Текст книги "Дом, которого нет"
Автор книги: Елена Трофимчук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Батуми
Лавку притянули от Петровны, четыре стула со спинками принес сосед Сергей, за табуретками сходили к деду Миколе. Дед Петя водрузил на стол бутыль с коричневым самогоном – на зверобое настаивал. Слушать бабушку Соню пришли все – теть Франя, теть Рая, баба Анюта, Маласаиха, Медный пришел, почтальонша тетя Вера, агрономша Чистякова, Сладенькие, Петровна, Солдатенкова Валентина, полковничиха Мила и дядя Сергей с беременной Лидой, цыганка Люба и продавщица тетя Алла, Матуня пришел и глухонемой дед Микола.
– До моря, как до Платонова дома, – рассказывает бабушка Соня, – у крыльца виноград растет, и за домом растет. Собаки худые, в погребе вино да мандариновое варенье.
Бабушка Соня вернулась из Батуми. Ездила на поезде – неделю добиралась туда, пять дней – обратно. В Батуми нашлась Кира – старшая сестра бабушки Сони. Потерялась Кира в Москве – выскочила на чужом вокзале из поезда, который вез бабу Таню – Аленкину прабабушку, с двумя дочками – пятилетней Кирой и годовалой Соней – к родителям в Нижегородскую область. Киру хватились поздно – думали, по вагонам бегает. Искали потом, как могли, но бабушка Соня говорит, что найти человека и сейчас-то непросто, а тогда было и вовсе невозможно. Аленка слышала эту историю сто раз. И сто раз, перед сном, представляла, что потерялась не Кира, а она, Аленка. На чужом вокзале Аленка никогда не была, только на зареченской станции. Там потеряться трудно. Один ряд сцепленных между собой гладких деревянных кресел и окошко с кассиршей тетей Полей – вот и вся станция. Окошко всегда закрыто, тетя Поля открывает его только перед самым приходом поезда или электрички. К окошку сразу выстраивается очередь. Люди говорят громко, волнуются, что не успеют купить билет. Тетя Поля – с высокой, похожей на стог соломы, прической и в круглых, с треснутым стеклом, очках, деньги считает медленно, и сдачу дает медленно, и по клавишам специальной машинки тоже стучит медленно. Билет из машинки лезет с жалобным скрипом и с остановками.
– Волосы у Киры темные, седины не видно почти. – Бабушка Соня смотрит в окно – будто выглядывает там старшую сестру.
– Надо ж, а маленькая белобрысой была, – удивляется Маласаиха.
– Так то ж Грузия, – говорит дед Петя и разливает по рюмкам самогон.
– А мужик-то есть? – интересуется Петровна.
– Помер, – отвечает бабушка Соня.
– Помер. – Петровна недовольно качает головой. – А по телевизору говорили – долгожители они там.
– Долгожители – в горах. – Медный трогает переносицу, словно поправляет очки, – а у моря живут, как мы.
– Скажешь тоже, как мы, – не верит Петровна.
– Сына Михаилом назвала, в честь отца. – Бабушка Соня сильно моргает.
– Помнила, как отца звать. – Тетя Франя краем платка утирает слезы.
– Как звать помнила, а как по фамилии – не знала. И как деревня зовется, не помнила, только улицу сказать могла, говорила: «живу на Казановке». А с названием Казановка и деревни, оказывается, есть. В одну такую Киру и отвезли, а там и в детдом отдали. Оттуда Киру женщина одинокая забрала, в Грузию увезла.
Аленка в Грузию поехала бы сразу. Или не в Грузию, но точно – к морю. Может быть, в Одессу – туда, где лиман, Варькины бабушка с дедушкой и школьные передники из кружев. Ее волосы из светлых тоже превратились бы в черные. И сама Аленка круглый год была бы черной. Не черной-черной, как в Африке, а смуглой, как креолки или индианки. Жила бы Аленка в белом доме с колоннами. Такой дом Аленка видела на обложке книжки «Лунный камень» на взрослой полке в зареченской библиотеке. Рядом с домом на той обложке стоит мужчина. Не мужчина, а принц. Тот самый принц, про которого в сказках говорят – заморский.
– А как потом про Заречье-то вспомнила? – спрашивает молодая Лида.
Про Заречье Кира вспомнила несколько лет назад, взяла справочник и стала писать письма – во все Заречья.
