Текст книги "Испытание Иерусалимом. Путешествие на Святую землю"
Автор книги: Эрик-Эмманюэль Шмитт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Мои размышления прерывает уверенный голос командира самолета:
– Дамы и господа, мы готовимся приземлиться в аэропорту Тель-Авива, пристегните ремни, поднимите столики и приведите спинки кресел в вертикальное положение.
Пилот повторяет объявление на четырех языках. Для него посадить самолет на этой земле – самое обычное дело. Зато мое сердце выпрыгивает из груди. С чем суждено мне встретиться?
Припав к иллюминатору, я смотрю на Тель-Авив, который занят своим утренним туалетом, и мне кажется, будто я подглядываю.
Смотреть на города с неба – в этом есть что-то противоестественное: разодетые и принаряженные для людей, которые ходят по тротуарам, они не позаботились о том, чтобы показывать себя в этом ракурсе, то есть сверху, и невольно демонстрируют больше, чем им хотелось бы. Застигнутый с высоты, Тель-Авив сразу выдает себя: свою силу – небоскребы, нетерпение – скопление зданий, свою юность – царство бетона, мужество – как он вгрызается в пустые пространства. Я вижу, как здесь будто встретились разные времена: небоскребы, невысокие жилые дома, опять небоскребы, квартал с плотной застройкой, снова небоскребы, какие-то ангары. Здания тут будто обозначают границы суши, словно набережные пустыни, и, контрастируя с их победоносной уверенностью, ярко-синее море ласкает пляжи, прельщая праздными удовольствиями.
Я не упрекаю себя в том, что подглядывал за этим городом в окошко иллюминатора. Он такой мощный, такой нарядный. Тель-Авив влечет меня.
Мы приземляемся.
Аэропорты придуманы не для того, чтобы облегчать путешествия, а наоборот, и все они похожи один на другой. Преодолев тысячи километров, мы оказываемся в тех же коридорах, с точно такими же вывесками, с магазинчиками-близнецами, с одинаковой атмосферой, с техническим персоналом, неотличимым от парижского. Аэропорты должны дарить обещание, предвещать страну, в которой мы приземлились, а они демонстрируют универсальность и функционализм. Почему страна начинается лишь после аэропорта?
В зале прилета меня встречает Исса, молодой темноволосый шофер с глуховатым голосом. Очень модный и очень радушный, он явно гордится изящно подстриженной бородкой, солнечными очками от «Версаче», в которых эмблемы и узоры на оправе нависают над стеклами, будто золоченый балкончик, столь вычурный, что впору задаться вопросом: то ли это Италия вплетена в Ближний Восток, то ли Ближний Восток напитал собой Италию.
Исса сообщает, что отвезет меня в Назарет, дорога займет два часа.
Трехполосные автострады так же интернациональны, как и аэропорты. Чтобы почувствовать наконец эти места, которые уже кажутся мне более зелеными, чем виделись из самолета, мне нужно будет вырваться из-за ограды: сверху я видел только лысину этой земли, а сидя в машине, могу разглядеть какие-то пучки и пряди на ее голове.
На мир я смотрю глазами, которым много столетий, иначе уже не могу – эти глаза дарует мне Ноам, бессмертный герой цикла «Путь через века»: в прошлом все было другим. Одежду местных жителей изготавливали на месте. Тропы прокладывали там, где позволял ландшафт, а теперь инженеры навязывают рельефу дорогу, прорубленную взрывом динамита. Породы ослов и лошадей различались в зависимости от региона, а теперь повсюду снуют одни и те же автомобили.
Минут через десять я принимаюсь грезить, думаю о только что законченном романе, о тех романах, которые прочитал для Гонкуровской премии. Направление моих мыслей начинает меня беспокоить: оказывается, приехав, я еще не уехал! Хотя тело находится в Израиле, рассудок остается по-прежнему в Бельгии, меня все еще не отпускают мысли, которые терзали последние несколько месяцев.
Включив телефон, я отвечаю на пару-тройку электронных писем, убежденный, что таким образом могу покончить с тем, что было раньше.
