Текст книги "Счастье со вкусом полыни"
Автор книги: Элеонора Гильм
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
7. Брат
Рыжая Нюра сквозь сладкий, как медовая коврига, сон услышала писк. Чертыхаясь и поминая худыми словами черта, Фимку и всех мужиков, она встала с лавки. Босые ноги неохотно ступили на холодный пол. Добежала в два прыжка до люльки, выхватила пискуна из теплого гнездышка, вернулась в объятия пухового одеяла.
Да, жеребенок вымочил солому, изгадил все льняные тряпицы, и Нюрке пришлось натягивать шерстяные чулки, подбитый куделью летник, зажигать лучину, исправлять беду. Каганька довольно улыбался, сучил ручками да ножками. Нюркина сонная злость улетучилась, сменившись материнским умилением.
Да, сын у них с Ефимом Клещи вышел сдобный да пригожий. Отцовская бесова рыжина затмилась материной бронзой, пух на голове обещал, что, выросши, он станет подобием Нюркиных кудрей. Младенческая худоба прошла, обернувшись пухлыми щеками и веселым взглядом: молока у матери было вдосталь. Она просыпалась по несколько раз за ночь, чтобы насытить неспокойного наследника.
Нюра уже привыкла быть матерью. Тогда, накануне Рождества, она почувствовала невыносимую боль, подняла дикий крик на все ямское поселение:
– Тетку Аксинью вези!
Но даже ей самой сквозь первые схватки и горячие потоки, льющиеся из самого нутра, ясно было, что муж не поедет в Соль Камскую за знахаркой. Соседки помогли Нюре, утирали пот с лица, шептали ласковые слова, словно дочери или сестре родной, показывали, как сподобнее дышать, утешали. Рассказывали, пытаясь пробиться сквозь ее дикие вопли, как рожали первенцев, обливаясь потом и прося Богородицу о снисхождении.
На поздней зимней зорьке Нюрка произвела на свет дитя, в который раз поблагодарила Святую Анну за покровительство: жеребенок, крепкий сын ее жестокого мужа, осветил своим появлением непростую жизнь молодой семьи.
Фимка тогда ворвался в избу, не дожидаясь разрешения повитух, подхватил на руки сына и поднял, словно показывая кому-то сверху – отцу ли, матери, – что отныне в бесшабашном роду его появился наследник.
– Ишь какой! – повторял он.
Возмущенные повитухи подняли галдеж. Сына у радостного отца забрали, перевязали пуповину, обтерли сукровицу и лишь потом позволили ему взять на руки.
Теперь крохотная семья стала настоящей.
Нюрка привыкала к долгим ночам, к завыванию ветра за околицей, к пяти глуховским избам с двумя дюжинами обитателей, к появлению незваных гостей в постоялом дворе. Седмицы две назад проезжий служилый принял за непотребную девку, пытался купить, совал медяки в руку, лишь крикливый сосед, вовремя услышавший этот разговор, отогнал охальника. Она привыкла даже к помощи Машки-пермячки, молчаливой и странной девки, которую когда-то отчаянно ревновала к Фимке.
Не могла привыкнуть лишь к одному – к долгому отсутствию мужа, его бесконечным поездкам по Бабиновской дороге.
Самоуверенный, дерзкий, преступный муж был для нее всем: любовью, покоем, защитой, опорой в тяжелой жизни без просвета и отдыха. Нюра старалась забыть о руках его, обагренных кровью, о ярости, что сметала все на своем пути.
Муж расточал к ней и ребенку ласку, терпение его казалось бесконечным. И что ей до тех, кто мог стать жертвой гнева Ефима Клещи?
* * *
– Ты еще выше да крепче стал! Тошка, Тошка. – Нюрка повисла на старшем братце, взвизгнула тихонько, точно девчонка, поджала ноги. – Раньше бы кто мне сказал, что по тебе, прохвосту, тосковать буду – не поверила.
– Ишь, заговорила-то, Рыжая! Как не соскучиться? Мужа завсегда дома нет. – Тошка поставил сестру на землю и с неудовольствием оглядел двор.
Впрочем, возмущаться было нечем. Ефим не меньше двух дней за седмицу проводил дома, успевал сделать все, что надобно: дров наколоть, двор вычистить, поправить ворота. Нюра справлялась с овцами, гусями и курами. Неприбранности да разгильдяйства в их дворе отродясь не было.