– Снег, говорит, в тот год в Батуми пошел. И вдруг все вспомнилось – скользкая тропинка до зеленой калитки, дом двумя окнами на улицу, и слово – Заречье.
Бабушка Соня снимает платок.
– А по дому-то тоскует, теть Сонь? – Почтальонша тетя Вера гладит по волосам Аленку.
– Скажешь тоже, – ворчит Петровна, – мала была, что она помнит-то из дома?
– Тоскует, – бабушка Соня улыбается, – днем, говорит, еще ничего, а ночью тоскует. Темнота там у них по-другому пахнет.
Аленка смотрит в темное окно и гадает, чем пахнет темнота у моря. Скорее всего, мамиными духами в маленьком круглом флаконе. Духов осталось на самом донышке. Если крутить флакон в руке, духи переливаются по ребристым стенкам солнечными каплями и пахнут незнакомой жизнью.
– Пусть бы приехала, – говорит тетя Рая.
– Приедет, – обещает бабушка Соня, – к Новому году приедет.
* * *
К Новому году Кира прислала мандарины. Зеленые положили дозревать на печку. Незадолго до полуночи Аленка вышла на улицу, сильно-сильно вдохнула морозный воздух. Из каждой трубы, над каждым домом, серым ночным облаком стремился к небу запах зареченской темноты.
Ежик пьет молоко
Ежик пьет молоко. Лакает из блюдца, на котором нарисованы две вишенки – круглые, одинаковые, на зеленых, склеенных между собой тонких ножках. Такими ножками – пожелтевшими, похудевшими, усыпана земля около бани. И скамейка усыпана, и узкий деревянный стол. Скамейку и стол сделал Медный – чтобы Аленка и бабушка Соня пили в саду чай. И Аленке, и бабушке Соне пить в саду чай непривычно. Аленке привычно собирать в саду ягоды и яблоки, бабушке Соне – сгребать листья в шуршащем октябре и белить голые стволы деревьев в звонком марте. До марта еще далеко, а октябрь закончился вчера. Осень в этом году такая теплая, словно это и не осень вовсе, а медленно остывающее лето.
– Чай пей, а то замерзнет, – говорит бабушка Соня Аленкиной маме. Аленка свой чай уже выпила и вишневое варенье с блюдца с двумя вишенками уже съела. Аленка сидит на скамейке и смотрит, как Шарик сторожит ежика.
– Вот, смотри. – Мама одной рукой берет чашку с чаем, а другую держит закладкой в толстой книге. Книга называется «Память», мама привезла ее вчера из Минска. «Память» пахнет типографской краской, и в ней есть строчки про Заречье.
– Мельников М., – говорит мама и раскрывает книгу, проводит пальцем по длинному списку, останавливая его посреди страницы, – героически погиб в 1942 году – расстрелян за связь с партизанами.
– А в газете к 9 мая писали, что он умер в районной больнице от тифа. Писали, что умер вместе с мамой – Мельниковой Т., – бабушка Соня говорит тихо и неуверенно.
Мельников М. и Мельникова Т. – Аленкины прадедушка и прабабушка. Газета, где написано про Мельникова М., лежит вместе с фотографией прадедушки и прабабушки в шуфлядке швейной машинки. Машинка старая, на чугунных ножках и с черным крутящимся колесом. Аленка любит сидеть под машинкой, крутить колесо и рассматривать фотографию прадеда Михаила и прабабки Татьяны. И Михаил, и Татьяна – высокие, почти великаны. Он в сапогах с голенищем, она – в туфлях с круглым носом, шлейки крест-накрест. Они сидят на разных стульях, смотрят перед собой серьезными взглядами. Если бы не руки, одинаково сложенные на коленях, можно было бы подумать, что прабабушка и прадедушка здесь друг с другом незнакомы. В газете никаких фотографий нет, и вместо имен – буквы с точками.
– В газете работает кто? Корреспонденты. А здесь, – мама захлопывает книгу, тычет пальцем в серую, похожую на памятник, обложку, – ученые историки и авторы-составители!