Я заставляю себя сосредоточиться на конечной цели этого пути, на Назарете. Я рос во Франции во времена Шарля де Голля и в детстве слышал об Иисусе Назарянине, однако наивно полагал, будто Назарянин – это фамилия. Но как только я осознал, что речь идет об Иисусе, жившем в Назарете, город Назарет стал волновать меня больше, чем сам Иисус: ну да, ведь если название Назарет так тесно связано с именем Христа, должно быть, этот город играет очень важную роль. Теперь-то, когда я знаю, что Назарет – ничем не примечательная деревушка в Галилее, любопытство мое возросло еще больше. Почему Назарет? Почему все начиналось в этом тихом уголке?
Вопрос терзает меня с точки зрения и общечеловеческой, и божественной. Оказывается, можно родиться в таком убогом городишке и основать религию, завоевавшую весь мир? Почему Бог выбрал такую дыру?
Перед глазами мелькают синие трехъязычные дорожные указатели, где над арабскими и английскими надписями выделяются элегантные буквы иврита, четкие и угловатые, легко отличимые от всех других.
Читают на иврите справа налево, и за этим направлением таится глубокий смысл: иврит возвращает к истокам, и в этом есть свой драматизм.
Драматизм? В кино, когда камера следует за героем (этот метод киносъемки называется тревеллинг), она перемещается слева направо, как глаз читателя по странице, а вот когда оператор меняет направление движения, возникает драматический эффект, и зритель от этого изменения привычного порядка содрогается от страха.
Возвращение к истокам? Иврит, этот семитский язык, появившийся более трех тысяч лет назад, не умрет никогда. Он какое-то время пребывал в бездействии. В эпоху рассеяния считалось, что язык исчез, но он пережил века, укрывшись в оболочке религиозных текстов и богослужений, продолжая существовать наперекор всему и всем, почитаемый и в то же время достаточно бедный по своему словарному запасу – так, в Библии используется лишь 8000 слов, в то время как в греческой литературе – 120 000. Хаскала[9]9
Хаскала – движение еврейского просвещения, возникшее во второй половине XVIII века среди евреев Европы. Его сторонники выступали за принятие ценностей Просвещения, интеграцию в европейское общество и расширение образования в области светских наук, но это течение способствовало также возрождению иврита и изучению истории еврейского народа.
[Закрыть] возродила иврит в эпоху Просвещения, и архаичная лексика пополнилась новыми терминами и понятиями. Под влиянием роста национальных движений в Европе возникло еврейское национальное движение, появилось осознание необходимости Государства и языка. С тех пор иврит вновь становится письменным языком, на котором создается литература, а затем, с 1920-го, и разговорным благодаря усилиям Элиэзера Бен-Йехуды. Появление государства Израиль в 1948 году, спустя два с половиной тысячелетия после изгнания евреев из Иерусалима в Вавилон, изменило статус иврита: из языка приобретенного он становится родным языком. Возвращение на землю сопровождалось возвращением языка.
Читать справа налево – не означает ли это вернуться на несколько веков назад? Вернуться в точку, предшествующую изгнанию? Отменить понятие диаспора? Мощная коллективная воля вернула молодость раздробленному, потерянному, стареющему языку. И сегодня из всех народов мира еврейский народ имеет самую хорошую память. Время не стерло ничего, ни языка, ни исторической памяти. Этой нации свойственна гипермнезия[10]10
Гипермнезия – усиление памяти, повышенная способность к запоминанию и воспроизведению информации.
[Закрыть].
Но мой насмешливый ум все подмечает: цифры на рекламных щитах, в отличие от фраз, читаются слева направо. Как сказал мне один друг-еврей: «мы думаем по-старинному, а считаем по-современному».
Какое неожиданное сближение… Сегодня Пекин и Иерусалим пользуются невероятной привилегией – говорить на языке, которому несколько тысячелетий. Израильский ребенок еще понимает Книгу Эсфири и Книгу пророка Ионы, как и пекинец – изречения Конфуция. Их язык бросил вызов всевозможным опасностям, угрозам, войнам, причем в первом случае это представляется еще более удивительным, чем во втором: внезапно лишенные своей земли, они дали отпор неоднократным попыткам их уничтожить. Сейчас, когда у нас на дворе 2022 год, они, официально приняв наш календарь, в глубине души живут по-своему: китайцы – в 4720 году, а евреи – в 5782-м.
