Текст книги "Идентичность и цикл жизни"
Автор книги: Эрик Эриксон
Жанр: Зарубежная психология, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Однако то, что объединяет подводника, индейца, ребенка со всеми людьми, которые чувствуют себя единым целым с тем, что они делают, когда и где они это делают, сродни тому самому «промежуточному состоянию», которое мы хотели бы сохранить в своих детях по мере их взросления; мы желаем, чтобы наши пациенты приобрели это состояние, восстановив «синтетическую функцию эго» (Nunberg, 1931). Мы знаем, что, когда это произойдет, игра станет свободнее, здоровье – блестящим, секс – более взрослым, работа – более осмысленной. Применив психоаналитические концепции к решению проблем коллективного, мы ощущаем, что более ясное понимание взаимного дополнения эго-синтеза и социальной организации может помочь нам терапевтически оценить психологический средний диапазон, расширение и культивирование которого на все более высоких уровнях человеческой организации является целью всех терапевтических усилий, как социальных, так и индивидуальных.
Патология эго и исторические изменения
1
Для идентификации себя самого ребенок имеет достаточное количество возможностей, в большей или меньшей степени экспериментальных, с участием реальных или вымышленных людей того или другого пола, с привычками, чертами характера, занятиями, идеями. К радикальному выбору между ними ребенка принуждают определенные кризисные моменты. Однако историческая эпоха, в которой он родился и живет, предлагает ему лишь ограниченное количество социально значимых моделей для работоспособных комбинаций фрагментов идентичности. Их польза и применимость зависит от того, насколько они одновременно отвечают потребностям организма на определенной стадии зрелости и модели синтеза, свойственной данному эго.
Вызывающая тревогу интенсивность многих детских симптомов отражает необходимость защиты созревающей эго-идентичности, которая ребенку обещает интегрировать быстрые изменения, происходящие во всех сферах его жизни. То, что для наблюдателя выглядит как особенно наглядное проявление чистых инстинктов, часто оказывается лишь отчаянной мольбой о разрешении синтезировать и сублимировать единственно возможным для данной личности способом. Поэтому мы можем ожидать, что молодой пациент будет реагировать только на те терапевтические меры, которые позволят создать необходимые условия для успешного формирования его оригинальной эго-идентичности. Терапия и руководство могут попытаться заменить нежелательные идентификации желательными, однако общая конфигурация эго-идентичности не претерпит изменений[6]6
Очевидно, что с «перевоспитанием» «плохих» народов не все так просто. Можно утверждать, что ни признание грехов, ни обещания вести себя хорошо не превратят нацию в «демократическую», пока предлагаемая ей новая идентичность не будет интегрирована в предшествующие концепции сильного и слабого, мужского и женского, базирующиеся на опыте географическо-исторической матрицы нации и детского опыта индивидуума. Только победитель, демонстрирующий историческую неизбежность наднациональных целей и понимающий, как обосновать их на существующей региональной идентичности, может превратить старую нацию в новых людей.
[Закрыть].
Я вспоминаю в связи с этим одного бывшего немецкого военного, который эмигрировал в нашу страну, поскольку не мог принять нацистскую идеологию или же сам оказался неприемлем для нее. У его малолетнего сына было не так много времени, чтобы впитать нацистскую доктрину до того, как семья перебралась в Америку. Здесь, как многие дети, он быстро американизировался и чувствовал себя как рыба в воде. Однако постепенно у него развилось невротическое неприятие любых авторитетов и власти. То, что он говорил о «старшем поколении», и то, как он это говорил, очевидно совпадало с тоном нацистских листовок, которых он никогда не читал; его поведение было бессознательным протестом «гитлеровского мальчика». Поверхностный анализ выявил, что ребенок, солидаризируясь с лозунгами гитлеровской молодежи, идентифицирует себя с гонителями собственного отца, что является следствием эдипова комплекса.
