Электронная библиотека » Элис Макдермот » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Девятый час"


  • Текст добавлен: 29 декабря 2021, 00:37


Автор книги: Элис Макдермот


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Девятый час

В богослужебном кругу монастыря молитвы девятого часа читались в три пополудни. Каждая сестра, не занятая обходом больных или сбором милостыни, возвращалась к этому времени в монастырь.

Много позднее, когда колени сестры Иллюминаты будут скованы артритом и она станет проводить все дни на табурете у гладильной доски, она сможет только поднимать глаза к потолку и, перекрестившись, беззвучно молиться, но в годы, на которые пришлось детство Салли, сестра при звуках колокола бросала свои дела, вытирала руки, опускала рукава и тяжелой поступью поднималась по деревянной лестнице. Энни, заканчивая штопать или складывать белье, прислушивалась к молитвам, пению псалмов, потом гимна, затем ждала звуков, предвещавших возвращение сестры Иллюминаты, – пыхтенья и клацанья четок. А когда сестра Иллюмината снова бралась за работу, Энни с надеждой вслушивалась снова, не послышатся ли на лестнице другие, легкие шаги. В удачные, в самые лучшие дни она поднимала глаза и видела: через перила, радуясь как ребенок, что застала их тут, перегибается сестра Жанна.

– Передышка! – возвещала при появлении молодой монахини сестра Иллюмината, и в ее голос непременно закрадывалась обида. – Комендантский час сегодня отменяется, – добавляла она, явно ревнуя и дуясь и тут же прощая, ведь молодые женщины так искренне радовались встрече. В конце концов, подобное притягивает подобное, и сестра Иллюмината сама когда-то была молода и держалась за руки с некой худой, чумазой, забавной девчонкой по имени Мэри-Пэт Ши. Она все еще помнила, как крепко сжимала ее рука руку Мэри-Пэт, помнила ее болотистый запах, веснушки, грязные ногти и сияющие зеленые глаза, помнила мускулистое, гибкое маленькое тело подле ее собственного. В другой жизни сестра Иллюмината знавала такие же радости.

– Хочешь глотнуть свежего воздуха? – спрашивала иногда сестра Жанна. А иногда: – Хочешь сбегать за содовой? – Или: – Хочешь сходить за покупками?

Это стало возможным благодаря сестре Люси. Когда Энни только начала работать в монастыре, а Салли была еще совсем маленькой, взгляд сестры Люси останавливался на сестре Жанне, вместе с другими монахинями выходившей из часовни после девятого часа.

– Если у тебя сейчас есть свободное время, пойди вниз и посиди с ребенком, – говорила она. Сестра Люси умела настоять на своем. – Позволь матери подняться наверх и глотнуть воздуха.

– Ты не против? – всегда спрашивала Энни, поднимая взгляд на маленькую монашку и смеясь, невзирая на то, что надувшаяся и ревнивая сестра Иллюмината внезапно закатывала рукава или начинала посасывать обожженный кончик пальца.

И сестра Жанна вприпрыжку спускалась вниз по лестнице.

– Я? Против? – Точно не могло быть вопроса более нелепого.

Прижав руки к сердцу, чтобы не раскачивалось распятие, сестра Жанна заглядывала в плетеную корзину для белья, где спала Салли, или, когда девочка подросла, подбирала полы одеяния, чтобы присоединиться к любой игре, которую та затевала с вырезанными из мыла животными, лоскутами ткани и пустыми катушками из-под ниток.

Девочка приводила ее в восторг. На самом деле в восторг сестру Жанну приводил любой ребенок. Она была медсестрой из низов, без специального образования, а то, что она могла и умела, зачастую ограничивал ее рост и нехватка сил, но ее талант обращаться с детьми поражал. Возможно, потому, что даже в полном облачении она казалась одной из них: маленькая, вежливая, скорая на смех и на слезы, но с хитринкой и скептицизмом во взгляде, заметными всякий раз, когда она задирала подбородок, чтобы выслушать какого-нибудь высокого взрослого. И этот скептицизм, похоже, могли уловить и разделить только дети. Сестре Жанне достаточно было повернуться от любого серьезного, многословного взрослого (отца или матери, священника, доктора или даже другой монахини) к ребенку, и между ними возникало взаимопонимание. «Глупости ведь все это, правда? – говорил один только ее взгляд. – Лучше не давать им знать, что мы все поняли».