– Тошка, опять ты за свое! Мужа моего не трогай, не смей даже. – Нюра улыбалась, но в голосе ее братец без труда прочитал угрозу.
– Да что ты в нем нашла? Э-эх! Племянник-то мой где?
– В избе, молока напившись, сопит.
– Слышишь, уже дядьке радуется, – усмехнулся Тошка.
Нюра Рыжая всплеснула руками и побежала в избу, перескакивая через ступеньки, слыша стук сердца: вдруг что с жеребенком случилось? Прижала к себе, выпростала грудь, и каганька прекратил назойливый писк.
– Ты корми, не стесняйся, – зачем-то сказал Тошка, словно Нюра собиралась таить от него самое важное дело. Брат – не чужой мужик.
Тошка относился к Нюриному сыну лучше, чем к своим детям. Привозил с собой гостинчик – то свиной пузырь с горохом, чтобы забавлять дитя, то круг козьего молока и горшочек творога.
– Хочешь Антошку подержать?
– Тошка, тезка мой, – протянул брат. Он осторожно взял на руки каганьку, ощерился радостным зверем.
Нюра накрывала на стол, вытаскивала из печи постную кашу, резала щедрыми ломтями хлеб, а брат все забавлялся с Антошкой. Назвала она его в честь брата, обманув любимого мужа. Накануне родов обещала Фимке дать сыну имя Кузьма, но, вспомнив о страшной участи мальчонки, убитого злодеем, малодушно изменила данному слову. Благо в Святцах, как сказал добрый батюшка, имя Антошка – вот оно, накалякано черным по белому.
Вечером, умудренная опытом непростой семейной жизни, она решилась на вопрос, что жег язык уже не первый год:
– Ты отчего жену свою поедом ешь?
– А ты сама не видишь? Вы ослепли все да оглохли?! – Тошка вскочил с племянником в руках, напуганная Анна подхватила заснувшего ребенка и уложила в колыбели, подоткнув шерстяное одеяльце.
– Спи да дядьку не слушай.
– Не слушай? Спросила – и теперь рот заткнуть мне хочешь? – В Тошке жил какой-то дикий зверь, что порой просыпался и рвал его на части.
– Пошли на завалинку, криками тезку своего разбудишь.
– Да погоди ты.
Нюрка послушно ждала, видела, как вздуваются жилы на шее, как сжимает кулаки брат от несказанной обиды. Понимала Нюрка, в чем таилась вина Таисии, но не могла признать, поверить до конца, что такое возможно…
– Ты девчонкой тогда была. Мало что понимала.
– Все я знала: в жены ты брать Таську не хотел.
– Я бы зачеркнул былое, да… Паскудная натура у жены моей…
– Тише, брат, тише…
Тошка шепотом, постепенно переходившим в крик, рассказывал сестре о том, что змеилось на его сердце долгих пять лет.
Тошка
Эх, отчего такая жизнь-злодейка? Худую сараюшку срубил – взял топор да исправил. Без радения взборонил надел, оставил комья… Вновь прошел бороной – и стала земля мягкой, приветливой…
А жизнь штука другая.
Как не задалась она сызмальства, так и валится на левый бок. И комья под ногами. И не перерубить. Не переборонить, не переломить, не исправить…
Муж должен жену держать в страхе и покорности. И пусть стелется она перед ним и желания его исполняет. Хорош обычай, да в жизни Тошкиной все иначе вышло.
Таська, ненавистная Таисия, толстуха, сплетница и грязнуля, жила по-своему да мужа своего ни в грош не ставила. Тошка с другом крестовым Матвейкой греховодили на Купалу, удаль тешили. Да блуд совершили с Таськой. Кто знает, что там во хмеле и беспамятстве было…
Тошка тогда так рассудил: если отец решит женить на бабище непотребной, надо бежать. И собрал котомку, и попрощался с деревней. Эх, страх обуял: как жить без семьи, без друзей и родины? Во дни Смуты сгинешь где-нибудь, и косточек не соберут. Поддался Тошка уговорам, обвенчался с немилой.