В создавшейся ситуации родители приняли решение отдать его в военную школу. Я ожидал, что он будет из всех сил сопротивляться этому. Напротив, с того момента, когда он надел форму, к которой со временем будут прикреплены золотые нашивки, звездочки и знаки отличия, в нем произошла разительная перемена. Как будто вся эта военная символика внезапно и решительно изменила весь его внутренний мир. Бессознательный «юный Гитлер» пропал под оболочкой американской модели и превратился в обыкновенного школяра-кадета. Отец, абсолютно гражданский человек, был теперь для него не опасен и не значим.
Однако до этого тот же самый отец и соответствующий отцовский прообраз через подсознательные знаки (Erikson, 1942) (особенно если мы вспомним о милитаристской риторике Первой мировой войны) укоренили в этом ребенке милитаристский прототип, являвшийся частью коллективной идентичности многих европейцев и имевший особое значение для немцев как одна из немногих чисто германских и высокоразвитых идентичностей. Военная идентичность как исторический акцент в общей семейной традиции идентификации продолжает подсознательно существовать и в тех, кто в ходе политического процесса уже не должен принимать ее[7]7
Бруно Беттельгейм (1943) описал свой опыт выживания в одном из первых немецких концентрационных лагерей. Он рассказал о различных действиях и внешних проявлениях (например, в позах и одежде) отказа заключенных от своей идентичности как антифашистов, которые как бы принимали идентичность своих мучителей. Сам он сохранил свою жизнь и рассудок, сознательно и последовательно поддерживая свою историческую еврейскую идентичность необоримого духовного и интеллектуального превосходства над физически более сильным внешним миром. Он сделал своих мучителей объектом молчаливого изучения, результаты которого, оказавшись в безопасности, представил свободному миру.
[Закрыть].
Менее выраженные способы, которыми дети приходят к приятию исторических или реальных прообразов добра и зла, вряд ли могут быть подвергнуты всестороннему изучению. Моментальные проявления эмоций, таких как привязанность, гордость, злость, вина, тревога, сексуальное напряжение (в отличие от их словесных выражений, подразумеваемого значения или философских интерпретаций), передают ребенку представление о том, что действительно важно в его мире, то есть обрисовывают варианты пространственно-временных ориентиров и перспектив жизненного плана его группы.
Похожим образом спонтанно возникающие настроения социоэкономической и культурной паники, охватывающие семью, вызывают личностную регрессию к состоянию инфантильной компенсации и реакционный возврат к более примитивным моральным кодексам. Когда такая паника совпадает по времени и динамике с каким-либо из детских психосексуальных кризисов, вместе они отчасти и определяют характер невроза: всякий невроз есть разделенное ощущение паники, изолированной тревожности и сенсорно-моторного напряжения одновременно.
Мы, например, наблюдаем, что в нашей культуре, основанной на чувстве вины, индивиды и коллективы при осознании опасности, угрожающей их социоэкономическому статусу, подсознательно начинают вести себя так, словно эта угроза вызвана их внутренним ощущением опасности (искушениями). В результате происходит не только возврат к раннему чувству вины и его компенсациям, но и реакционный возврат к исторически более ранним, по форме и содержанию, принципам поведения. Подсознательный моральный кодекс приобретает более ограничивающий, магический, более кастовый, нетерпимый характер. Отметим, что пациенты часто описывают окружавшую их в детстве среду, ссылаясь на небольшое количество отдельных периодов, когда множество перемен, происходивших одновременно, создавало атмосферу паники.