В книге «Память» фотография Мельникова М. есть. Он стоит вместе с другими жителями д. Заречье у здания сельсовета, сгоревшего в войну. На этой фотографии видна только его кепка и немножко борода. Если бы бабушка Соня не показала, Аленка прадеда Михаила здесь никогда бы не узнала. Аленка иногда думает – а узнала бы она прадеда Михаила и прабабку Татьяну, если бы вдруг встретила у магазина или на станции? Мама говорит, что не узнала бы, потому что Аленка их не помнит. Не помнит, по-маминому, значит не видела, фотография не считается. Фотография, может, и не считается, зато бабушкины рассказы считаются. Бабушка Соня рассказывает про своих маму и папу так, как будто они никогда не умирали, просто уехали в другое место – не в райцентр, не в Минск, а далеко-далеко, в Америку или Индию.
Мама встает из-за стола, стряхивает с платья сухие веточки от вишен. Вместе с книжкой «Память» приехала в Заречье новость: в комнату в общежитии мама уже заселилась, поклеила там новые обои и купила кровать для Аленки.
– Кто его знает, как оно там на самом деле было, – говорит бабушка Соня и наливает себе еще чаю.
Когда в Заречье пришли немцы, бабушку Соню, молодую и беременную, отправили в соседнюю Ухвалу. Вернулась бабушка через месяц. Входная дверь была открыта настежь, в доме никого не было. На своем месте стоял побеленный буфет, и высокая кровать с пухлой горкой из подушек тоже стояла на своем месте. Но дом показался бабушке Соне чужим. Ветер выгнал из дома все запахи.
– Я же как родила тебя, каждую минуту нюхала – не могла надышаться. – Бабушка Соня разглядывает Аленкину маму – как будто удивляется, что та когда-то была только что родившейся. Мама садится на скамейку рядом с бабушкой Соней и кладет голову той на плечо.
Шарик дотрагивается до ежика и отдергивает лапу. Ежик фыркает и подвигается ближе к блюдцу. Аленка закрывает глаза и пробует представить, какие в новой комнате обои. Но обои не представляются. Зато представляется прадедушка Михаил. И прабабушка Татьяна тоже представляется. Шелестящим золотистым ветром от бани к вишне, от вишни к скамейке пробирается теплый ветер. Прабабушка неслышно опускается на скамейку, прижимает к себе Аленку. Прадедушка становится позади, дышит в Аленкину макушку. Аленка зажмуривается еще сильнее и загадывает, чтобы так было всегда.
Чтобы теплая осень. Чтобы веточки вишни. Чтобы мама. Чтобы бабушка. И чтобы ежик пил молоко.
Рассказы
Веселое утро
Сегодня веселое утро. Седьмое веселое утро за мою жизнь. Если посчитать, то в среднем получается одно веселое утро в десять лет. Но на самом деле веселые утра распределяются совсем не так. Пять из них случились в первые тридцать лет моей жизни, и только одно потом. Уже не одно, уже два.
Веселое утро не всегда означает, что следом начнется веселый день. В свое первое веселое утро я проснулась от того, что на мой горячий лоб легла холодная шершавая рука папы. Я потерлась лбом о папину руку, и рука тоже стала горячей. И вместо того, чтобы встать и пойти собираться в школу, я попросила пить. И папа принес большую банку с тягучим компотом из груш. Я пила прямо из банки, держалась горячими руками за холодное, с крупинками песка, стекло, и дышала грушевым летом. В то утро я заболела. На много дней и ночей маминого страха. И папу в то утро я видела последний раз. Он уехал на заработки на далекий Север и не вернулся. Женился на другой женщине, которая родила ему другую дочь. И написал об этом в письме. Мама прочитала письмо бабушке и деду поздно вечером, когда думала, что я сплю. Но я не спала. Я наблюдала через занавеску, как они втроем сидят за убранным после ужина столом. Мама смотрит в письмо. Бабушка – на нее. Дед – в пол. Когда мама закончила читать и стала плакать, бабушка посмотрела на деда и сказала: «Променял нашу Маню на чукчу». Грозно так сказала, будто это не папа маму, а дедушка бабушку променял. А я лежала и удивлялась, зачем папе чукча. Чукчу я видела на картинке в учебнике – круглолицего, в мохнатой шапке.