– Ой!
Автомобиль внезапно подпрыгивает, и я ударяюсь лбом о потолок.
– Простите! – восклицает Исса.
Незамеченный им «лежачий полицейский» заставляет меня пожалеть о давних временах, когда путешествовали по-другому. Сиди я сейчас верхом на осле, голова бы ударилась лишь о небо! Пока молодой человек осыпает проклятиями помеху, на которую налетела машина, я чувствую, как у меня на голове, над виском, набухает шишка.
Перед нами несколько поросших кустарниками холмов, дорога идет в гору. Вдоль шоссе множество многоквартирных домов, – похоже, что домов тут строят больше, чем требуется местным жителям, словно такая причудливая жилищная политика может повлечь резкий рост рождаемости.
– Назарет! – объявляет водитель с такой гордостью в голосе, будто заложил этот город сам.
* * *
«Из Назарета может ли быть что доброе?»[11]11
Ин. 1: 46.
[Закрыть]
Я задаю тот же вопрос, что некогда Нафанаил.
«Из Назарета может ли быть что доброе?» – задавался вопросом этот образованный человек в I веке н. э., когда ему сказали про галилейского Мессию. Ему было удивительно, что Сын Божий появился на свет в таком месте.
В ту пору Назарет был горной деревушкой с грязными улочками; в прилепленных к склонам хижинах жили две сотни неграмотных крестьян со своими животными. Ритм жизни задавали повседневный труд – принести воды, убрать в доме, почистить овощи, сварить еду, – времена года, полевые работы, уход за скотом, а несколько ремесленников изготовляли глиняную посуду, ткали полотно и даже делали мебель, как, например, некий Иосиф. В крошечной синагоге два человека, единственные, кто умел читать и писать, передавали начатки знаний детям, среди которых был Иисус.
Сейчас город Назарет все еще расположен на высоте четырехсот метров над уровнем моря, он вырос, раздался, но по-прежнему источает все тот же аромат – аромат заурядности. Запахи бензина, удушливые флюиды фастфуда, треск мопедов и клаксоны машин, мотивчики интернациональной попсы, изрыгаемые автомобилями, и фольклорные мелодии, оглушающие туристов в сувенирных лавочках, – все это роднит городок со множеством других. И ради этой банальности я проделал тысячи километров!
Разочарован ли я? Нет, это мой первый урок: колыбель всего необыкновенного – обыденность.
Водитель доставил меня на самый верх покатой улочки, к аббатству Нотр-Дам-де-Назарет. Монахини встретили меня тепло и любезно и рассказали, что другие паломники еще не вернулись из поездки, а затем проводили в мою комнату, прохладную и опрятную, с бело-желтоватыми стенами. Я сажусь перед зеркалом и рассматриваю шишку, украшающую лоб с правой стороны, – меня это забавляет, я и не думал, что способен на такие эффектные метаморфозы. Улыбнувшись собственному отражению, я обещаю ему обзавестись второй шишкой, дабы еще больше походить на Моисея работы Микеланджело[12]12
В иконографической традиции Моисей иногда изображается с двумя рожками из-за ошибки переводчика Ветхого Завета с древнееврейского на латынь Иеронима Стридонского, спутавшего слова «луч» и «рог».
[Закрыть].
Решив не засиживаться, я выхожу из комнаты, устремляюсь наружу и убеждаюсь, что Базилика Благовещения, воздвигнутая на месте того грота, где произошло Благовещение Пресвятой Богородицы, уже закрыта. Я брожу наугад по тысячелетним улочкам мимо домиков с садами, похожих на неброские особнячки, и понимаю, что это даже не сама красота, а воспоминания о ней: все изъедено временем, все требует реставрации и вложения средств, которых явно не хватает. Постройки в стиле османской архитектуры кажутся заброшенными и неопрятными, являют следы и величия, и нищеты; зловоние от мусорных контейнеров и запах мочи терзают обоняние прохожих. Город пострадал не только от разрушительного времени, но и от недавнего ковида; в течение двух лет здесь не было туристов, окна многих лавочек закрыты деревянными ставнями, другие магазины вроде бы работают, но торговля в них скорее при смерти, признаков жизни раз-два и обчелся, а симпатичные кафе, украшенные книгами и рисунками, в ожидании посетителей зияют пустыми, словно протянутые ладони попрошаек, стульями.