В случае с пятилетним мальчиком, у которого начались конвульсивные припадки после пережитых одновременно событий, связанных с агрессией и смертью, идея насилия получила свое проблематичное значение благодаря следующим тенденциям в семейной истории. Отец мальчика был евреем, выходцем из Восточной Европы, которого в пятилетнем возрасте его тихие и кроткие бабушка и дедушка привезли в нью-йоркский Ист-Сайд, где он мог выжить, лишь заменив свою детскую идентичность идентичностью «парня, который бьет первым». Это правило он внушил нашему пациенту, не преминув поведать, каких усилий это ему стоило. Выжив и добившись определенного экономического успеха, он открыл магазин на главной улице небольшого городка в одном из северных штатов и переехал в респектабельный район. Там ему пришлось отказаться от первоначальных рекомендаций, данных сыну, задире и драчуну, просьбами и угрозами поставив его перед фактом, что сын владельца магазина должен вести себя с соседями обходительно. Такая смена идентичностей произошла на выраженной фаллическо-локомоторной стадии развития мальчика, в тот момент, когда он нуждался в четких ориентирах и новых средствах выражения, и по случайному совпадению в том самом возрасте, когда его отец стал иммигрантом. Семейная паника («будь вежливым, иначе мы все потеряем»), личное чувство паники («как я могу быть вежливым, когда все, чему я научился, это быть сильным, и как мне быть сильным, чтобы чувствовать себя в безопасности?»), эдипов комплекс, заставляющий управлять агрессией по отношению к отцу и переносить ее на другое, физическое напряжение, вызванное ненаправленным гневом, – вместе эти состояния, весьма характерные сами по себе, привели к своего рода короткому замыканию. Эпилептическая реакция ребенка стала следствием.
2
Анализ поведения взрослых людей показывает, что исторические прототипы, определявшие их детские кризисы эго-идентичности, проявляются в специфических переносах и специфических формах сопротивления.
Приведенная ниже выдержка из истории болезни взрослого пациента иллюстрирует взаимосвязь между подобным детским кризисом и моделью поведения уже взрослого пациента.
Танцовщица, очень красивая, но небольшого роста, приобрела неприятную привычку, или симптом: держать спину слишком прямо и неподвижно, что невозможно в танце, да и выглядит довольно неуклюже.
Анализ показал, что данное истерическое проявление является отголоском зависти к пенису, спровоцированной в ее детстве наряду с хорошо сублимированным эксгибиционизмом. Пациентка являлась единственной дочерью американца во втором поколении, успешного бизнесмена немецкого происхождения, склонного к определенному эксгибиционистскому индивидуализму и в том числе гордившегося своим мощным телосложением. Он настаивал на том, чтобы его белокурые сыновья прямо держали спину (возможно, сам он уже не осознавал себя пруссаком), но не требовал этого от своей смуглой дочери; на самом деле, он не видел в женском теле ничего достойного демонстрации. Это стало одним из побудительных мотивов, заставивших пациентку с одержимостью демонстрировать в танце свою «улучшенную» осанку, которая напоминала карикатуру на прусских предков, никогда ею не виденных.
Исторические корни таких симптомов яснее обнаруживаются при анализе сопротивления, оказываемого при защите симптома самим пациентом.
Пациентка, которая в своих сознательных размышлениях и позитивных переносах проводила параллель между нордическим физическим типом и ростом отца и исследователя, к большому своему неудовольствию обнаруживала, что хотела бы видеть исследователя сутулым грязным маленьким евреем. Этот образ низкорожденного и слабого мужчины позволял ей попытаться лишить его права узнавать секрет ее симптома, то есть избежать опасности для ее уязвимой эго-идентичности, исходящей из ассоциаций пережитого ею сексуального конфликта между непокорными историческими прототипами, идеала (германский, высокий, фаллический) и зла (еврейский, карликовый, кастрированный, женский). Эго-идентичность пациентки стремилась включить эту опасную альтернативу в ее роль современной танцовщицы: изобретательный ход, который в своем оборонительном аспекте являлся эксгибиционистским протестом против социальной и сексуальной подчиненности женщин. В ее случае симптом выдавал тот факт, что эксгибиционизм отца, его предрассудки, укоренившиеся в результате чувственных проявлений эдипова комплекса, сохранили опасную степень влияния на ее подсознание.