Шестое веселое утро было недавно. Ну как недавно, лет шесть назад. Николай еще был жив. В то утро мы с Николаем проснулись вместе – от тишины. Вскочили, и – к печке. Там, на старом одеяле, лежал рыжий, похожий на лиса, Хома – наш пес. В ту весну Хому подрали собаки. Местный ветеринар, грустный и пьющий, предложил Хому усыпить. Но усыплять Хому, который, хоть и с трудом, но храбро и старательно дышал, мы не могли. Тогда ветеринар выпил полстакана ярко пахнущего самогона, сделал Хоме укол, поколдовал над его животом, затем зашил его неожиданно ровным красивым швом и отдал нам пса со словами «все равно помрет». После этого бесконечными днями и ночами Хома стонал. Иногда громко и хрипло, словно злился, но все чаще жалобно, будто плакал. А в то утро затих. Мы шли к печке и думали, что чертов ветеринар оказался прав. Наклонились над одеялом и услышали, что Хома дышит – спокойно и сонно.
Хома выжил. Живет и по сей день. А Николая пять лет назад не стало. И я думала, что веселого утра в моей жизни больше не будет. Но сегодня веселое утро. Я отодвигаю ногой колючие валеши и иду на веранду босиком. Воду не грею, умываюсь ледяной, из рукомойника. Рукомойник звенит торжественно, как колокольный звон. Я выглядываю во двор и вижу, что ручка калитки так и примерзла. Ровнехонько в том положении, как он нажал на нее вчера вечером, пытаясь войти. Я вспоминаю, что его зовут Борис. Хотя ни разу к нему по имени не обращалась. И никто в деревне по имени его не называет. Говорят: «полковник». Потому что бывший военный.
Полковник появился в нашей деревне год назад. В такое же расхлябанное, звенящее тающими сосульками мартовское утро. Я встретила его по дороге в магазин. Он шел со станции, бодрым шагом, в красной шапке с помпоном. Поздоровался, рассказал, что купил дом на окраине поселка. Так и сказал – поселка. Хотя у нас уже давным-давно не поселок, а так, деревня на две улицы. Жилых домов – восемь. Остальные – или заброшенные, или дачи. Потом стали встречаться по утрам. У него – пробежка. У меня – прогулка с Хомой. Хома, конечно же, прекрасно умеет гулять и без меня. Но другого повода каждый день выходить на улицу у меня нет.
Летом полковник спросил, не хочу ли я присоединиться к его пробежкам. Я ответила, что мне физкультуры в огороде хватает. Но в райцентр все-таки съездила. Сходила в магазин. Продавец – настоящий китаец – назвал меня «мадам» и помог выбрать спортивный костюм – красивый и мягкий, бархатный на ощупь. «Заходите вечерком на чай». Это полковник сказал уже осенью. Никуда я, конечно, не пошла. Во-первых, он мог сказать так из вежливости. А во-вторых, про нас и так разговоры пошли. Нинка – соседка напротив, самая молодая в деревне, еще и шестидесяти нет, говорит: «Может, свадьбу скоро сыграем? Хоть какое-то разнообразие, а то одни похороны».
Зимой он не бегал. Да и я с Хомой не ходила. Как-то вечером позвонил по телефону, номер, видимо, в справочнике раздобыл. Так и стали по вечерам разговаривать. Про детей, про внуков, про город. По телефону говорить легко, легче, чем при встрече. А вчера вечером он пришел. Без звонка, с тортом в прозрачной коробке. Подергал ручку калитки, постучал, позвал под окном. Я сидела тихо как мышь. Хотела свет выключить, но поняла, что поздно – он уже заметил, что окна светятся. Постоял недолго. И пошел назад. Я из-под занавески смотрела, как он уходит: прямой, строгий – полковник.
«И чего ты его не впустила?» – спросила дочка. Я не удержалась – позвонила, рассказала ей обо всем. Чего, чего! Кто же это вот так, с первого раза пускает? «Прости, мам, но ты старая дура, – выдала дочка. – У тебя же не пятьдесят лет впереди, чтобы неприступность изображать!»
Сегодня веселое утро. И, наверное, поэтому первый раз в жизни мне кажется, что дочка права. Я надеваю спортивный костюм и иду в магазин. Торта нет, зато есть «корзинки», трех видов. Я выбираю две с грибочками. «Вам куда паковать?» – молодая продавщица из райцентра жует жвачку и рассматривает свои ногти с облупившимся лаком. «Мне в коробочку» – говорю я. «Коробки идут на четыре пирожных», – хмуро разъясняет продавщица. «Тогда мне четыре», – соглашаюсь я, и беру еще две корзинки, на этот раз – с розочками.