И разве она не проделывала такое с нами?

Из-за небольшого росточка и таланта в обращении с малышами работу сестра Жанна получала самую печальную: больные дети, дышащие на ладан новорожденные, младенцы, которыми пренебрегали, с которыми дурно обращались, которых бросили. Она была специалистом по выведению чесотки, стригущего лишая, вшей, по применению касторового масла и припарок, по чистке ушей и утиранию слез. Лучше других монахинь сестра Жанна знала дорогу к различные бруклинским приютам и в Манхэттенский дом сиротки. Часто ей поручали сопровождать туда детей, иногда от ворот кладбища, иногда из зала суда или из полицейского участка, иногда из той самой комнаты, где еще лежала недавно скончавшаяся мать, а в недвижимый воздух закрадывался гниловатый запашок смерти. Очутившись со своими подопечными на улице, сестра Жанна умела превратить путешествие в чудо для дрожащих малышей: доставала из глубоких карманов кусочки сахара или указывала на что-то или кого-то, способных их рассмешить. Она умела преодолевать лестницы подземки и запруженные улицы, не разбудив спящего новорожденного, которого несла на руках. И всегда, всегда сопровождавшая ее сестра сообщала потом, что обратный путь в монастырь сестра Жанна проделывала в слезах.

Сестра Жанна изо всех сил старалась уравновесить горе, которое испытывала, видя страдания больных, собственной неиссякающей радостью при созерцании чуда здоровых. Салли была здоровой (девять фунтов при рождении, а позже, когда подросла, крепкие руки и ноги и розовые щечки), и после печального дня у одра умирающего ребенка или горюющей матери сестра Жанна предвкушала, как увидит ее в подвальной прачечной, хотя бы чтобы убедиться: Бог, в конце концов, так же щедро наделяет добрым здравием, как и болезнями.

Она подбирала полы одеяния и садилась к девочке на персидский коврик, упиваясь видом пухлых ручек и ярких глазок, ее смышленостью (уже к четырем годам Салли знала поименно всех монахинь в монастыре) и тем, как быстро она растет. Это утешало, дарило надежду, что чахоточная девочка, за которой сестра Жанна на днях ухаживала в ее последние часы, возродится на небесах такой же пышущей здоровьем. И молодая монахиня говорила себе, что стенания и горе несчастной матери – не сейчас, но скоро, ведь жизнь – это лишь миг, – обратятся в радость, с какой Энни обнимала в лучах предвечернего солнца здоровую дочку и говорила:

– Оглянуться не успеешь, как я вернусь.

– Не спеши, – отвечала тогда сестра Жанна или, цитируя сестру Люси: – «Пойди глотни свежего воздуха». – И они обе хохотали.

Когда Энни уходила, сестра Жанна с девочкой карабкались вверх по лестнице («Нет-нет, у меня все будет в порядке, – иногда бросала им вслед сестра Иллюмината. – Столько дел еще, столько дел. Возможно, вам придется прислать мне ужин сюда».) Они заходили в красивую часовню, чтобы, преклонив колени, вместе помолиться. Они шли на кухню за сухим печеньем и стаканом молока или (если готовить обед было еще рано) стряпали основу для пудинга или фруктовое пюре. В хорошую погоду они выходили на задний двор монастыря, где копались в садике лопатой и старой ложкой. Когда шел дождь, они сидели в обставленной со вкусом общей комнате, в прошлом – гостиной особняка, и перебирали четки. Сестра Жанна превращала каждое таинство в своего рода сказку, а девочка считала бусины четок и, как правило, тихонько засыпала.

Как раз в такой сырой день, в минуты краткого и непривычного безделья, сестра Жанна задумалась о Джиме.