В нашей культуре подсознательная идентификация зла (того самого, которое «я» больше всего боится воспроизвести) состоит из образов подвергшегося насилию (кастрированного) тела, этнической аутгруппы и эксплуатируемого меньшинства. При всем многообразии синдромов эта ассоциация является превалирующей и у мужчин, и у женщин, среди меньшинств и у большинства, во всех классах той или иной национальной или культурной группы. Это объясняется тем, что в процессе синтеза эго стремится освоить наиболее убедительные прообразы идеала и зла, а с ними и весь существующий набор образов высокого и низкого, плохого и хорошего, мужского и женского, свободного и рабского, мощного и бессильного, прекрасного и уродливого, быстрого и медленного как простые альтернативы и как единственную стратегию, применимую ко всему ошеломляющему разнообразию столкновений с действительностью. Поэтому латентный образ наиболее гомогенного прошлого оказывает свое реакционное влияние в той или иной специфической форме сопротивления; чтобы понять историческую основу той альтернативы, которую ищет эго пациента, необходимо исследовать это явление.
Подсознательные ассоциации этнических альтернатив с моральными и сексуальными являются неотъемлемой частью любого коллективного объединения. Изучая их, психоанализ совершенствует свои терапевтические методы индивидуального лечения и в то же время вносит свой вклад в понимание сопутствующих подсознательных предрассудков[8]8
Работая с пациентами, со всеми их прототипами зла и идеала, мы непосредственно сталкиваемся с клиническими фактами, на которых Юнг строил свою теорию наследуемых прототипов («архетипов»). Что касается самой этой теории, заметим, что лишь первые концептуальные дискуссии в сфере психоанализа пролили свет на проблему идентичности. Юнг, как представляется, мог говорить о чувстве идентичности, опираясь лишь на сопоставление теорий мистического пространства-времени своих предшественников и того, что он мог уловить в наследии Фрейда. Его научный мятеж привел, таким образом, к идеологической регрессии и (отчасти отрицаемой) политической реакции. Этот феномен – как и другие подобные до и после – вызвал коллективную реакцию в психоаналитическом движении: словно из страха перед угрозой коллективной идентичности, базирующейся на общих научных достижениях, психоаналитическое сообщество предпочло игнорировать не только интерпретации Юнга, но и сами факты, о которых он говорил.
Некоторые феномены, лежащие в основе этих концепций, такие как «анима» и «анимус» (которые я выделил в непосредственном портрете моей пациентки), играют доминирующую роль в развитии эго. Синтетическая функция эго непрерывно работает над включением фрагментов и осколков всех младенческих идентификаций в постепенно уменьшающееся количество образов и персонифицированный гештальт. Таким образом, используются не только существующие исторические прототипы; также задействованы индивидуальные способы компрессии и визуализации, которые характеризуют продукты коллективного воображения. В «персоне» Юнга мы видим слабое эго, подчиняемое непреодолимой силой социального прототипа. Формируется фальшивая эго-идентичность, скорее подавляющая, нежели синтезирующая тот опыт и функции, которые угрожают «публичной» части. Доминантный прототип маскулинности, например, заставляет человека изгнать из своей эго-идентичности все, что характеризует образ зла, – противоположный пол, кастрата. Это не дает развиться его рецептивным, материнским качествам, заставляет маскировать их и чувствовать вину, а из того, что остается, строить оболочку мужественности.
[Закрыть].
3
Терапевтическая практика, так же как и попытки социального реформирования, лишь подтверждает горькую истину: в любой системе, основанной на подавлении, исключении и эксплуатации, подавленные, исключенные и эксплуатируемые подсознательно верят в тот образ зла, который они призваны воплощать по убеждению доминирующей группы[9]9
Согласно сообщению Гордона Макгрегора, метисы племени сиу из резервации Пайн-Ридж, желая оскорбить чистокровных единоплеменников, называют их «ниггерами», а те их в ответ – «белыми ублюдками».
[Закрыть].
Однажды ко мне на консультацию пришел владелец ранчо, сильный умный человек, известный специалист в области сельского хозяйства Запада. Никто, кроме его жены, не знал, что он иудей по рождению и что вырос он в еврейских кварталах большого города. Его жизнь, внешне успешная, была для него клубком маний и фобий, которые, как показал анализ, заставляли его воспроизводить и привносить в свободную жизнь в западных равнинах схему жизни, окружавшую его в детстве и ранней юности. Его друзья и враги, старшие и младшие родственники, все, не зная того, играли роль немецких мальчишек или ирландских хулиганов, которые изводили маленького еврейского мальчика на его пути в школу, куда он пробирался с отдаленной и уютной еврейской улочки через враждебные трущобы, выдерживая стычки с местными хулиганами и обретая недолгое отдохновение в демократическом раю школьного класса. Анализ ситуации пациента показал, что, к сожалению, штрейхеровский образ еврейской идентичности как зла, разделяемый многими, жив и для евреев, которые – парадоксальным образом – пытаются жить с ним и там, где, ввиду того, кем они являются сейчас, их прошлое в определенном смысле не имеет никакого значения.