Правду сказать, в постели она творила чудеса. Словно сам бес шептал ей на ухо, что сделать, как провести языком, куда вильнуть огромным своим рыхлым телом… Тошка проваливался в нее, словно в жаркую июльскую ночь, и ждал ее мягких рук, и презирал себя за эту пакостную тягу. Он работал как проклятый, выматывал себя на сенокосе, в хлеву, брался за любую работу. Но в темноте жена подкатывалась к нему, властно тянула голову к огромным, как вымя, мягким грудям, и Тошка опять ощущал, что бесстыжее естество лишало его здравого смысла…
Но прошло и оно. Год назад Тошка нашел молодуху в соседней деревушке. Стройная, большеглазая, ласковая, полная противоположность жене… Забывал с ней о поганой Таське. Да недолго радовался: вернулся изувеченный ляхами муж той молодухи. Выгнала она Тошку…
– Батюшка, ты отдохни, приляг. Силушка богатырская. Только сон всем нужен, – голос Таисии обволакивал, таял патокой на языке.
– Старик я, какая сила? – Дребезжащий смех Георгия изводил Тошку, будил страшное…
– Куда ж сам? Я сниму. Вот. – Со стуком падали сапоги, а Тошка в сенях сжимал кулаки. – Негоже хозяину самому возиться. Посижу, повечерничаю?
Сколько разговоров таких слышал! Сколько раз буйное, неистовое желание возникало – схватить Таську за волосы и выкинуть из избы. Да в пыль дорожную! Пусть глядят кумушки деревенские, смеются над распутницей. При живом муже со свекром греховодить…
А отец… Снохачом звали тех, кто поддавался на заигрывания сыновьих жен. Тошка избавлялся от любви к Георгию Зайцу, как знахарка Аксинья избавлялась от хворей. Он повторял себе: «Не за что его любить», в голове спорил с ним, насмешничал, вызывал на ссору. Вытравлял в себе сыновье уважение. Как можно почитать старого козла?
Отец словно не чуял за собой греха, глаза не опускал, вел себя ровно, с довольством. Не последний человек в деревне, Георгий принимал слова благодарности за еловской храм, был на короткой ноге с отцом Еводом… Словно не было долгих бесед и хохота с Таисией, словно не обхаживал он ее, как старый боров молодую свинью. И вслед за ними весь мир не замечал Тошкиного несчастья. Никто из еловских не осмеливался разглядеть, что за лаской и добротой свекра кроется иное.
– Отец, надобно нам поговорить, – однажды не вытерпел Тошка посреди зимнего леса.
Они с отцом рубили валежник и взмокли от работы, перебрасывались шутками, даже вопреки обыкновению не поссорились ни разу. Сейчас казалось возможным сказать то, что наболело.
– Слушаю тебя, сын. Хоть передохнем чуток. – Георгий распрямился, вытер пот с лица. Он размашисто воткнул топор в ствол, тот аж закачался от ядреной силы мужицкой. А Тошка отчего-то представил острое лезвие в своей спине.
– Ты с Таськой… с женой моей не… – Тошка запнулся.
– Что?
– Она… ты можешь… А то люди… – Язык запутался в словах.
– У тебя рот не заячий, ладный, а отчего говоришь так криво?
– Ты бы с Таськой поменьше знался. Подальше от нее бы…
– Ты о чем, Тошка? Не понял намека.
– Вы часто вдвоем с женкой моей.
– Ах вот ты о чем! Ну сын! – Георгий прошелся туда-сюда, обдумывая только что сказанное.
Тошка замер.
Георгий, вопреки его ожиданиям, не пришел в ярость. Однако и оправдываться не стал – взял в руки топор и продолжил работу. Больше ни слова не услышал сын в тот день.
И лишь следующим утром Георгий сказал, словно сучья отрубил:
– Нет у меня с твоей женой ничего греховного. За теплом и сочувствием она ко мне приходит, от мужа родного не видит добра… Намеки свои продолжишь – выгоню из дома без жалости. Зрело в тебе злое семя матери да отца твоего, вот и явился плод горький.
С той поры Тошка затворил уста. Таська стала еще наглей прежнего. Стелилась ласточкой перед свекром, баюкала младшего, Мефодия, подсовывала его Георгию.
* * *
– Что делать-то? – Нюра смотрела на брата. Пригладить бы жесткие, словно ветки смородины, волосы, утешить, пообещать, что все будет гладко да рясно…
– Не знаю… Живет во мне то семя злое, кузнецовское. Такое во мне живет – там, внутри.
Анна подсела к брату, обняла по-бабьи, приголубила, гладила темную головушку ласково, точно мать, и просила милостивую Богородицу, чтобы показала та путь для спасения. Тошка – родной, любимый, горемычный.
