала «отправить», ты бы успел? Заметить раньше. Отпустить газ. Вывернуть руль.
Мальчик остался жив. Даже велосипед не пострадал, представляешь? Мама мальчика принесла цветы. Про тебя сказали: скоропостижно. Написали: безвременно. Что рассказать тебе про время? Затормозило. Заглохло. Замигало черным экраном.
И загрузилось вновь. Маковым зернышком, кунжутной семечкой, нашим с тобой видеочатом. Ты же обещал, что будет сын.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?