С убежденностью очевидца сестра Жанна верила, что любая человеческая утрата будет возмещена: к горюющей девочке вернется мать, мертвый младенец обретет в мире ином крепкое здоровье, страдание, горе, несчастный случай и потеря – все получит воздаяние на небесах. Она верила этому, потому что… (и она могла объяснить это только детям, а при попытке сказать то же самое горюющему или страдающему от тоски взрослому становилась косноязычной) потому что этого требовала справедливость.

На ее взгляд, это был простой логический вывод. Безумие, с которым страдание распространялось по миру, бросало вызов логике. По неправомерности со страданием ничто не сравнится. Невезенье, слабое здоровье, неудачный момент. Невинные дети заболевали так же часто, как грешные люди. Болезнь поражала молодых матерей, а старухи беспокойно задерживались на этом свете. Жизнь достойных людей обрывалась в хаосе, отчаянии или полнейшем разорении. Удачливые блаженно вели свою жизнь до того момента, пока удача им вдруг не изменяла: стук в дверь, кашель, блеск на лезвии ножа, краткий миг невнимания. Долгожданный ребенок выскальзывал в этот мир и тут же синел и обмякал на руках матери. Кто-то появлялся на свет хромым, увечным или просто слишком голодным для хрупкой женщины, которой сама жизнь была уже не по плечу. В соседнем приходе родился младенец с черепом настолько деформированным, что не мог закрыть рот, и каждый его вдох или выдох, каждое слово, которое он произносил, даже детский смех сухо хрустели на пересохших и раздутых губах. Сестра Жанна видела мальчика, который родился с пурпурным родимым пятном во всю щеку. Слепота. Побои. Сломанные или искривленные кости. Несчастные случаи, разложение. Жестокость природы. Жестокость дурных людей. Слабоумие, безумие.

Этому не было объяснения. Невозможно было объяснить и то, насколько всеобъемлюще страдание, насколько оно избирательно.

Сестра Жанна верила, что справедливость требует упорядочить этот хаос. Справедливость требует, чтобы горе обрело утешение, чтобы раны зажили, каждое оскорбление обрело воздаяние, а смятение – уверенность, что каждый живой человек, которого создал Бог, не погибнет окончательно.

– Ты же знаешь, что справедливо, а что нет, да? – спрашивала сестра Жанна больного ребенка, горюющего сироту и даже Салли, когда та достаточно подросла, чтобы понять вопрос. И нас она тоже спрашивала: – А откуда ты это знаешь?

Сестра Жанна касалась кончиком пальца лба ребенка, его бьющегося сердца.

– Просто Господь вложил в тебя это знание еще до твоего рождения. Чтобы ты распознал справедливость, когда ее увидишь. Чтобы ты знал: Он намерен явить справедливость.


– Кто самый тупой мальчик у вас в классе? – как-то спросила она нас. Дело было в старом хемпстедском доме, где прошло наше детство. – И если учитель, когда будет раздавать конфеты, всем даст по две, а ему только одну, что он скажет? Он скажет, что это несправедливо, верно? Если вы за игрой в мяч заявите, что он промазал, тогда как все видели, что он попал, что он скажет? Пусть он даже не успевает на уроках? Он скажет, что это несправедливо, так? А как он узнает? Он узнал про справедливость из книжки? Сдал экзамен по справедливости? Нет и нет.

В ночь перед похоронами Джима сестра Жанна переставила два стула от обеденного стола к его гробу. Когда уставшая сестра Сен-Савуар вернулась в монастырь, они с Энни вдвоем отсидели долгое бдение. Сестра Жанна достала четки, но не молилась, и, когда Энни потянулась взять ее за руку, сестра Жанна поймала себя на том, что не в силах выразить в ответном пожатии даже толики утешения. Мистер Шин ведь дал ей прочесть заметку в газете – под дождем, в печальном свете фонарей.

Тут логика воздаяния утрачивала силу.

На Джима не обрушился позор или несчастье. Он не подхватил грипп и не шагнул случайно с тротуара под колеса, лампочка не перегорела, годы его не истрепали. Он не понес оскорбления, которое должен был бы возместить Господь. Никакого несчастного случая. Никакой болезни. Никакого увечья с рождения. Ему была дана жизнь, а он от своей жизни отказался.