8. Одной искры
Аксинья просыпалась еще до петухов, зажигала свечи, сотворив торопливые молитвы пред иконами, окуналась в нескончаемые хлопоты. Еремеевна вставала в то же зыбкое время, между ночью и утром, растапливала печи, будила слуг.
Дом постепенно оживал. Разговоры, смех, сонное бурчание Нютки, лепет Неждана, скрип половиц, мяуканье голодных кошек, нескончаемый грохот утвари – каждый из этих звуков казался слаще гуслей, которыми услаждали зевак скоморохи на ярмарке.
– Мамушка, приемыш… Гляди, что он натворил! – Нюта кричала так истошно, что Аксинья побежала на ее зов, не отряхнув руки от муки.
Служанка подтягивала портки на Неждане, а тот не сопротивлялся, только моргал белесыми ресницами.
– Мамушка, он тут напрудил. Гляди!
В углу расползалась желтоватая лужа, изрядная для четырехлетки, Нюткин пятнистый котенок осторожно подкрался к лужице, нюхал, и его длинный хвост дрожал, кажется, от того же возмущения.
– Сейчас Маня все вытрет, – успокоила дочку Аксинья.
Но внутри нее все бурлило. Забрав Неждана, она приняла непростое решение. В богатом строгановском доме можно было выкормить сотню таких приемышей, но воспитывать мальчонку предстояло ей.
Мачеха Неждана, Зоя, относилась к нему, словно к зверенышу, отказывала в обычном сочувствии и заботе, держала в сарае вместе со скотом, не рассказала о самых простых вещах, которые являются основой жизни среди людей.
– Неждан, пойдем-ка. – Аксинья взяла за руку мальчонку и повела его за собой. Он вихлялся, что-то бормотал, дергал всем тельцем, то ли пытаясь освободиться, то ли забавляясь.
– Га! – Мальчонка вырвался и побежал вперед.
– Неждан! – Аксинья вновь схватила липкую ладонь и повторила ласково: – Не безобразничай.
Они прошла через сени и завернули в закуток, именуемый задцом. Обшитый тесом, достаточно просторный, чтобы вместить трех взрослых, сделан он был на славу: два стольчака, обитые зеленой тканью. Развешанные по стенам пучки пижмы и полыни не перебивали злостный запах человеческих испражнений, что всегда сопровождал подобные клети.
– Сюда сел, дела справил. – Аксинья наклонилась, убрала деревянную крышку… и с трудом сдержала тошноту. Для женщин в хоромах отведены были особые покои, а здесь, в тесном задце, справляли нужду мужчины. – Просто сие, да?
– Га, – вновь кивнул Неждан.
– Милый, по углам не пруди. Нельзя так делать, непотребство.
– Га, – согласился парнишка.
Аксинья надеялась, что ее беседа с Нежданом принесет плоды. Мальчонка смышлен, со временем поймет нехитрые правила.
Неждан дернул ее за рукав, Аксинья недоуменно посмотрела на мальчишку. Негодник тянул ее вниз, настойчиво, резко, силушкой удался в отца – доброго молодца. Женщина подчинилась, склонилась навстречу и ощутила, как вокруг шеи обвились две ручонки. Неждан прижался к ней своим крепким тельцем и дрожал от напряжения, а может, от страха: вдруг оттолкнут. Она закусила губу и усилием воли прогнала непрошеные слезы. Нельзя хозяйке большого дома реветь.
– Игнашка, так тебя отныне звать будут. Понял? – Она присела перед мальцом так, чтобы лицо ее оказалось близко к чумазой мордашке.
– Гашка, – кивнул мальчонка.
* * *
Лукаша наконец-то выбралась из мягкой постели и сидела сейчас на краю в одной рубахе. Чудные волосы потускнели, коса совсем не похожа была на ту, девичью, в руку толщиной.
Да дело в ином… Лукаша не могла отыскать себя прежнюю в том бесполезном хнычущем существе, в какое обратилась после родов. Она замечала жалостливые взгляды Аксиньи и служанок, муж относился к ней с теплотой и состраданием. Все волновались, спрашивали о чем-то, пытались согреть объятиями и советами… Но внутри, в самом сердце ее, ничто не откликалось в ответ на добрые слова, улыбки, увещевания и просьбы.
А когда приносили крикливое сморщенное создание, что по какому-то недоразумению появилось на свет, Лукаша испытывала лишь одно желание – отправить обратно, туда, где крикун жил, спал – подальше от нее.