Огорченный, я возвращаюсь к монастырю, облицованному камнем кремового цвета. Одна из монахинь, элегантная француженка, явно обладающая непререкаемым авторитетом, приглашает меня и еще нескольких посетителей осмотреть руины под зданием странноприимного монастыря. Пройдя множество лестниц и площадок, мы добираемся до просторной комнаты с углубленным полом, которую расчистили при раскопках, начатых в 1830 году. Это явно жилое помещение, которое один английский археолог назвал «домом Иосифа», – здесь вполне могли бы жить Иосиф, Мария, Иисус, его братья и сестры. Неплохо сохранившееся жилище сделано из камней и искусно врезано внутрь природной пещеры, которая, как тогда водилось, служила дополнительным помещением. Потрясающий аргумент, который используют, чтобы обосновать утверждение, будто это и вправду дом Иосифа, – «тот, кто его построил, должен был хорошо понимать структуру камня, то есть обладать мастерством плотника»; монахиня относится к этой гипотезе скептически, предлагает считать, что перед нами дом времен Иосифа, и предостерегает от поклонения лжекульту. И ставит точку:
– Давайте искать дух, а не букву.
Когда мы поднимаемся на поверхность, она указывает мне на группу французов, к которым мне предстоит присоединиться на ближайшие десять дней, – они как раз выходят из автобуса, разговаривают, что-то пьют, стоя посреди двора, украшенного пальмами и ярко-красной геранью. Я останавливаюсь в нерешительности, чуть отступаю. Неужели это они? Какое разнообразие лиц: азиаты, африканцы, индийцы, белокожие метисы, и я не могу разобрать обрывки разговоров. Наверное, монахиня что-то перепутала? Этот генетический калейдоскоп – все, что угодно, только не группа французов. А главное, в их говоре я не понимаю ни слова…
Ко мне, ослепительно улыбаясь, подходит смуглокожий мужчина в белой рубашке с короткими рукавами, похожий на индийца. Мягким, каким-то обволакивающим голосом отец Анри приветствует меня и сразу кажется родным и близким. Его певучий акцент многое объясняет: он и его спутники прибыли с острова Реюньон – этот французский остров в Индийском океане, расположенный к востоку от Африки и Мадагаскара, получил свое название именно потому, что объединяет людей разного происхождения[13]13
La Réunion (фр.) – Объединение.
[Закрыть]; что же до их языка, сбившего меня с толку, то это креольский, местное наречие, объединившее на основе французского тамильский, малагасийский и индо-португальский. Эта новость меня радует: когда-то, хотя и недолго, мне довелось побывать на острове Реюньон, и это оказалось крайне любопытно.
Звонят колокола. Издалека доносится заунывное, опьяняющее пение муэдзина. Тени исчезли, хотя еще достаточно светло, чуть померкли краски и смягчились звуки, а наши уставшие за день тела жаждут отдыха.
Семь вечера. Отец Анри, обращаясь ко всем и ни к кому конкретно, говорит, что перед ужином мы пойдем на вечернюю литургию.
Услышав это, я замираю на месте. От ужина я бы не отказался, но отправиться на богослужение желания не возникает. Притворяясь, будто мне нужно прочитать послание в телефоне, я отстаю от группы паломников, направляющихся к церкви, а как только путь оказывается свободен, быстро возвращаюсь к себе в комнату.
Это у меня осталось с детства – как я уже говорил, Шмиттам в церковном богослужении чудился какой-то обман, а еще моя сдержанность и нежелание ходить на мессу были следствием моей веры, которая взращивалась в одиночестве пустыни, позволившей мне найти контакт с Богом, и вдумчивого чтения, зародившего во мне любовь к Иисусу. До сих пор у меня не возникало потребности разделить свои убеждения с другими людьми, присоединиться к какому-либо сообществу, привнести в духовную жизнь ритуалы и обряды и тем более не появлялось желания выражать свою веру некими предписанными, общепринятыми условленными формами. Я готов культивировать другую веру – собственную, отдельную, личную, строптивую, подчиняющуюся особым ритмам, лишенную общепринятого и традиционного.