Назад иду осторожно. Дохожу до поворота на свою улицу и иду дальше, на окраину. Рядом притормаживает машина. Это Ленька, мы с ним в школе за одной партой сидели. Придется придумывать, куда иду.
– А ты чего с пирожными, а не с цветами? – спрашивает Ленька, вместо того чтобы спросить, куда я иду.
– А чего я должна с цветами?
– Я думал, ты проститься.
– Проститься?
Я поскальзываюсь и падаю на грязный разъезженный лед. Коробка отлетает в сторону, разноцветными плямами разлетаются по серому снегу корзинки. Ленька выскакивает из машины, пытается меня поднять, падает сам, и так, сидя на дороге, сообщает:
– Полковник-то помер ночью.
* * *
Сегодня я гуляю без Хомы. Хома сидит в будке и смотрит на нудный дождь. А я смотрю далеко-далеко – туда, где в мартовской мороси может мелькнуть помпон на красной шапке.
Вчера было веселое утро.
Когда Нюра перестала петь
Алексей много раз представлял, как он будет собирать чемодан. В воображении это выглядело как в кино: он распахивает шкаф, сгребает с вешалок рубашки и метко швыряет их на дно чемодана. Но на деле получилось совсем не так. Рубашки Алексей не носит, только футболки. И на вешалках никакой его одежды не висит, все выглаженными стопочками лежит на полках. Нет, кое-что все-таки висит. Свадебный костюм, запакованный в целлофан. Законсервированное свидетельство того, что двадцать пять лет назад он попросил девушку с пухлыми и всегда немного приоткрытыми губами выйти за него замуж. Ее звали нежно так – Анюта. Теперь за дверью, в спальне с невыносимо желтыми обоями, спит женщина с сухими, поджатыми даже во сне, губами. Анютой ее больше не зовут. Однажды, никто не помнит, когда именно, она превратилась в Нюру. Чемодан стоит за дверью этой самой спальни. Потому что единственный шкаф находится в коридоре – коротком и узком. И распахнуть его нет никакой возможности. Можно только аккуратно приоткрыть створку. Приоткрыть и прислушаться к звукам в спальне. Точнее, к отсутствию таковых. Нюра спит крепко, бесшумно и ровно столько, сколько запланировала. В 23.00 она дергает веревку прикроватного торшера, ложится на правый бок и засыпает. Просыпается на том же правом боку под старчески дребезжащий звук будильника. Где она нашла в смартфоне такой сигнал, непонятно. Алексей искал в своем, но там только оптимистичные трели и расслабляющие шумы.
Рита ночью ворочается. Кошкой перекатывается по кровати, словно хочет найти место, где показывают самый интересный сон. Рита появилась в жизни Алексея шесть лет назад. Вместе с ней появились Бродский и вино Зинфандель. Уже шесть лет каждую среду после работы Алексей едет не домой – в тихий центр со старыми пятиэтажками и скрипучими качелями, а на край города – туда, где посреди пустыря высокомерно торчат дома-столбики. Этажи в таких домах считать тяжело, на шестнадцатом начинает кружиться голова. Рита живет на шестнадцатом. В квартире-студии без штор. У окна – узкий высокий стол. Каждую среду Рита ставит на него два бокала и наливает в них сахаристое вино. Вино льется радостно. Рита при этом декламирует что-нибудь грустное. Например, «Любовь» Бродского. Алексей сидит за высоким столом, смотрит на пустырь, на котором настороженно застыли скелеты будущих квартир, и по-мужски понимает Бродского. Он представляет усталую, худую женщину, которая приходит к поэту во сне. У нее скорбно поджатые губы Нюры. После Бродского Алексей любит Риту медленно и нежно.
В пестрой стопке девятнадцать трусов. Алексей считает их первый раз в жизни. И столько ему не нужно. Но оставлять трусы здесь тоже не хочется. Куда их Нюра денет? Пустит на тряпки? Даже Нюре с ее патологической страстью к уборке столько тряпок не надо.
Алексей решил, что уйдет к Рите, как только женится Виталик – их с Нюрой сын. Об этом решении он никому не сообщал. Рите не говорил, чтобы не ждала. Потому что когда от тебя чего-то ждут, ты как будто в чем-то виноват. Нюре не сказал не потому, что женам о таком заранее не говорят. А потому, что это все равно ничего бы в их жизни не изменило. Утро так же начиналось бы бутербродами с сыром и сладким чаем в чашках с нелепыми сердечками. Вечер – звуком работающей мясорубки и запахом котлет, который сначала быстро и уверенно окутывает квартиру, а потом незаметно выбирается на лестничную клетку. Рита котлеты не жарит. Она готовит холодные десерты с ароматом несуществующих фруктов.