В простой логике сестры Жанны, в логике ее веры, ему не требовалось воздаяния или справедливости. Его смерть была его собственной прихотью. Его собственным выбором. Если по справедливости, как тут можно было чего-то требовать? В ее глазах обещание искупления, обещание вечной жизни, согласно установленному на небесах порядку, не могло воплотиться, если обнулялось невероятным упрямством, невероятным высокомерием. Обретение небес не станет чудом, если небеса нельзя утратить.

На протяжении той долгой ночи (рука об руку с Энни, молитвы не прочитаны) сестра Жанна всматривалась в неподвижное мальчишеское лицо Джима, холодное как камень. Ни сердце, ни воображение не могли ее убедить в том, что однажды оно вновь познает жизнь.

А теперь его дитя, его живая плоть и кровь, растянулось на диване в общей комнате монастыря, широко раскинув руки, повернув к потолку ладошки, перебирая во сне пальцами. Она так быстро росла. Сестре Жанне пришлось поднапрячься, чтобы разглядеть прежнего младенца в девочке со светлыми бровями и закрытыми глазами в обрамлении темных ресниц, с маленькими губками, так строго поджатыми во сне. Она ощущала (это было как прилив или половодье), как восхитительно любить это дитя, как прекрасно изо дня в день видеть его здесь – бальзам для души при любых горестях. Обретение равновесия. Радость.

Она думала о Джиме и о том, от чего он отказался.

Тихая общая комната монастыря, где все словно застыло под звуки дождя, окрасилась оттенками сепии – причиной тому был час суток, погода, коричневый бархат диванной обивки и темные стенные панели. На кухне миссис Одетт что-то тихо бормотала. Запах корицы и яблок смешивался с монастырским ароматом ладана и старой древесины. С улицы доносился гул машин, приглушенный дождем.

Потом раздался внезапный звук. Он был столь же неожиданным, как удар птицы об оконное стекло. И, подняв глаза, сестра Жанна вдруг увидела самого Джима – облаченный в коричневый костюм, он наблюдал за ней из полутемной прихожей. Она помнила этот костюм. Она много раз провела по нему жесткой одежной щеткой, смахнула с плеча пушинку, прежде чем отнести в похоронное бюро мистера Шина. И мужчину она тоже узнала. Узнала упрямое, торжественное, безжизненное лицо. Оно так и оставалось безжизненным.

К тому времени за плечами сестры Жанны было уже немало бдений подле покойников. Она распознала животный запах, затопивший сейчас комнату.

А потом, не успела сестра Жанна поднять руку к сердцу, не успела решить, заслонить собой дитя или показать девочку ему – возможно, в утешение, – как у входной двери послышалось ворчание чем-то недовольной сестры Люси и негромкие терпеливые ответы сестры Юджинии. Последовал еще один глухой удар – вероятно, сестра Люси задела мыском ботинка порог. Дверь открылась, впуская в безупречную прихожую голубовато-серый предвечерний свет и шум дождя. Монахини вошли, засуетились, стряхивая зонты и накидки, не переставая препираться. Встав, сестра Жанна сделала к ним несколько нетвердых шагов, одной рукой указывая на спящего ребенка, а другую поднеся к губам. Она заметила, что пальцы у нее дрожат.

Жест вызвал краткую паузу в неведомом споре монахинь, и сестра Юджиния воспользовалась ей, чтобы выхватить из рук сестры Люси черный саквояж. Качая головой, она ушла куда-то по коридору, бормоча имя доктора Хэннигана. Сестра Люси спрятала освободившуюся руку под влажную накидку и, вскинув бровь, посмотрела на сестру Жанну – все в монастыре знали это выражение, которое говорило: я умнее всех вас. Я лучшей породы. Оно говорило: вы, женщины, и есть мое чистилище. Оно говорило: я все стерплю, но не ради вас.

Все в монастыре знали, что сестра Люси предпочла бы созерцательную жизнь в затворничестве. Предпочла бы общение с одним только Богом.

Сестра Люси перевела нетерпеливый взгляд на ребенка на диване на сестру Жанну.

– Ее мать пошла домой? – строго спросила она.