Я в полном смятении мечусь в своей клетке. Как смогу я совершать паломничество, оторвавшись от других? Глупо и нелогично! Зачем вообще присоединяться к группе, если при первой же возможности я стараюсь уклониться? Голос в моей голове шепчет:
– Чего ты боишься?
– Заскучать.
– Но вечерня длится всего полчаса.
– Когда подыхаешь со скуки, кажется, что вечность.
– Но ты отлично выносил и куда более занудные мероприятия!
– Я в этом ничего не понимаю! Не знаю ни одного гимна, не понимаю и трети молитв. Я не смогу отвечать, мне придется просто повторять за другими.
– Тебя погубит гордыня! Первый в классе не станет первым на мессе. Не хватает смирения!
Я вынужден согласиться, осознав свою ничтожность. Однако продолжаю возражать из упрямства:
– Но если я откажусь от гордыни, как мне выстоять в жизни?
– А ты встань на колени. Ты что, не собираешься принимать причастие? Тело Христово?
Этот аргумент кладет конец моим сомнениям. Словно страдающий от жажды, с нетерпением ожидающий дождя, я бегу, перепрыгивая через ступеньки, и оказываюсь в церкви, где уже началась литургия. Проскальзываю в самый последний ряд, сбоку, стараясь держаться как можно незаметнее, надеясь, что никто не станет смеяться над тем, как жалко я выгляжу: повторяю действия остальных, как обезьяна, и, как золотая рыбка, открываю рот, когда поют церковные гимны и произносят «Аве Мария». И какое облегчение, когда несколько минут спустя отец Анри просит присутствующих принять меня в свою компанию. Все с улыбкой оборачиваются. Я смущенно наклоняю голову и дрожу при мысли, что собирался от них убежать.
Время идет, песнопения следуют одно за другим, дискомфорт не исчезает. Не поспевая за тем, что происходит, произносится и поется, я что-то неловко бормочу и чувствую себя как в тот единственный раз, когда отважился на занятия по аэробике: задыхаюсь, отстаю, запаздываю. И каждую минуту ощущаю собственную неловкость. Молитвы и песнопения вызывают у меня лишь смущение.
Начинается причастие, и мне все же удается сосредоточиться. Когда приходит моя очередь, я получаю от священника облатку и ласковый, снисходительный взгляд, отчего на душе становится тревожно и беспокойно. Я добираюсь до своей скамьи, и сердце готово выпрыгнуть из груди. Сколько же я сам на себя взвалил! Под языком тает облатка. Порой я придаю столько значения своему смущению, нерешительности, неудачам и предрассудкам! Как будто на меня влияют колебания настроения, моего эго, а я должен все это отпустить. Облатка следует предназначенным ей путем, попадает не только в мой пищевод, но и в душу, причем если по пищеводу она скользит вниз, то в душе, наоборот, поднимается, воспаряет, будто смещая центр тяжести тела, преодолевает мой эгоцентризм, побуждает к самоотречению. Зачем тратить энергию на то, чтобы спрятаться, если можно открыться, забыться, посвятить себя служению? Столько самолюбия и так мало любви… Вечерняя служба заканчивается. Мое тело приняло тело Христа, а моя душа – частичку его послания.
Я медленно выхожу из церкви, растроганный, уязвимый, может быть, не такой уверенный в себе, как раньше. Мысленно обещаю себе присутствовать отныне на всех вечерних службах: прежний Шмитт уступит место новому. Хотя бы попытается.
Сидя за столом в трапезной, выкрашенной в лимонно-желтый и в цвет взбитых сливок, я разговариваю с паломниками. Отец Анри кажется уже не таким радушным, как в ту минуту, когда протянул мне облатку. Он наблюдает за мной, изучает, исследует. Я готов к этой проверке: если он и не обнаружит во мне скрытых сокровищ, то пусть по крайней мере убедится в моей готовности и доброй воле.