Но сегодня что-то изменилось.
Лукаша проснулась рано, долго лежала в темноте и все ж заставила себя зажечь три свечи.
– Матушка целыми днями хозяйством занята, ей не до меня, – жаловалась Нютка.
– Хозяйка велела прибрать здесь, – кланялась в пояс девка, то ли Манька, то ли Танька, Лукаша никак не могла запомнить.
И так каждый день.
«Аксинья – хозяйка? А я – я тогда кто?» – прорезала безвольное существование внезапная мысль.
Лукаша сидела и ждала. Сил на то, чтобы выйти из клети – из клетки? – самой начать разговор не было. Она знала, что новоявленная хозяйка рано или поздно придет проведать хворую и принесет зелье. Что ж там намешано?
Наконец она услышала шаги, с удовольствием ощутила, как, подобно весеннему половодью, разливается гнев праведный. Когда-то не любила ссоры, брань, боялась злословия матери. Сейчас самое время поменяться.
Она оправила рубаху. Могла та быть почище, посвежее, да Бог с ней! Перекинула косу набок. Так ловчее встречать соперницу.
– Лукаша, лучше стало? – улыбалась подруга. Радуется чужой слабости, лицемерная душа.
– Ты хозяйкой теперь здесь зовешься, да? – Лукерья не стала наводить тень на плетень.
– Милая, ты что?
– Забегали глаза? Я законная жена Пантелеймона Голубы. А ты кто? Подстилка? Полюбовница строгановская?
Лукаша наступала на Аксинью, чуяла за собой такую мощь, что могла бы сейчас раскидать служилых в разные стороны.
– Ты что говоришь? Лукаша…
– Решила ты меня зельем опоить, разума лишить!
– Что ж удумала? Да ты как? – Ничегошеньки Аксинья не могла ей возразить.
– Выгнать меня из дома решила… сына моего околдовать? Не бывать тому!
Речи ее проняли знахарку. Слез в черных глазах не разглядеть, жаль, но побледнела соперница знатно. Так ей! Думала, все проглотит Лукаша, все стерпит. Приблудилась зимой, милости просила, сирая да больная. А теперь, гляди, ходит царевишной! Отраву подмешивала, разума лишить хотела… Так все и было!
– Ты, Лукерья, раскаешься, а поздно будет. Видит Святой Николай, я не просила особого положения в этом доме. Не по своей воле пришла сюда. – Лукаша хотела возразить, но Аксинья властным жестом остановила ее. – Степан хозяйкой меня оставил. На то его воля.
– Не верю. Как ты здесь появилась, даже Голуба другим стал.
– Что за выдумки, Лукерья! Муж любит тебя и заботится… Жизнь твоя – легкая дорога. Ты придумываешь себе тяготы да несчастья.
Аксинья ушла, в сенях слышны были легкие ее шаги, а Лукаша все стояла, прислонившись к бревенчатой стене, глядела на то место, где знахарка только что была.
Сжимала и разжимала кулаки, кривила рот – закричать, что ли? А потом подстреленной птицей упала на кровать и заскулила.
Ой да не ночевала правда на ее стороне! Не подмешивала знахарка трав ядовитых, радела за нее, добрая подруга, но от этого становилось только гаже. Лукаша сама себе не могла признаться в том, что в душе ее поселилась непрошеная тоска.
9. Грибы
Кто бы дал ему сейчас крохотную горстку воли, плюнул на все да уехал на заимку: ходил бы на охоту с Голубой, коротал вечера за чаркой винной и байками, спал, ел всласть. На этой мысли Степан споткнулся: к «пил» и «ел» прилагалась третья нужда, срамная. Без нее обойтись он не мог. А как только всплыло пред глазами черноглазое румяное лицо, слышал он смех и дерзкий голос, от которого сразу бежали по спине мурашки, испытывал одно желание – вернуться в солекамские земли.
Ведьма – одно слово…
Синеглазая Нютка с бесконечными капризами, нытьем похожа на мать. Только дочка заглядывает ему в глаза, словно перед ней сам Господь Бог. От этих взглядов теплеет на сердце.
А знахарка глазами черными сверлит… Что думает? Черт ее знает, ведьму. То ли отравить собирается, то ли прижаться нагой плотью.
Нет теперь у Степана свободы, воли бескрайней, мужской, раздольной. Раньше делал все, что хотел, ночевал в теплых постелях вдовиц и срамных девок. А нынче… «Довольно о пустом», – оборвал себя Степан.