Алексей кладет трусы в чемодан – полстопки. За дверью детской вздыхает незнакомая девушка. Виталик еще не женился. Но сегодня привел домой невесту. С большими глазами и потрескавшимися губами. Алексей почему-то подумал, что девушка беременна. Нюра сказала: «Чтобы духу ее здесь не было». Но Виталик проявил неожиданную твердость. Сейчас Виталик и его невеста спят в детской – вдвоем на односпальной кровати. Нюра перед тем, как дернуть веревку торшера, сказала: «Я же ему письма в армию каждый день писала». Алексей знал, что это правда. Нюра писала каждый день по много листов. «О чем она могла столько писать?» – думает Алексей и задвигает оставшиеся трусы вглубь шкафа.
Три футболки, двое джинсов, пуховик, скрученный в трубочку, чтобы не занимал много места. Пуховик можно было и не скручивать. Все равно чемодан получился полупустой. Алексей спускается по лестнице на цыпочках, чтобы не разбудить соседей. Слышимость в доме отличная. Когда-то Алексей этому радовался. Когда не мог найти работу, он сидел дома и ждал с работы Нюру. Ждал и слушал разные шаги. Нюрины – тяжелые, медленные – появлялись, когда подъезд уже сонно затихал. Странно, но в то время Нюра по утрам пела.
Такси Алексей не вызывал. Решил отправиться в новую жизнь на последнем автобусе. На остановке пусто, пахнет ночной свежестью и прелыми листьями. Автобус через девять минут. Но Алексею хочется, чтобы он не приходил еще долго. Хочется сидеть на неудобной скамейке, дышать осенью и ночью. «Как будто присел на дорожку», – думает Алексей и нащупывает в кармане ключи от квартиры Риты. Пытается представить, как он открывает дверь, заходит в залитую светом уличных фонарей квартиру-комнату, находит на огромной кровати Риту… И комната, и кровать, и Рита представляются смутно и быстро исчезают. Их место занимает другая картинка, неожиданно яркая и четкая. Устланный газетами пол их с Нюрой спальни. Нюра стоит на табуретке и пытается придать жилой вид потолку, из которого храбро торчит короткий одинокий провод – обещание будущего света. Нюра поет. Что-то громкое и бодрое.
Алексей пытается вспомнить, когда Нюра перестала петь. Когда Алексей нашел работу и перестал ее по вечерам ждать? Когда Виталик ушел в армию? Или когда они – Алексей и Рита, уехали на выходные в Италию? Нюра про эту поездку не знала. Как не знала и про Риту. Но именно тогда, в нереальной итальянской Падуе, Алексей постоянно думал о Нюре. Почему-то очень хотелось, чтобы Нюра тоже посидела на скамейке, на которой сидел Галилео Галилей. И чтобы по утрам, вместо бутербродов с сыром, она глотала на местном рынке скользкие устрицы и радостно улыбалась огромному бородатому продавцу, чтобы тот не догадался, что на самом деле ей противно.
Автобус подъезжает неожиданно. Останавливается, издает шипящий, похожий на выдох, звук, открывает двери и сообщает успокаивающим баритоном, что следующая остановка «Пушкинская». Алексею кажется, что автобус стоит долго – дольше, чем положено стоять на таких обыкновенных, рядовых остановках. В какой-то момент Алексею даже становится стыдно перед этим интеллигентным автобусом за то, что он не встает ему навстречу, не заходит в распахнутые двери. И когда автобус трогается, Алексей с облегчением улыбается и встает со скамейки.
По лестнице Алексей поднимается легко и быстро. Открывает ключом дверь. Сразу же видит свет на кухне. Не разуваясь, с чемоданом, проходит в кухню. Нюра поднимает глаза, приоткрывает рот и закусывает губу – красную, припухшую.
– А давай на выходные махнем в Италию, – говорит Алексей заговорщицким шепотом.
Нюра молчит.
– Там Галилео и устрицы, – продолжает Алексей уже во весь голос и опускается на табуретку.
– Детям кровать купить надо, – отвечает Нюра и начинает петь – громко и бодро.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.