Будущие спутники дают мне кто изумрудно-зеленый платок – признак принадлежности к их группе, кто масло от солнца, кто шляпу, – в общем, все то, чем я не подумал обзавестись.
Поднявшись из-за стола, отец Анри объявляет, что завтра всем надлежит встать в шесть утра. Я недоверчиво переспрашиваю, чем вызываю всеобщий хохот, затем немедля отправляюсь в свою комнату, потрясенный необходимостью просыпаться так рано. Телефон не ловит, и я чувствую себя как голый, неоперившийся птенец в холодном неуютном гнезде. На единственно возможное развлечение указывает кусочек жасминового мыла на краю раковины. Я принимаю душ.
Удастся ли мне, привыкшему засиживаться за полночь, уснуть так рано?
* * *
Понятие «спать» не имеет настоящего времени. Сон мы осознаем лишь тогда, когда его теряем, то есть просыпаемся.
Трижды за ночь я просыпался на полу. Моя узкая, как скамья, кровать исключала возможность малейшего движения: стоило мне перевернуться с боку на бок, я тут же оказывался на холодных плитках. И всякий раз смеялся – такой комичной казалась мне эта ситуация. Толстый человек, сброшенный со своего убогого ложа…
Однако могу утверждать, что выспался я прекрасно.
* * *
Мои восхищенные глаза смотрят на Тивериадское озеро[14]14
Тивериадское озеро, или Кинерет, в евангельском контексте известное как Галилейское море, – пресноводное озеро на северо-востоке Израиля.
[Закрыть] – нетронутый первозданный пейзаж. Идеальная гладь лазурной воды, тростники оказались неподвластны разрушительной силе тысячелетий, время отменено, и ощущения, которые я сейчас испытываю, кажется, возникли еще во времена апостолов.
Ледники, питающие Иордан, летом растаяли, и воды озера поднялись, оно кажется всклокоченным у берегов: из воды выступают пучки взъерошенной травы, стебли камышей, переплетенья ветвей, густой колючий кустарник. Деревья с погруженными в волны корнями похожи на ноги пожилых дам-курортниц, неуверенно замерших у воды: идти купаться или нет?
Под пронзительно-синим небом даль – точно задний план картины – не кажется ни туманной, ни размытой, ее не поглотил горизонт. Она является нам и ласково заключает в объятия, ее руки – горные отроги. Эта милосердная природа возвращает меня во времена Иисуса и дарует вкус к жизни сельской, пасторальной – ее размеренное течение нарушается лишь приходом и отплытием кораблей. Зато восторг мой тут же гаснет, когда взгляд падает на здания, особенно те, что построены на скале апостола Петра.
На этой гранитной глыбе произошло одно важное событие, над которым я часто размышлял.
Это случилось через несколько дней после казни Иисуса. Разочарованные, отчаявшиеся ученики, убежденные, что доверились лжецу, бежали из Иерусалима и добрались до Галилеи. Горькое крушение иллюзий… Симон Петр, Фома, Иоанн и другие бывшие ученики Христа решили вернуться к своей прежней жизни. Прощай, ловля душ, придется снова ловить рыбу! Но за время, проведенное с Иисусом, они утратили сноровку и не смогли поймать никакой рыбы. Ранним утром является им силуэт на берегу и говорит:
– Дети, есть ли у вас какая пища?
Они что-то ворчливо отвечают, не узнав Его. Тот настаивает:
– Закиньте сеть по правую сторону лодки и поймаете.
Может, этот незнакомец, стоящий в сотне метров от них, лучше видит косяки рыб? Они слушают его совета, закидывают сеть и уже не могут вытащить ее от множества рыбы. Один из них, который рассматривал силуэт внимательнее других, восклицает:
– Это Господь!
Не раздумывая далее, Петр опоясывается одеждой, ибо был наг, и бросается в море, он плывет и преклоняет колени перед воскресшим Иисусом. А тот уже разложил огонь.
– Придите обедайте, принесите рыбу, которую вы теперь поймали.
Он берет хлеб и дает им. Ученики окружают Его, молчаливые и изумленные.
Когда же они отобедали, Иисус отводит Симона Петра в сторону. Он его спрашивает:
– Любишь ли ты Меня?