Коч[37]37
Коч – быстроходное судно, использовалось для перехода по северным морям и рекам. В данном случае подразумевается малый коч, судно с небольшой осадкой, грузоподъемностью до семи тонн.
[Закрыть] покачивался под ногами, словно пытался успокоить его, забрать худые мысли. Хороша земля родная! Лазурь небесная отражалась в водной глади, от лодки во все стороны расходились бурливые волны. Река Ньюга[38]38
Ньюга – древнее, пермяцкое название реки Юг, приток Северной Двины.
[Закрыть] стремилась навстречу Сухоне, а, обнявшись, оборачивались они Северной Двиной, мощной рекой, где любое аглицкое судно проходило без всяких опасений.
Отец заставлял когда-то Степку учить грамоту да цифры складывать. Лысый дьячок вдалбливал в него названия рек, острожков, чужих народцев. Порой удар оказывался крепок, на лбу у Степки оставались следы от палки, подбитой железом. Вычегда, Сухона, Печора, Обь, Пелым, Тобол были для него загогулинами на чудной картинке, он до беспамятства учил…
Теперь, тридцать лет спустя, он плавал по каждой из этих рек, бывал в городах да острожках, изъездил все. Златокипящая Мангазея, неприступный Сургут, малый Нарымский острог, шумный Тобольск…
– Степан Максимович, ветер крепчает. Влас говорит, что надежней к берегу пристать.
– Голуба, да что ты с этим «Максимович» привязался. Не зли меня! – сплюнул Степан. – Какой ветер, царского вина[39]39
Царское вино – одно из названий водки.
[Закрыть] отведал твой… – Тут же бродяга-ветер сорвал с него шапку, потешаясь над гордецом, уволок ее за борт и кинул в голубые воды Ньюги.
Голуба не сдержал ухмылки, следом загоготали служилые, никогда не упускавшие возможности повеселиться от души.
– Эх, чтоб тебя, – протянул Степан. – Окаянная!
Он резво стащил кафтан, повел плечами – под рубашку сразу забралась весенняя прохлада.
– Степан Максимович, давай я. – Малой перетаптывался с ноги на ногу, желая услужить хозяину.
– Опять с лихорадкой будешь валяться, остынь.
– Степан, да ты чего? – возмущался Голуба. – Недавно лед сошел, вода студеная.
– Когда холода боялись? Слабак я иль неженка?
Степан ощущал, как неведомая дурная сила сама пихнула его за борт. Голубая Ньюга, вражья бестия, обожгла ледяной водой. Степан хлебнул ее, закашлялся да почуял, как судорога идет по ногам. Замерзнуть, ко дну пойти – самая подходящая судьба для вымески Максима Строганова. Он представил, какую гримасу скорчит отец при известии о его гибели: «Дураком был – дураком и помер».
Ньюга поиздевалась над ним и сжалилась: шапка не уплыла по течению, сама прибилась к намокшему и злому Степану. Руки-ноги двигались без помех, минутная слабость уступила место неистовой радости.
Верные люди затянули его на коч, накинули кафтан, прижались, чтобы согреть теплом своим, довели до казенки[40]40
Казенка – крытый берестой закуток на судне.
[Закрыть]. Степан охотно принимал их заботу, суету встревоженного Малого, видел их круглые от недоумения глаза. Не пристало важному купцу, богачу в солидных летах за борт прыгать, не мальчишка. Да только он никогда не боялся чужих взглядов и делал все, что душенька прикажет.
Степан растянулся на лавке, нагой, как в миг появления на свет. Малой растирал его, посвистывал что-то веселое. Голуба пристроился на лавке, налил из бутыли мутноватую водицу в чашу и выпил за один вдох.
– Будешь, друг?
– Только для сугреву. – Степан кивнул парнишке, тот подскочил к Голубе, торопясь, взял чашу, чуть не опрокинув ее.
– Экий ты торопыга, – усмехнулся друг и отвесил подзатыльник мальчонке. – Мужик должен делать все обстоятельно. Так вот, голуба.
Степан приподнялся, опрокинул в себя царское вино, оно сразу обожгло нутро, охотно провалилось куда-то вниз. Степан редко пил крепкое пойло, предпочитал фряжское[41]41
Фряжское – греческое.
[Закрыть] питье или медовуху, но здесь ничего не согрело бы его вернее. Легкая дрожь уступила место теплу и неге. Славный день!