– Не домой, – ответила сестра Жанна. – Просто по магазинам. Глотнуть свежего воздуха.

Сестра Люси не подала виду, что вспомнила, как сама это говорила. Ее глаза, что было для нее обычно, метались вместе с ее мыслями.

– Она слишком много времени здесь проводит, – внезапно произнесла она.

– Энни? – уточнила сестра Жанна.

Сестра Люси встряхнула головой так, что затряслись обвислые щеки.

– Нет, конечно, нет. Я имею в виду ребенка. – Ее взгляд снова куда-то скользнул. – Монастырское дитя – не то же самое, что монастырская кошка. Девочка – не домашнее животное. – Она устремила взгляд на сестру Жанну. – Ей нужен настоящий дом.

Сестра Жанна дрожала, еще не отойдя от увиденного. От того, что себе навоображала. От того, что вызвала. В горле у нее засела горечь – не столько страха, сколько от безнадежности, поражения.

Она знала, что в глубине души остается язычницей: сплошь суеверия и фантазии. В этом грехе она чаще всего сознавалась на исповеди. Но сейчас ее ужаснуло не воображение, а вера. Именно логика веры подсказывала ей: она видела перед собой душу, которой отказано в упокоении.

Виновато и испуганно она коснулась накидки сестры Люси, точно столь серьезная и здравомыслящая, столь полная пренебрежения ко всему мирскому монахиня наставит ее на путь истинный.

– И ее матери нужен настоящий дом, – продолжала сестра Люси. – Настоящий муж.

– Я помолюсь об этом, – слабо откликнулась сестра Жанна.

Сестра Люси фыркнула, и в ее желтоватых глазах промелькнула своего рода жалость – пусть это и была холодная, отстраненная жалость, сродни тени, которую предлагает скалистый выступ. Своего рода боль.

Ее руки оставались сжатыми под накидкой. Позднее сестра Жанна узнает, что в тот день сестре Люси мужчина в приступе белой горячки сломал запястье, а спор с сестрой Юджинией, когда они вошли, был о том, следует ли ей пойти в больницу, чтобы наложить гипс. Запястье под накидкой уже распухло. И это объясняло, почему сестра Люси не пронзала красным пальцем воздух, как делала всякий раз, когда произносила другое свое коронное наставление: «Обрати внимание».

Сестра Жанна кивнула старой монахине, чтобы показать – она и без увещеваний все запоминает.

– Когда в следующий раз увидишь на кухне мистера Костелло и нашу Энни, – произнесла сестра Люси, – обрати внимание на то, о чем говорят их лица.

Одиночество

Мистер Костелло был сдержанным, лысеющим и скорым на улыбку. С монахинями он говорил вежливо, понизив голос, а знакомых на улице окликал громко и благодушно. Он всегда предлагал сестрам лишнюю пинту сливок или скидки, которые придумывал на ходу, всегда нахваливал «чудесную» чистоту бутылок из-под молока, которые они ему возвращали. По приглашению сестер он каждую первую пятницу месяца приходил к мессе в монастырской часовне, где сидел в последнем ряду, держа кепку в руках и низко склоняя голову.

Когда мистеру Костелло было тридцать шесть, он женился на хорошенькой голубоглазой девушке. Перенесенная в детстве ревматическая лихорадка наградила ее слабым сердцем, а позже появился и второй недуг – виттова пляска[7]7
  Синдром, характеризующийся беспорядочными, отрывистыми, нерегулярными движениями, сходными с нормальными мимическими движениями и жестами, но различные с ними по амплитуде и интенсивности, то есть более вычурные и гротескные, часто напоминающие танец.


[Закрыть]
. Она стала странной, всех сторонилась. Не прошло и года после свадьбы, как миссис Костелло укусила бродячая собака, искавшая себе пропитания на свалке на заднем дворе доходного дома. Развилась инфекция. Несчастная потеряла ногу. Последовал нервный срыв, повреждение мозга, жизнь лежачей больной. Сестры говорили, что это печальный случай.