Этот пациент совершенно искренне считал, что единственным спасением для евреев является нож пластического хирурга. В подобных случаях болезненного восприятия телесной идентичности части тела, которые имеют стратегическое значение в характеристике расовой принадлежности (в данном случае нос; в случае с танцовщицей – осанка и позвоночник), играют роль, аналогичную поврежденной конечности у калеки или гениталий у невротиков. Часть тела приобретает особый эго-тонус, при котором она ощущается как слишком большая и тяжелая или слишком маленькая и незаметная; в обоих случаях она воспринимается как отдельная от тела, но при этом находящаяся в центре внимания других людей. При расстройствах эго-идентичности у калек наблюдаются сны, в которых спящий безуспешно пытается спрятать выставленную напоказ данную часть тела или случайно от нее избавляется.
Таким образом, то, что может быть названо пространственно-временным континуумом индивидуального эго, сохраняет социальную топологию детского окружения индивидуума, так же как и общий контур его телесного образа. При их исследовании необходимо соотносить историю детства пациента с историей проживания семьи в прототипических районах (Восток), на «отсталых» (Юг) или на «продвинутых» территориях (Запад или северные границы), поскольку эти территории не сразу, а постепенно превращались в американскую версию англосаксонской культурной идентичности. Факторами влияния являются миграция семьи из этих районов, через них или в направлении районов, которые в разные периоды характеризовались чрезвычайной оседлостью или чрезвычайным уровнем миграции, влиявшими на формирование американского характера; семейная история обращения к религии или перехода в иную конфессию; классовые связи; безрезультатные попытки достигнуть стандартного для своего класса уровня, отказ от этого стандарта; а более всего индивидуальный и семейный сегмент, который сохраняет чувство культурной идентичности, чем бы семья впоследствии ни занималась и где бы это ни происходило.
4
Дедушка пациента с компульсивным расстройством был деловым человеком, построившим дом в даунтауне одного из крупнейших городов Восточного побережья. В его завещании было указано, что дом должен оставаться в собственности семьи и быть семейным прибежищем, даже если вокруг него, как грибы, вырастут небоскребы. Со временем дом превратился в мрачный символ семейного консерватизма, сообщающий миру о том, что его обитатели не желают ни переезжать, ни продавать дом, ни расширяться, ни расти ввысь. В современном мире путешествия ими приветствуются лишь в том случае, если сопровождаются домашними удобствами и пролегают по накатанным дорожкам между собственным домом в городе и его продолжениями в виде клуба, летней усадьбы, частной школы, Гарварда и т. п. Над камином висит дедушкина фотография, тусклая лампочка придает румянец его щекам и подчеркивает внушительное и довольное выражение лица. Его индивидуалистская манера вести бизнес, его почти первобытная власть, которую он имел над своими детьми, родственникам хорошо известны, но не оспариваются; с другой стороны, эти качества сторицей компенсируются чуткостью, уважением, тщательностью и изобретательностью в бизнесе. Его внуки понимают, что собственную идентичность они могут обрести, порвав с домом и, так сказать, погрузившись в бешеный поток, окружающий их извне. Некоторые все же делают это, однако не преминув захватить с собой образ дома как усвоенную, интернализированную модель, свое фундаментальное эго-пространство, что определило развитие у них механизма защиты, связанного с гордым и болезненным разрывом, а также симптомов одержимости и сексуальной анестезии. Их психоанализ занял довольно