Малой развел в очаге небольшой костерок, крохотная казенка вмиг согрелась. Блаженная дрема охватила Степана, сквозь нее проскочила мысль…
– Шапку принеси.
Малой выскочил из казенки и мгновение спустя вернулся с шапкой, что мокрой белкой обвисла в его руках.
– На лавку положи да иди отсюда, – махнул на него Строганов.
Он переборол дрему – где там спать посреди белого дня? – натянул сухие порты и взял со стола узкий нож.
– Так и носишь с собой? – Голуба протянул руку к шапке, но Степан успел схватить ее раньше. – Ловкач, даром что однорукий.
– Иди ты, – беззлобно отозвался Степан.
Он подпорол шелковую подкладку, вытянул засаленный лоскут, бывший когда-то светлым платком. В самом центре его красовалась вышивка из золотистых и багряных нитей: малый круг в большом, лучи расходились от центра и перемежались молниями. Степан тряхнул тряпицу и положил на лавку рядом с очагом.
– Ты словно бабка суеверная, – фыркнул Голуба. – Косточки на шее носишь, платок под шапкой. Знали бы люди, со смеху померли.
– А ты угомонись, друг.
Голуба оборвал смех, прокашлялся, потянул руку к царскому вину, но Степан поднял бровь, и помощник вздохнул и поставил бутыль в сундук.
– На замок не забудь запереть. Есть у нас охотники до пойла… – Степан поежился, стянул с широкой лавки одеяло из полярной лисицы, закутался в него так, что только макушка торчала.
Мужчины замолчали, слышно было поскрипывание коча на волнах, ругань казачков, чье-то неумелое пение.
– А ты мать свою помнишь? – Голуба закашлялся, но вопрос свой договорил.
– Думаешь, отчего храню платок? Единственная память о ней. То ли я был мал, то ли в отцовом доме через зад мой несчастный всю память отшибли.
Тряпицу сию малому Степану отдал дед Потеха, тогда еще не дед, а бородатый сильный мужик, что служил в доме Строганова. Как мать ухитрилась передать ее, через какие десятые руки шел этот плат, неведомо.
Царское вино развязало языки, обычно сомкнутые мужской скрытностью. И Голуба вздохнул, почесал лысый затылок:
– Скоро сынка моего крестить будут. А я здесь…
– А что ж ты предлагаешь, у бабьих юбок сидеть? – Степан ответил резко. – Прясть да пироги печь?
Голуба поднял голову, по сжатым губам его друг понял: задел за живое. Степан знал, что добродушный весельчак Голуба может рассвирепеть не на шутку. Да и к чему ссоры меж ними?
– Ты чего раскричался? Первый ребенок у меня, дай Бог, не последний – а я далече от него.
– Вернешься да обнимешь сынка. Сколько всего впереди!
Разговор иссяк сам собой. Многое осталось там, в упрямых головах – вихрастой Степановой, голой, словно коленка, Голубиной. Только сидели оба довольные, точно узнали что-то важное и прежде неведомое. В том великое счастье дружеской беседы: скажет тебе товарищ то, что и так знаешь, подтвердит твои тайные мысли, обнадежит, посулит доброе, даже поспорит – и мир кажется светлее.
* * *
Сольвычегодск не привечал Степана Строганова: хмурые тучи, морось, низовой ветерок. Знал городишко, что гость едет с тяжелым сердцем. Не кланяться хотел – кричать и ругаться самыми непотребными словами.
Коч клюнул носом берег Вычегды. Степан и Голуба, не дожидаясь, пока казачки` развернут веслами суденышко, спрыгнули и пошли, загребая сапогами холодную воду.
– Степка… Степан Максимович, – ощерился улыбкой Хрисогон по прозвищу Нехороший. – Здоровьичка тебе.
Седой, лупоглазый, засушенный, словно прошлогодняя рыбина, он, холоп Строганова, управлял усадьбой, а через нее делами отца. Сколько помнил себя Степан, Хрисогонка был таким: мерзким, угодливым с сильными, грубым – со слабыми.
– Отец мой где? Ждет меня?
– Максиму Яковлевичу заняться больше нечем, как вым… сынка своего ждать, – Хрисогонка чуть не помянул запретное слово да осекся.
– Хочешь кнута моего изведать, а? Забыл уже?