Поскольку монахини очень часто бывали дома у мистера Костелло, они знали, что он человек без претензий. Они знали, что свою квартиру он содержит в строгом, как умеют некоторые мужчины, порядке (несколько безделушек, лишь пара кукол миссис Костелло с фарфоровыми лицами на туалетном столике в спальне, статуэтка святого Иосифа на каминной доске) и старается вытирать пыль, насколько этого можно ждать от мужчины: столешница бюро (но не ножки), основание лампы (но не абажур). Они знали, что в единственном встроенном шкафу царит армейский порядок, а кухонные шкафчики аккуратно пусты – одна бутылка бутлегерского виски, исключительно от зубной боли или простуды (навещавшие миссис Костелло сестры ежедневно ее проверяли). Все сестры единодушно считали, что хозяйство он ведет как добропорядочный холостяк. Ни намека на что-то неподобающее. Ни намека на то, что он не тот, кем кажется, а именно: хороший человек, которому не повезло в жизни.


Интимные процедуры купания и женской гигиены мистер Костелло оставлял монахиням, но каждый вечер сам готовил больной ужин, а когда утром сестры приходили разбудить и накормить ее завтраком, ни одной тарелки не было в раковине, ни единой крошки на скатерти. Уход за миссис Костелло, которая была ребячливой, но иногда дулась и грубила, была худой как линейка и легкой как перышко, не представлял особых трудностей. Поскольку мистер Костелло вставал и уходил задолго до рассвета, сестры могли приходить раным-рано, проводить с женщиной час-другой, а потом оставлять бедняжку, вымытую и накормленную, в кресле у окна на улицу, поставив на расстоянии вытянутой руки тарелку с маленьким сэндвичем, стакан молока и ночной горшок. Во время ленча заглядывала какая-нибудь сестра или – если мистер Костелло собирался задержаться (он извещал сестер, оставляя записку среди бутылок с молоком, что собирается после полудня на маслобойню или в центр города на собрание), – они могли принести ранний ужин и приготовить больную ко сну, зная, что после долгого рабочего дня мистер Костелло увидит чистые простыни и умиротворенную жену и поймет, что только так сестры способны выразить ему свое восхищение.


Впервые Энни заговорила с ним в кухне монастыря очень ранним серым утром, когда холодный дождь шел без устали, а мистер Костелло запоздал с доставкой. Он слишком часто тем утром задерживался в дверных проемах, высматривая, не появится ли прореха в низких тучах. Он дал себе время поговорить с вечно с жалующейся старухой, которую обычно старался избегать. Наперекор заведенному распорядку, он выкурил, сидя в тележке, утреннюю сигарету, наблюдая, как от боков его терпеливой лошади поднимается пар, – ему не хотелось снова поднимать воротник, снова выходить с ящиком бутылок в непогоду.

А вот Энни пришла в монастырь раньше обычного – как раз когда сестры ушли в часовню на утреннюю молитву. Дождь разбудил ее еще до рассвета, прогулка с Лиз Тирни была невозможна, и от мысли, что лишится встречи, она задумалась, а хватит ли у нее сил заставить себя подняться с кровати. Трехлетняя Салли крепко спала рядом. Энни слушала, как стучит в окна дождь, пока не занялся рассвет, потом осторожно встала (девочку легко было разбудить) и пробралась на кухню. Она намеревалась поставить чайник, согреться и нагреть комнату, но, когда она прижалась носом к стеклу посмотреть, не будет ли передышки в ненастье, в нос ей снова ударила застарелая вонь несчастья. Она ощущала запах гари во влажном стекле и сыром подоконнике, в дважды перекрашенной стене кухни, точно вонь пожара и горя пропитала сами кирпичи здания.

Она мельком взглянула во внутренний двор. Все еще слишком темно, ничего не видно, кроме ее собственного отражения. Она представила, как открывает окно, чтобы высунуться под дождь. Представила, что, высунувшись, почувствует уверенную тяжесть руки Джима на талии, почувствует, как он втягивает ее назад, нашептывая ей что-то на ухо без слов, как это делают призраки. И что он сказал бы? Извинился бы? Поклялся бы в чем-нибудь? Это были бы неубедительные оправдания или улыбчивые, вкрадчивые ласковые слова, которые он так часто говорил ей за кухонным столом или в теплой постели: «Ах, позволь мне побыть тут еще немного».