Петр уверяет, что да, но Иисус еще дважды повторяет свой вопрос:
– Любишь ли ты Меня?
Я не знаю ничего мудрее, ничего действеннее, чем это трехкратное повторение. Если три раза задать один и тот же вопрос, он станет гораздо более «вопрошающим», и тут нельзя будет довольствоваться обычной, стандартной репликой. Часто первый ответ лишь нивелирует вопрос, во втором больше искренности, хотя и это выглядит банально, и лишь третий оказывается подлинным и достоверным. Я и сам в личной и профессиональной жизни порой применял это тройное вопрошание. Здесь настойчивость – точно буровой станок, который сверлит очень глубоко, извлекая в конечном итоге нечто действительно уникальное и истинное.
Так Иисус, удостоверившись в безусловной любви Петра, сказал:
– Паси овец Моих.
И доверил ему свою паству[15]15
Ин. 21: 1–17.
[Закрыть].
Я приближаюсь к скале, где произошло это событие. Ее венчает церковь постройки 1930-х годов из серого камня, ее называют Mensa Christi, стол Христа. Войдя внутрь, я усаживаюсь на один из немногих стульев и рассматриваю ее устройство. Ее еще называют церковью Главенства Христа. Довольно скромная и даже грубоватая по своему убранству, она не прославляет ту описанную в Евангелии историю, а как будто, наоборот, мешает ее как следует представить: отрезая эту скалу и от водной глади, и от зеленого холма, делая скалу визуально ниже в этом гладком, симметричном, ограниченном пространстве, церковь ее уродует, плющит, искажает, превращая в обычный, серый, ничем не примечательный камень. Вся панорама целиком кажется мне более значимой и священной, чем эта единственная каменная деталь. Христианству определенно недоставало хорошего режиссера. А это поклонение минералу разрушило незыблемость легенды.
Наведя справки, я узнаю, что церковь построена на месте, где до этого стояли несколько других – они начиная с IV века много раз разрушались и возводились заново по различным политическим соображениям. Вот не везет! Жаль, что я не приехал сюда сразу после очередного сноса.
Отец Анри решил отслужить мессу на берегу озера. Взглянув на часы, я осознаю, что и в самом деле не был на богослужении по крайней мере часов двенадцать… Я возвожу глаза к небу: уверен, что родители сейчас смотрят на меня оттуда, насмешливо улыбаясь ситуации, в которую я попал.
Мы все собираемся в большой палатке, поставленной среди финиковых пальм и поющих птиц, перед глазами – берега озера и бесконечность. За нами в такой же палатке проходит церковная служба итальянских паломников. Пока еще не началось наше богослужение, я прислушиваюсь и понимаю, что Евангелия на итальянском языке звучат гораздо энергичнее, величественнее, весомее, словно их переписали Вергилий и Данте, добавив чистой поэзии, по-деревенски грубоватой и плотской, а когда оттуда начинают звучать церковные песнопения, я проклинаю наш французский язык, такой сдержанный, приглушенный, прибежище интровертов, и его носовые звуки, которые мешают песням звучать так же звонко, как в устах наших соседей по ту сторону Альп.
Я устраиваюсь в глубине палатки и, поскольку со вчерашнего дня ничуть не продвинулся в изучении текстов «Аве Мария» и «Слава в вышних Богу», пользуюсь своим положением, чтобы наблюдать за спутниками. Мое внимание привлекает одна пара, сидящая впереди через несколько рядов от меня. Он, явно после инсульта, не может держать равновесие, ходит и стоит, опираясь на палку; она выглядит здоровой и бодрой, занята только им, не сводит с него глаз, окружает материнской и супружеской заботой. Когда священник дает знак подняться, он решительно встает со скамьи, но по лицу видно, каких усилий это ему стоит, а она, положив руку ему на пояс, придерживает и не дает упасть. Они не знают, что я за ними наблюдаю. За время службы вставать и садиться приходится много раз. Супруги проделывают это вместе со всеми. Я даже не знаю, что поражает меня больше: его мужественное решение прийти на службу или ее поддержка, позволяющая ему это осуществить. Эта пара прекрасно иллюстрирует главную идею литургии.