много времени, отчасти потому, что стены кабинета аналитика превратились для них в новый «дом»; молчаливое наблюдение аналитика, его теоретические методы оказались ремейком ритуальной изоляции их дома. Дальнейшее сопротивление выразилось в форме фантазий и ассоциаций. Расслабляющий эффект вежливого «позитивного» переноса со стороны пациента закончился, как только безмолвие аналитика стало напоминать ему замкнутость отца, а не строгость деда. Образ отца (а с ним и перенос) оказался разделенным; в этот момент образ слабого и мягкого отца уже был изолирован от эдипова образа отца, который слился с образом властного деда. При анализе этого двойного образа возникли фантазии, которые выявили превалирующую власть образа деда над реальной эго-идентичностью пациента. Эти фантазии выдали ощущения жестокости, властности, строгого превосходства, которые, очевидно, зажатым людям не позволяют вступать в экономическое соревнование, за исключением тех условий, когда им предварительно уже дарованы некие привилегии. Такие люди [как дед пациента], когда-то принадлежавшие к высоким слоям общества, попадали туда из самых низов, откуда было невозможно прорваться в мир свободной конкуренции, если только ты не обладаешь достаточной силой и волей, чтобы построить все с нуля. Пациенты, в которых этого нет, сопротивляются собственному исцелению, поскольку оно подразумевает изменения в эго-идентичности, ресинтез эго в условиях изменившейся экономической ситуации.
Единственный способ прорваться через эту глубокую отстраненность – обратить внимание на воспоминания, которые покажут (и это пациент знал, будучи ребенком), что дедушка на самом деле был простым человеком, который завоевал свое место под солнцем не первобытной силой характера, а потому, что сама история благоприятствовала его способностям.
Если говорить о праотцах Запада, то я бы сослался на ранее описанный случай (Erikson, 1945, p.349). Представьте себе мальчика, чьи дедушка и бабушка оказались в одном из западных штатов, где люди традиционно поддерживают друг друга. Дед, сильный волевой человек, не боится браться за новую, технически сложную работу, свободно путешествуя по широко раскинувшимся западным территориям. Выполнив задачу, он передает ее другим и отправляется дальше. Жена видит его от случая к случаю, каждый из которых сопровождается появлением очередного ребенка. Согласно типичной семейной модели, его сыновья не могут за ним угнаться, оседают где-то на обочине его дорог и живут как уважаемые граждане. Если попытаться кратко сформулировать, чем является перемена в их образе жизни, то от модели «убираемся отсюда куда глаза глядят» они переходят к лозунгу «мы остаемся – пусть убираются прочь другие». Только его дочь (мать пациента) по-прежнему идентифицировала себя с ним. Однако такая идентификация не позволила ей выйти замуж за человека, равного отцу по силе духа. Она вышла за слабого мужчину, и семья нашла постоянное место жительства. Своего сына она растила богобоязненным и трудолюбивым. Временами он испытывал беспокойство и не мог долго оставаться на одном месте, иногда впадал в депрессию. Однако то, что в определенный период являлось юношеским задором, впоследствии могло вылиться у вполне благополучного жителя Запада в склонность к алкоголю.
Его мать не понимала, что тревожность у сына вызывало ее отношение к его отцу, выбравшему спокойный образ жизни. Все детство мальчика она всячески принижала мужа, сожалела об отсутствии в своем замужнем статусе географической и социальной подвижности, идеализировала похождения деда. При этом она пресекала и панически реагировала на все резвые выходки сына, которые могли бы потревожить их добропорядочных соседей.