В тот день, когда она его похоронила, на кладбище поехали в катафалке мистера Шина. Энни, похоронный агент и сестра Сен-Савуар, кутавшаяся в свою черную накидку. Монахиня казалась высеченной из камня, глаза у нее запали, как у побежденного генерала.

Поражение окутывало их, пока они ехали по темным улицам. Ранним утром, в дождь и снег. Джим, пустая его оболочка, ехал с ними в кузове.

Чем был для Энни Бог до того горького утра? Отцом, опекуном, утешителем, царем. Но пока они ехали, Энни могла вспомнить лишь, как всю жизнь до того самого утра вымаливала, просила, пеклась только о Джиме. Молилась, чтобы он ей улыбнулся, чтобы пришел, когда она позовет. Пожалуйста, Господи, пусть он благополучно доберется в Нью-Йорк. Пожалуйста, Господи, пусть он ее встретит, когда она приедет за ним следом.

Пусть он встанет с кровати.

Все это как будто слилось в единую молитву ее замужней жизни: пусть он встанет с кровати, пойдет на работу, вернется домой – вернется домой с лицом повеселее, а не с этой его угрюмой гримасой, пожалуйста, Господи. Пожалуйста, Господи, пусть перестанет раздраженно раздувать ноздри, уходить в себя, стиснув кулаки, и зло бормотать под нос. Пусть расскажет ей о чем-нибудь, случившемся с ним сегодня, что не было бы оскорблением или обидой. Пусть отбросит презрение. Пусть сохранит работу. Пусть встанет с кровати и ради разнообразия придет в контору вовремя.

В то холодное утро кладбищенские деревья казались черными линиями, выгравированными морозом на стекле, земля щетинилась ледяными копьями травы. Гроб вынули из катафалка. Когда подготовят участок, Джима туда закопают. Она не спросила, где до тех пор будет лежать тело мужа. Благодаря помощи сестер денег у нее хватило только на это. Участок на Голгофе она прибережет для себя.


Она коснулась гроба, покрывшегося крупными каплями от растаявшего снега. Сестра Сен-Савуар повела над ним пузырьком со святой водой и прочитала молитву. Все трое: Энни, мистер Шин и монахиня – перекрестились, потом забрались назад в кабину, их одежда успела отсыреть.

Энни не держала зла на церковь: за полное унижений утро, холодную, неосвященную землю, отказ в похоронной мессе, даже за деньги, которые она потеряла на двойной могиле на Голгофе. Она прекрасно понимала: если отказ следовать правилам не повлечет за собой наказания, вообще никаких правил не будет. Как любая хорошая мать, церковь должна шлепать своих детей, когда они дурно себя ведут. Пусть наказание соответствует проступку.

Он убил себя, а заодно убил что-то в ней.

Кто мог бы просить снисхождения? Кто мог бы ожидать отпущения?

Сестра Сен-Савуар, конечно. Но у этой женщины – бездетной, упрямой, приближающейся к концу жизненного пути – было пылкое, неистовое сердце. Возможно, неистово жаждущее милосердия, неистово жаждущее признания во всех делах (эту ее черту Энни научилась любить, восхищаться ею), но в чем-то безумное. По пути домой с кладбища сестра Сен-Савуар сказала:

– Будь моя воля, церковь была бы иной.

И так, со смешком, она помогла им сбросить бремя того ужасного утра.

Но Энни никогда не винила церковь.

Скорее уж память об оставшихся без ответа молитвах – таких простых и незамысловатых – сделала ее осторожнее в вере, осмотрительнее в желаниях.

Как часто она молила: пусть он встанет с кровати! – пока варила яйца и готовила ему чай и бежала в тихую спальню, чтобы снова его позвать. И ненавидела собственное отчаяние. Собственную беспомощность. Ненавидела, что серость его дурного настроения и алые вспышки его гнева заслоняют от нее простые радости, какие дарила им жизнь, своего рода рай в сравнении с тем, что они оставили на родине, – в городе кипела жизнь, у него была хорошая работа, они имели собственную опрятную квартиру, а летом должен был родиться ребенок.