Несколько лет назад Хрисогонка посмел при гостях да добрых людях на пиру Максима Яковлевича Строганова назвать Степана вымеском – тихонько да отчетливо.
– Нравом ты в батеньку своего пошел. Дома он, провожу.
– Дорогу отыщу. Уйди, холоп.
Соль Вычегодская, славный город на реке Вычегде, основан был людишками, бежавшими из горевшего Чернигова и смытого Выбора. Бесприютные обосновались на Троицкой стороне. На Никольской – возводили хоромы Строгановы.
Крохотному поселению волею судьбы уготовано было величие. Под именем Сольвычегодск прославился он как сердце державы Строгановых.
* * *
Четыре года назад, зимой 1613 года, литовцы, черкасы[42]42
Черкасы – название запорожских казаков.
[Закрыть], лихие русские людишки пошли приступом на Сольвычегодск. О нападении войска знали за две недели. Готовились: рубили лед на реке, ставили пушки, чистили пищали, готовили порох.
В схватке литовцы оказались злы, знали, чертовы отродья, что в городе хранятся богатства немалые. Многих сольвычегодцев тогда порубили. Все уцелевшие защитники города укрылись в крепости Строгановых, распоряжался ими Андрей, старший сын Семена, двоюродный брат Максима Яковлевича. Литовцев удалось прогнать, пушки устрашили их. Оставив непогребенных, разграбив город, они ушли. Степан только слышал о битве и жалел, что был далеко: той зимой долго налаживал дела, ездил в Мангазею и сибирские острожки.
Сейчас Сольвычегодск отстроился заново, разросся, заневестился пуще прежнего – и радостно было видеть благополучие родной земли. Многие узнавали Степана и Голубу, останавливали для краткого разговора – оказывался он небыстрым. Лишь когда солнце покатилось за полдень, добрались до хором.
Город в городе, мощная крепость, сокровищница – хоромы Строгановых, словно огромные грибы, возвышались над Сольвычегодском. Несколько срубов в три этажа, высокая башня, крытая «бочкой», широкое крыльцо в два пролета. Хоромы словно перенеслись на Вычегду из какой-то чудной сказки про царя Гороха. Ничего подобного Степан не видал, хоть объездил всю матушку-Россию. Даже хоромы московских бояр уступали в витиеватости жилищу «простых» пермских купцов.
Возле большого гриба выросли малые, дворовые постройки – амбары, конюшни, хлев, мыльни, кожевенные и суконные мастерские – теснились вокруг. Гордо поднял каменные головы Благовещенский собор, домовая церковь богатой семьи.
Степан кивнул четверым казачка́м, что стояли у ворот:
– Свои, пропускайте да радуйтесь.
– С возвращением, – улыбнулся в усы старший из них, что помнил хозяйского сына и Голубу еще по игрищам и потешным боям. – Сколько не видел вас, браты.
– Жив, стервец. Дай хоть обниму. – Голуба подскочил к казаку и поднял его над землей.
– Живее всех буду, друг. Степан Максимович, Голуба, приходите, буду рад.
– Зайдем, брат, жди сегодня в гости, мед да пиво готовь, – беззубо ухмылялся Голуба.
Степан тоже обнял Михейку, щуплого, мелкого, но жилистого.
– Я уж угощу вас, не пожалеете.
Слова казака утонули в истошном крике:
– Тать, душегуб! Глядите на рожу его поганую. Господь, накажи его, накажи за сына моего! За дочку мою малую!
Полная толстощекая баба указывала перстом на Голубу, и всякому, кто был сейчас во дворе Строганова, стало ясно: речь идет о чем-то серьезном.
– Люди, да что же делается-то?! Прошу суда праведного! – баба надрывалась. Возле Голубы и Степана уже скапливался народ.
Известно, что бояре да именитые люди – птицы высокого полета, орлы да соколы. Купцы и ремесленники летают пониже. Холопы, смерды да половники – точно куры да утки домашние, которым летать не дозволено. Однако ж всякая птица, всякий русский человек вправе рассчитывать на суд: государев иль боярский, монастырский иль посадский.
– Ты успокойся, не горлопань, – Степан вложил ласку в свой грубый голос, предназначенный больше для приказов да распоряжений. – Максим Яковлевич во всем разберется, приходи завтра с утра.
Он приобнял крикунью десницей. В тот миг, когда поднимал Степан руку, обрубок оголился. И тотчас крикунья словно осела под его мощной дланью, послушно кивнула, исчезла в толпе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?