Женщина со Среднего Запада, необычно [для данного региона США] женственная и чувствительная, использовала свой визит к родственникам на Западе для консультации с автором этих строк относительно общей эмоциональной ригидности и постоянного ощущения легкой тревожности. В течение предварительного сеанса анализа она казалась практически лишенной эмоций. Лишь по прошествии нескольких недель она стала проявлять чувства под наплывом внезапных сильных ассоциаций с сексом или смертью. Многие из этих воспоминаний хранились в некоем изолированном уголке ее сознания, откуда лишь иногда прорывались сквозь упорядоченный слой фактов из детства ребенка, принадлежавшего к высшему среднему классу. Такая взаимоизоляция сегментов жизни аналогична той, что связана с компульсивными невротическими расстройствами любой природы; однако в некоторых регионах она выражена в большей степени; это образ жизни, этос [формы общественного поведения], в которых нашей пациентке оказалось совершенно некомфортно лишь потому, что в тот момент за ней ухаживал европеец и она пыталась представить себе жизнь в космополитичной атмосфере. Ее это привлекало, но в то же время давило на нее; ее воображение было разбужено, но сдерживалось чувством тревоги. Ее организм отзывался на эту двойственность ощущений то запорами, то диареей. Создавалось впечатление скорее общей зажатости, нежели бедности воображения, как в сексуальном, так и в социальном смысле.
Мечты пациентки постепенно выявили скрытый источник жизнелюбия, не находящего своего выражения. В то время как ее спонтанные ассоциации казались болезненными и безжизненными, в своих фантазиях она, практически без сторонней помощи, проявляла чувство юмора и хорошую долю воображения. Она представляла себя входящей в скромную церковь в вызывающем красном платье, фантазировала, как швыряет камни в окна респектабельных домов. В своих самых смелых мечтах она оказывалась в огне Гражданской войны на стороне конфедератов. Кульминацией была фантазия о том, как она восседает посреди бального зала в туалетной кабинке, окруженной низкими перегородками, и машет элегантно одетым парам – офицерам Конфедерации и благородным южанкам, – кружащимся подле нее под музыку духового оркестра.
Эти фантазии позволили извлечь на свет изолированную часть ее детской жизни – ту теплоту и нежность, с которой к ней относился ее дед, ветеран Конфедерации. Это был мир волшебных сказок о прошлом. Однако доступны для ее понимания были лишь внешние формы, патриархальная мужественность деда и его любовное отношение к ней, к ребенку, жаждавшему чувствовать, быстрее и убедительнее отзывались в ее ищущем «я», чем обещания стандартных успехов со стороны отца или матери. Со смертью дедушки также умерли эмоции пациентки, поскольку являлись частью прерванного процесса формирования эго-идентичности, который перестал получать подпитку в форме привязанности или социального вознаграждения.
Психоаналитическое лечение женщин с выраженной остаточной эго-идентичностью леди-южанки (идентичностью, которая распространяется за пределы одного класса или расы) осложняется проявлениями особого сопротивления. Безусловно, аристократизм наших пациенток-южанок, покинувших свои штаты, – это защита и практически симптом. Их стремление к излечению сдерживается тремя идеями, каждая из которых связана с особенными посылами южной культуры, охраняющими кастовую и расовую идентичность, передаваемую маленькой девочке через прообраз идеальной леди.
Во-первых, это псевдопараноидальное подозрение, что жизнь есть серия критических тестов, в которых лживые слухи испытывают южанку на малейшую слабость или изъян, чтобы вынести ей окончательный приговор: быть ей настоящей леди или не быть. Во-вторых, это всеобъемлющая убежденность в том, что мужчины, не будучи сдерживаемыми формальностями молчаливо одобряемых двойных стандартов (что делает их менее желанными и более грязными сексуальными объектами, которые вынуждены расплачиваться выражением уважения к леди), не являются джентльменами; что они попытаются по меньшей мере очернить доброе имя женщины, и отсюда проистекает ее желание иметь мужа выше нее по социальному положению или чтобы ее дети в браке повысили свой социальный статус. Однако одновременно имеется равнозначная амбивалентная предубежденность в том, что мужчина, отказывающийся от внешнего лоска джентльмена, если ему представляется такой случай, это слабак, который заслуживает того, чтобы его безжалостно провоцировать. Обычные чувство вины и чувство неполноценности сосуществуют в системе координат плана жизни, в котором доминирует осознанная надежда на завоевание более высокого социального статуса, и превращаются в болезненные из-за обратно направленного стремления – скрытой надежды на то, что появится мужчина, с которым ее потребность быть леди исчезнет в момент безудержной страсти. Это проявляется в неспособности представить себе хотя бы одну сферу жизни, в которой стандарты и слова, произносимые мужчиной и женщиной, были бы честными, совпадали в значении и выходили бы за пределы определенного первобытного антагонизма. Не стоит и говорить о том, что такие подсознательные стандарты являются причиной серьезных страданий искренних и просвещенных женщин. Но лишь вербализация этих исторических тенденций одновременно с предварительным анализом характера сопротивления пациентки делает психоанализ возможным.
В своей ежедневной работе психоаналитики консультируют тех, кто не в силах выносить напряжение между двумя полюсами из-за постоянной необходимости сохранять осторожность, чтобы ощущать свободу для следующего шага и нового поворота. Такие пациенты в своих переносах и сопротивлении раз за разом совершают неудачные попытки синхронизировать быстро меняющиеся и резко контрастирующие остатки национальной, региональной и классовой идентичности на критических этапах своего детства. Они вплетают аналитика в свой подсознательный жизненный план: идеализируют его (особенно если аналитик имеет европейское происхождение), идентифицируя его со своими наиболее однозначными предками; иногда исподволь сопротивляются ему как врагу своей хрупкой и робкой эго-идентичности. Излечившийся пациент имеет мужество взглянуть на противоречия жизни в нашей стране с ее полюсами борьбы за экономическую и социальную идентичность не как на навязанную враждебную реальность, а как на многообещающий потенциал развития более универсальной коллективной идентичности.
Однако излечение затруднено в тех случаях, когда люди были обделены чувственным опытом в детстве и не могут свободно использовать представляющиеся им возможности.
Опыт прегенитальных стадий развития учит ребенка базовым переменным физико-социального существования – задолго до того, как его либидо освободится для выполнения своей репродуктивной задачи. Определенный баланс и акценты на таких организменных модальностях, как поглощение, удержание, уподобление, исключение, вторжение и присвоение, которым учится ребенок, создают основу характера растущего существа, соответствующую основным модальностям его функционирования в дальнейшей жизни; если, конечно же, его дальнейшая жизнь и такое раннее обучение будут синхронизированы.
Поговорим о наших соотечественниках с темным цветом кожи. Их дети часто получают оральный и сенсорный опыт в избытке, которого хватает на всю жизнь. Этот опыт сохраняется в том, как они двигаются, смеются, поют. Их вынужденный симбиоз с феодальным Югом вкупе с орально-сенсорным наследием сформировал идентичность раба: мягкого, покорного, зависимого, немного ворчливого, но всегда готового услужить, проявляющего эмпатию и детскую мудрость. Однако под всем этим таится опасное расщепление. Симбиоз униженности, с одной стороны, и необходимости сохранить свою расу и защитить идентичность от сенсорных и оральных искушений, с другой, породил два ряда ассоциаций: светлый – чистый – умный – белый и темный – грязный – глупый – «ниггер». Результат – неожиданно суровое, и особенно у тех из них, кто вышел из своего бедного южного рая, приучение к уборке и чистоте. В свою очередь, это переносится в фаллическо-локомоторную фазу, в которой ограничения по отношению к тому, о какой [цветной или нецветной] девушке мечтать и как действовать, каждое мгновение бодрствования и сна пересекаются со свободным переносом первоначальной нарциссической чувственности в генитальную сферу. Формируются три идентичности: (1) орально-чувственный «мамочкин сладкий ребеночек»: нежный, экспрессивный, ритмичный; (2) чистый анально-компульсивный, сдержанный, дружелюбный, но всегда грустный «негр белого человека»; и (3) злая идентичность грязного, анально-садистического, фаллическо-насилующего «ниггера».
При столкновении с так называемыми возможностями, которые предлагают лишь заново ограниченную свободу, но не обеспечивают интеграцию упомянутых фрагментов идентичности, один из фрагментов становится доминирующим и принимает форму расовой карикатуры. Устав от этой карикатуры, темнокожий индивидуум часто впадает в болезненное ипохондрическое состояние, которое можно сравнить с эго-пространственно-временными ограничениями, характерными для Юга: происходит невротическая регрессия к эго-идентичности раба.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?