Огюстен, мужчина двадцати восьми лет, встает перед алтарем и начинает рассказывать, как пришел к вере. Во время этого рассказа, сокровенного, очень личного, его аквамариновые глаза не раз увлажняются: воспитанный в католической традиции, он в подростковом возрасте отходит от религии, предпочтя материальные ценности, которым преклоняются люди его поколения, – одежду, фирменные бренды, цифровые гаджеты, индивидуализм, – в подражание приятелям много пьет, слегка покуривает, влюбившись, пытается создать семью, когда невеста бросает его – впадает в депрессию. Друг-мусульманин рассказывает ему о своей вере – нет, он отнюдь не собирается обратить Огюстена в ислам, а, напротив, пытается вернуть на путь изначальной христианской веры. Тогда Огюстен и знакомится на Реюньоне с общиной отца Анри. С тех пор он воссоздает себя заново. По его дрожащему голосу, нервной улыбке, вспышкам радости я догадываюсь, что он по-прежнему очень уязвим. Рассказ берет меня за душу, тем более что он использует слова очень точные, выстраданные, прочувствованные, никаких модных терминов, почерпнутых на курсах по личностному росту или на сеансах у психотерапевтов, какими мои современники любят рассказывать о себе.
Когда начинается святое причастие, меня пронзает мысль: «А ведь я получаю такую же облатку, как и Огюстен, я поглощаю облатку своих друзей». Какая нелепая идея! Преждевременная, ведь эти люди мне пока не друзья.
Когда месса заканчивается, я сожалею, что она была такой короткой. Мне понравилось это богослужение на открытом воздухе, без привычного антуража, без органа, без стен и дверей – она оказалась такой простой, стихийной, непринужденной, когда божественное уступает место человеческому. И я не чувствую, что присутствую здесь по принуждению – не больше, чем любопытная синичка, примостившаяся на краешке моей скамейки.
Мы возвращаемся в автобус. Прижавшись лбом к стеклу, я изумляюсь тому, что окрестности Тивериадского озера, поросшие густым ярко-зеленым тропическим лесом, где среди лимонных, апельсиновых, фиговых деревьев то тут, то там торчат верхушки пальм, пощадила строительная лихорадка, которую я видел в других местах. Мне объясняют, что большая часть побережья принадлежит христианским конгрегациям, которые хотя и возводят монастыри и церкви, все же пытаются сохранить первозданный ландшафт.
– Вот и Капернаум!
Для французского уха слово «Капернаум» звучит несколько странно… Оно имеет негативный смысл и означает хаос, беспорядок, нагромождение вещей. В детстве мне часто приходилось слышать его, когда родители переступали порог моей комнаты: «Какой кошмарный капернаум!» – возмущенно восклицали они. Я опасался их гнева, но, обладая музыкальным слухом, наслаждался звонкими аллитерациями – эти «к» перекатывались, как камешки.
Археологи не обманули моих ожиданий. Город Капернаум – беспорядочное нагромождение разного рода древностей. Здесь под открытым небом сосуществуют руины цивилизаций – иудейской, греческой, римской, византийской: колонны, стелы, надгробья, саркофаги, каменные кладки, переплетенье аллей и улочек, куски стены синагоги, обломки портиков, остатки церковных притворов, обломки пропилей. Здесь резной камень соперничает с растениями, и непонятно, чего больше; я пробираюсь по джунглям развалин.
После Иерусалима Капернаум – самый упоминаемый в Евангелиях город, символ огромных изменений, произошедших в жизни Иисуса. Безмятежное детство в Назарете – и расцвет в Капернауме. Что с ним тут произошло? Какое событие помогло куколке превратиться в бабочку?
Его встреча с Иоанном Крестителем! Он живет в пустыне аскетом, порой полностью воздерживается от пищи, порой наедается диким медом и акридами. Время от времени появляется на берегах реки Иордан, где проповедует и совершает священные омовения, погружая грешников в воду, дабы очистились их тело и душа. Он состоит в родстве с семейством Иисуса – их матери двоюродные сестры – и давно уже предсказывает пришествие на землю Мессии.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.