Пусть он встанет и начнет что-то делать, молилась она, уворачиваясь от его руки, показавшейся из-под одеяла, которое он натянул на голову. Или иногда сдавалась (она и это тоже делала), уступая роскоши того, во что он хотел верить: время принадлежит им одним, они могут делать что пожелают.

Теперь, стоя у кухонного окна, всматриваясь в дно двора-колодца, где за стеной дождя словно извивалась черная свалка, она топнула ногой и испытала прежнее раздражение, которое вернулось самым ярким воспоминанием ее замужней жизни. «Джимми, вставай!»

Лишь собственное бледное лицо смотрело на нее из серого стекла.

Даже его призрак невозможно расшевелить.

Тщетно воображать иное.

Тем не менее какая-то подспудная надежда удерживала ее в этой квартире, где он умер, где он жил, хотя им с дочкой подошла бы и квартирка поменьше, подешевле.

Она разбудила Салли, они обе оделись и натянули калоши. Энни несла девочку пять кварталов до монастыря, от большого зонта при таком ветре не было толка, и прибежала, смеющаяся и запыхавшаяся, как раз когда монахини (их невзрачные лица выглядели еще невзрачнее после сна) безмолвно уходили вереницей в часовню. В светлой монастырской кухне она стряхнула капли с волос. Миссис Одетт еще не пришла. Энни терла кухонным полотенцем мокрые волосики Салли, и они обе тихонько напевали: «Льется дождик, моросит…» – а из часовни плыли звуки утреннего псалма. За стеклом задней двери Энни увидела темную ссутулившуюся фигуру, потом услышала позвякивание молочных бутылок. Она импульсивно открыла дверь. Мистер Костелло удивленно поднял глаза. С козырька его кепки и с кончика носа падали капли.

– Бедняга, – сказала она. – Может, войдете?

Он послушно переступил порог с единственной мыслью – укрыться бы от дождя. И остался стоять – две бутылки с молоком в руках, две сверкающие чистотой пустые бутылки под мышками, с пальто капает на циновку. Сама кухня была ему знакома, но он никогда прежде не видел ее такой прибранной, тепло освещенной, и на высоком табурете с приступочкой, который монахини держали в углу, сидела хорошенькая девочка с огромными глазищами, а женщина, помогавшая со стиркой, с кухонным полотенцем в руках гостеприимно ему улыбалась. Нет, может, и не красавица, но с чудесными темными волосами, которые от влаги налипли черными лентами на ее белый лоб и шею. Несмотря на шум дождя на улице, он слышал нежные голоса монахинь в часовне. Они пели гимн «O Salutaris Hostia»[8]8
  «О искупительная жертва» (лат.) – гимн, написанный католическим теологом святым Фомой Аквинским для литургии праздника Тела Христова.


[Закрыть]
, который он знал с самого детства.

Энни сделала шаг вперед, желая взять у него из рук бутылки с молоком. Он заметил, что одна прядь змеится по залитой румянцем щеке, почти касается красиво изогнутых губ.

Лишь давняя привычка ухаживать за больной женой заставила его, все еще насквозь мокрого, поднять руку и смахнуть влажную прядь.

Он услышал заключительные строки гимна, вспомнил школьную латынь, слова, трогающие изгнанника за сердце: «Даруй бесконечность наших дней в истинной родине с Тобой».

Строки сподвигли его спросить:

– Вы откуда приехали?


Позже в тот же день мистер Костелло столкнулся с ней на углу, когда она выбежала, чтобы «глотнуть свежего воздуха». А затем она увидела его снова в более погожий день, когда выходила из мясной лавки. Случалось, он останавливался в дверном проеме, когда она проходила мимо. Он здоровался и невзначай проходил с ней несколько шагов. Он был одного с ней роста, невысоким для мужчины, и все же их плечи никогда не соприкасались. Он не предлагал понести ее сумку. Однажды ясным днем они пошли в парк, добрались до самого променада, а там сели – довольно далеко друг от друга – на скамейку. И все равно она улавливала запах конюшни от его одежды.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации