Текст книги "Бедный расточитель"
Автор книги: Эрнст Вайс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
12
Валли не могла удержаться, чтобы не сунуть потихоньку в мой мешок всяких сластей на дорогу. Это были не слишком изысканные, но самые лучшие лакомства, которые ей удалось достать в деревенской лавчонке. Отец дружески, как встарь, проводил меня на вокзал. У меня было тяжело на сердце. Я сам искал предлога не возвращаться подольше, но разлука с Валли была мне все-таки тяжела. Отец – знал ли он об этом? Или, может быть, не знал?
Он спокойно смотрел, как я вытаскиваю из кармана кучу медяков, скопленных за год из моих скудных карманных денег, и беспрерывно подсчитываю, хватит ли мне их на билет, стоимость которого была обозначена на большой таблице, висевшей здесь как и на всех станциях Австро-Венгрии.
– Собственно, – сказал он, когда я с билетом в руках наконец вернулся к нему (он сторожил мой рюкзак), – собственно говоря, я думал, что ты собираешься со мной в Лондон.
«Почему же ты ничего не сказал мне об этом вчера, когда еще было не поздно?» – чуть было не спросил я. Но на этот раз я оказался хорошим учеником. Делать столь глупое замечание было совершенно бесполезно. Мне хотелось говорить, следовательно, умнее было молчать. Он улыбнулся немного насмешливо, может быть потому, что завидел вдали учителя, собиравшегося опустить письмо в почтовый ящик на вокзале, – отец хотел и на этот раз оставить его в дураках и не дать ему денег на богадельню. Я молчал. Про себя я думал о том, что не люблю Валли. Вот отца я любил.
В нашем городе я первым делом разыскал моего друга Перикла. Я застал его за странным занятием, которое он, правда, немедленно прервал, как только я вошел в комнату, где он жил вместе с отцом. Отец его, не то из-за политической, не то из-за антирелигиозной деятельности, лишился службы, то есть значился в длительном отпуске, что по существу одно и то же. Друг мой радовался любой возможности остаться одному хотя бы часа на два. Отец его шатался по окрестным пивным, ища возможности подкрепиться, и трубил всем в уши, как выражался его любящий, но непочтительный сын, о старой несправедливости властей и о новом своем горе – он стал вдовцом. А сын, этот хилый, косой, чудовищно близорукий Перикл, которого тошнило от каждой выкуренной сигары, что делал он? Я никогда бы не догадался. Он доводил себя до седьмого пота, упражняясь на удивительном аппарате для укрепления мышц – «Геркулесе», как он называл его, состоящем из двух рукояток, соединяющихся множеством пружин. Перикл вставил только две пружины, и все же пот градом катился по его бледному, измученному лицу. Мы поздоровались – так сердечно, как только могут поздороваться два старых приятеля (Император и Перикл прежних времен), которых дружба соединила на всю жизнь, как бы редко они ни встречались.
Я взял эту смешную штуку и спросил, сколько всего пружин можно в нее вставить.
– Десять, – ответил он, – но это по силам только атлету.
– Ну-ка, начнем с пяти, – сказал я, смеясь.
Перикл отыскал остальные пружины среди грязного белья в шкафу, который служил ему и его отцу местом хранения решительно всего, и я напряг все силы, чтобы выдержать это геркулесово испытание. Но оно далось мне без всякого труда.
– Давай-ка еще две! – сказал я. – Или, знаешь что, вставь спокойно все десять.
Но я перестал смеяться, когда заметил, что Перикл невесело смотрит на мои упражнения. Ему ведь понадобилось несколько недель, чтобы перейти с одной пружины на две. Я не стал вставлять все десять. Я сделал вид, что мне это не по силам, и с радостью увидел, что на лицо его вернулось прежнее смелое и жизнерадостное выражение.
Потом мы обошли пивные в поисках его отца и очень весело провели день.
В то время много говорилось об оккупации коронных земель – Боснии и Герцеговины. Ходили даже слухи о предстоящей войне с Сербией или Турцией, где младотурки стремились к национальному возрождению. Далеко не все симпатии были на стороне Австрийской империи, которая силой захватила чужие владения. О войне и слышать не хотели. Не хотели? Перикл не принадлежал к этой массе. Он был безоговорочно за войну, за крайние меры, за беспощадное наведение порядка на Балканах. И больше того, он сам хотел стать солдатом, или, вернее говоря, воином (он делал между этими понятиями тонкое различие, в котором я не совсем разбирался), он уже пытался поступить вольноопределяющимся. Мне бы и в голову не пришло явиться на призывной пункт хоть на день раньше срока, у меня был еще целый год впереди. Но Перикла забраковали из-за слабого здоровья и «дефекта зрения», как он выражался. Свою физическую слабость философ пытался преодолеть при помощи геркулесова аппарата, а дефект зрения собирался устранить при помощи операции и поэтому жалел, что мой отец уехал из этого города, ибо в сложных случаях он как хирург-окулист был по-прежнему незаменим. Зато отца Перикла, очевидно, было гораздо легче заменить в должности налогового чиновника. Однако старик примирился со своей судьбой, в противоположность сыну, который решил во что бы то ни стало «схватить судьбу за горло», как говорил героический Бетховен. Сидя за столиком в кафе на открытом воздухе, мы говорили и о наших будущих профессиях.
Мой бывший ученик Ягелло, которого я намеревался разыскать вечером, не сдал еще экзамена на аттестат зрелости, он провалился в последнем семестре. Перикл часто виделся с Ягелло, но сегодня ему не хотелось сопровождать меня. Он с презрением говорил о любимом предмете Ягелло. Политическая экономия?! Тоже наука! Потомок старинного дворянского рода, очень богатый сын полковника-поляка и матери-француженки, происходившей из высших финансовых кругов, Ягелло интерес совался преимущественно вопросами детского труда. Он начал уже писать работу, посвященную этой проблеме, из которой, разумеется, проку не будет.
Мой Перикл тоже решил систематизировать свои мысли по некоторым вопросам и послал некоему профессору философии в Германии небольшой трактат, написанный от руки его отвратительным почерком. Трактат, очевидно, произвел впечатление, потому что Перикл получил ответ. Когда мы в конце дня еще раз зашли к нему на квартиру, он начал разыскивать этот ответ в универсальном шкафу, на этот раз среди чистого белья. Наконец он нашел его совсем измятым. Я прочел только обращение: «Глубокоуважаемый г-н коллега!» Значит, профессор – тайный советник – считал его своим коллегой! Его, полуслепого юношу, которому не было еще девятнадцати лет! На Перикла это, очевидно, не произвело большого впечатления, он скомкал письмо и швырнул его в угол. Перикл считал всех университетских бонз «жалкими и ненавистными ничтожествами». Отец его, который уже еле держался на ногах, вполне разделял это презрение к официальной университетской философии.
Я все время возвращался к вопросу о моей будущей профессии. После отца она занимала меня больше всего на свете.
– А что, в сущности, ты намереваешься делать? – спросил Перикл.
– Изучать медицину, – ответил я гордо.
– Так, так, так, – заметил он. – Ты, в сущности, не так меня понял, я хотел спросить, что ты собираешься делать сегодня вечером. Неужели ты действительно намерен терять время на этих недочеловеков (на полковника и Ягелло)?
Я не стал углубляться в эту тему.
– А ты кем хочешь стать? – спросил я наивно.
– Стать? – переспросил он.
Я понял и промолчал. Он уже твердо встал на путь, который сам себе предначертал. У него не было такого отца, как у меня.
Я вздохнул. Я предвидел, что мне придется еще выдержать борьбу с семьей, прежде чем я смогу сказать – я изучаю медицину. Теперь Перикл, в свою очередь, не понял меня. Он стал как-то мягче и, придвигаясь ко мне, спросил:
– У тебя тоже горести? Женщины! Что за пошлая порода – и все же! Ты тоже несчастлив в любви?
Я не хотел обидеть его и только вздохнул еще раз.
К чему рассказывать о моих переживаниях с Валли?
– Да, – кивнул он, обрадованный. – Это тяжело. Я люблю. Она удивительная женщина, злая, великолепная. Имя ее не имеет значения. Я сделал ей предложение, но она говорит, что я еще слишком молод и она должна подумать. Ей хочется государственного чиновника с правом на пенсию. Что же! Философов, которые имеют право на пенсию, не бывает.
Словно боясь, что я расскажу ему о более счастливом чувстве, он торопливо оборвал разговор:
– У тебя есть перчатки?
Я не мог сказать ему, что нельзя являться с туристским мешком и в лайковых перчатках.
– Торопись, малыш, – продолжал он. – Не можешь же ты приехать к полковнику, когда все уже будут спать.
Мне очень хотелось побыть с ним еще, но я прекрасно понимал Перикла, и даже то чувство зависти, которое не покидало его с тех пор, как он увидел мои дурацкие успехи на геркулесовом аппарате. Я последовал его совету, быстро развязал мешок, вытащил пару кожаных перчаток, которые верная Валли не забыла уложить, и мы отправились. Больше мы не разговаривали. Но, несмотря ни на что, мы так крепко срослись с первых лет нашей дружбы, что нам было трудно расстаться, и мы долго ходили взад и вперед перед великолепным домом полковника. Наконец он просунул свои тонкие паучьи пальцы под мой рюкзак, словно желая взвесить тяжесть, которую мне приходится таскать, и сказал:
– Ну, довольно, ты вспотел, как негр, нам нужно расстаться.
– Если хочешь, я останусь у тебя на все лето, – сказал я, обрадованный его участием.
– Ты, верно… – И он постучал пальцем по моему лбу. – Что это тебе взбрело на ум? Провести все лето со мной, домоседом, и с моим родителем, старым пьянчугой! Ступай, ступай!
Это «ступай, ступай» показалось мне знакомым. Да, я слышал его в памятную ночь от моей Валли. Я извлек из глубины мешка банку консервов, попавшуюся мне, когда я искал перчатки; это был свиной гуляш, который туристы всегда требуют на горных станциях, – неприкосновенный запас для восхождений на глетчеры. Я решил подарить банку Периклу, и после долгих пререканий он ее взял.
Наконец мы простились. Когда я поднялся наверх к моему приятелю Ягелло и его восхитительной, золотисто-пепельной, узкобедрой, хрупкой, сероглазой сестре Эвелине, я на минуту подошел к окну и увидел его, Перикла, воинственного философа, который все ходил перед домом взад и вперед.
Семья полковника приняла меня по-родственному, как всегда, и мы уехали на другое же утро. Они только меня и дожидались.
В имении нам жилось прекрасно. Я влюбился в сестру моего друга, дело дошло даже до робких поцелуев и чего-то вроде помолвки, но все оставалось неопределенным, мы не говорили о нашей любви. Я мог бы быть счастлив, если бы меня не терзали старые тревоги: во-первых, собственное мое будущее, во-вторых, жизнь и здоровье моей матери. Как ни бессмысленно казалось это мне самому, но ответственность за все я возлагал на отца. Я не понимал, почему мне нельзя заниматься делом, для которого я считал себя созданным. Я не понимал, почему моя бедная мать должна в тридцать девять лет подвергаться опасностям беременности. А только об этих опасностях и говорили ее неразборчивые длинные письма. Среди веселой суматохи в галицийском поместье, где каждый день приносил тьму новых гостей и несметное количество развлечений, я не мог освободиться от мысли о матери, я вспоминал свои волнения и страдания в пансионе перед рождением Юдифи. Я не мог их забыть. Но вдруг тон писем матери изменился. Хотя никаких перемен произойти не могло, настроение ее стало другим, письма стали приходить реже, в них рассказывалось только о всяких мелочах. Что бы это значило?
Лето прошло. Ягелло должен был вернуться в школу, в мой родной город. Я хотел, как мы прежде условились, уехать домой. Я написал об этом родным, но они отвечали уклончиво. Наконец я обратился с решительным вопросом к отцу. Он ответил устами, или, вернее, рукой, моей матери. Он просил, чтобы я, если можно, остался в семье полковника до середины октября. Он готов в скромных размерах компенсировать расходы на мое содержание. Об этом не могло быть и речи. Полковник относился ко мне как к сыну, да мы и были уже чем-то вроде небольшой семьи. И все-таки я чувствовал, что не могу жить у него вечно, передо мной стояли другие задачи. Наконец, когда мы с полковником уже переехали в город, пришло радостное известие о рождении маленького брата. Я послал поздравительную телеграмму и думал, что меня немедленно вызовут домой. Ничего подобного не случилось. Прошла вторая половина октября. Меня терзало почти невыносимое беспокойство. Эвелина уехала в очень плохом настроении, она немного прихварывала.
Перикла в городе уже не было. Он уехал в Германию, в тот университетский город, где жил профессор, принявший в нем такое горячее участие. Я помогал Ягелло готовить уроки. Наконец я известил родных, что приезжаю в конце октября. Возражений не последовало. Я уехал.
Дома я застал полную перемену. Мать была еще больше измучена, чем после рождения Юдифи. Она не могла кормить новорожденного, пришлось взять кормилицу. У нас стало тесно. Нужно было отказать Валли или поселить ее где-нибудь на квартире. Так и сделали. Целый день Валли, как прежде, работала у нас, а вечером уходила к себе в маленькую комнатушку, в один из домов, принадлежавших моему отцу. Мою комнату, правда, не тронули, но Юдифь так враждебно относилась к новорожденному братцу, что ее пришлось, по возможности, изолировать. Мать уже не могла всецело посвящать себя девочке. Нужно было взять опытную бонну, и Юдифь с бонной должны были занять мою комнату. Но Юдифь не могла расстаться с Валли, она любила ее. И все оставалось еще невыясненным.
Моя милая, бедная мать заклинала меня со слезами (правда, через секунду она уже лукаво улыбалась, суматоха и беготня вниз и вверх по лестнице забавляла ее) «временно» потерпеть. Охотно. Но как? Может быть, и мне поискать пристанище в одном из доходных домов отца? Я улыбнулся. Для меня этот вопрос был наименее важным. Ведь в любой каморке я найду если не слишком много простора, то, во всяком случае, покой. Для меня самым главным были занятия.
Срок подачи заявлений на медицинский факультет, в виде исключения, мог быть продлен до ноября. Я решил этим воспользоваться. Я без конца пытался уговорить отца. Мать была на моей стороне или, может быть, только притворялась. Впоследствии я узнал, что моя судьба уже была решена. Да, все было давным-давно решено и чуть ли не скреплено печатью. И случилось это вовсе не теперь, а много лет назад, после моего злополучного подарка ко дню рождения отца, после «кражи» книги о душевнобольных и т.д. Я никогда не узнал бы об этом и никогда не поверил бы этому, если бы Валли, которая никогда не лгала, не рассказала мне все. Она слышала разговор моих родителей. Но тогда я еще ничего не знал. С Валли я почти не разговаривал, хотя наша страсть, – совсем иное чувство, чем то, которое я питал к Эвелине, – не угасла, да и не могла угаснуть.
Я добился, чтобы отец принял меня для решительного разговора, – сколько их уже было в последние годы? В назначенное время я явился к нему в кабинет. Он еще не закончил приема. Пациентов вызывали одного за другим. Я видел белые повязки и черные платки, закрывавшие глаза. Я видел очки, за которыми можно было разглядеть оперированные радужные оболочки, деформированные зрачки и странно светящиеся глаза, с которых отец удалил катаракту. Но, в сущности, я видел только его лицо, которое появлялось из-за зеленой плюшевой портьеры, когда он выпускал пациента и впускал другого.
Наконец наступил мой черед. Я вошел. Он не сел на старое, хорошо мне знакомое кресло за письменным столом: он ходил по комнате, исчезая время от времени в «зеркальной», примыкавшей к кабинету, он убирал там инструменты. А я сидел на стуле, говорил, говорил и не знал даже, слышит ли меня отец.
Наша беседа длилась недолго. Я повторил свое старое желание. Он сказал, вначале, очевидно, пытаясь пойти мне навстречу:
– Тут есть некоторые препятствия. Хорошо ли ты все обдумал?
Я кивнул.
– А если ты начнешь, а потом через несколько лет выдохнешься и потеряешь охоту к этому делу, тогда что? Учение на медицинском факультете длится дольше, чем на всех других. Если ты ничего не добьешься, ты только попусту убьешь свою юность. Ученый пролетарий! Что может быть хуже, не правда ли?
– Я приложу все усилия, – начал я.
– Знаю, знаю, усилий у тебя хватит, но обладаешь ли ты необходимыми способностями?
– Такие, как у многих других, у меня, вероятно, тоже есть.
– Как у многих других? Посредственных врачей сколько угодно. Это истинная чума, они приносят только вред и сбивают нам цены. И прежде всего: ты слишком неспокоен, – сказал он, словно подводя итог. – Врач, который подвержен внутреннему беспокойству, распространяет его вокруг себя и заражает им больных. Еще Парацельс говорил, что врач обязан обладать уверенностью и спокойствием. Нож, который режет, должен быть острым, иначе он не поможет.
– У меня хватит сил и на это, если понадобится. Я вовсе не такой мягкотелый. Я ведь еще молод. Мне это страшно важно, иначе я не стал бы настаивать на своем. Ты знаешь, папа, как охотно я выполнил бы твое желание, но…
– Да, – прервал он меня, – ты всегда говоришь о любви. Но принести жертву, пусть самую маленькую, послушаться опытного человека, который желает тебе добра?! Будь же благоразумен.
– Нет, – сказал я, – я знаю, что это мое призвание, что я поступаю вполне благоразумно, когда прошу тебя не препятствовать мне идти своим путем. – И я рассказал ему о том, как я врачевал в А., – недавно я снова вспомнил об этом, – как излечил мокруна и вставил выбитый зуб.
– Ах, так, ах, так! – сказал отец, теперь впервые возвысив голос. – Это доказывает только, что прав я. Ты так ребячлив, что считаешь эти фокусы свидетельством твоих врачебных способностей. А я считаю их только задатками шарлатанства.
– Но ведь лечение мне удалось?
– Ничего не доказывает, ровно ничего. Тебе просто повезло не по разуму. То, что ты сделал, – это чистейшее шарлатанство. А ты дал себе отчет в том, что случилось бы, если бы твое чудодейственное лечение не удалось? Нет! С моей стороны было бы непростительно, если бы я допустил тебя к страждущему человечеству. Медицина не твое призвание.
– А что же тогда?
– Что? – переспросил он несколько мягче. – Что угодно. Я лично того мнения, что для нашей семьи одного ученого достаточно. Стань коммерсантом! Хорошо, пусть даже купцом с университетским образованием. Видишь, я противоречу себе из желания сделать тебе приятное. Я не могу посвятить себя заботам о моих делах. Сделай это вместо меня. Мне нужен человек, который мне предан. К тебе я питаю непоколебимое доверие, несмотря на твои мальчишеские проделки с дукатами и подписями. – Он улыбнулся необычайно доброй улыбкой. – Когда-нибудь ты унаследуешь мое состояние, разумеется, после матери, и наравне с другими братьями и сестрами. Разве не лучше получить в наследство мое состояние, чем изнурительную профессию, с помощью которой я его нажил?
– Но я хочу именно этого! Я хочу быть твоим наследником только в этой области. На что мне деньги?
– Ты рассуждаешь, как ребенок! Нет, как гимназист! Мозги наизнанку. Самое время тебе познакомиться с практической жизнью.
– Но я хочу изучать медицину! – повторял я.
– Но я не хочу!
– Почему?
– Потому что не хочу. У тебя это просто упрямство, как у многих жалких шарлатанов, которые настаивают на своем, даже когда по их милости несчастный больной находится уже на краю могилы. Меня принудили заниматься этой профессией. Если бы я был на твоем месте… Если б я был сейчас так же молод и передо мной открывалась бы такая же замечательная жизнь, как перед тобой… Я завидую тебе…
Я молчал. Двери в приемную отворились, мы услышали это, хотя двери кабинета были обиты войлоком; вошли новые пациенты. Отец начал проявлять нетерпение.
– Я вижу, – сказал он наконец, – что так мы не сдвинемся с места. Я делаю тебе последнее предложение. Ты поступишь в Высшее коммерческое училище. Насколько я знаю, ты будешь там находиться в самом лучшем обществе. Если, против ожидания, окажется, что тебя не интересуют всеобщая география, языки, вексельное право, торговое право, бухгалтерия и прочее, если тебе безразличны предметы, которые страстно интересуют меня, зрелого человека, и ради которых я готов поступить потом к тебе в учение, – хочешь? Так вот, если ты никак там не выдержишь и признаешь меня неправым по всем статьям, ты можешь летом идти отбывать воинскую повинность, а с будущей осени – изучай себе, с богом, что хочешь.
– Но ты сам говоришь, что учение на медицинском длится дольше, чем на любом другом факультете. Как же ты можешь требовать, чтобы я потерял еще год?
– Требовать? Требовать? – и в голосе его зазвучала та теплота, о которой никто в мире не мог бы сказать, искренна она или наигранна. – Разве мы с тобой должник и заимодавец, чтобы требовать друг от друга? Разве мы не отец и сын? Разве ты не мой первенец, не мой старший, на которого я возлагаю самые большие надежды? Пойми же меня, пожалуйста. – Он придвинулся ко мне вплотную. – Ведь чего я хочу? Навсегда обеспечить твое существование. Я хочу, чтобы ты имел постоянный, солидный доход, чтобы ты женился на женщине нашего круга, чтобы ты мог содержать ее и своих детей согласно своему общественному положению и чтобы ты извлек из жизни все, что может извлечь человек.
– Но это не препятствие… – прервал я его. Он не дал мне договорить:
– Я забочусь только о твоем счастье. Ты молод, ты не знаешь себя. Я опытен, я думаю, что я тебя знаю. Разве ты можешь когда-нибудь стать опасным для меня конкурентом?
– Да я вовсе и не хочу этого.
– Разве нас можно будет когда-нибудь спутать друг с другом? Нет! К сожалению. Говорю тебе это совершенно откровенно. Ты вынуждаешь меня к этому безобразным упрямством, которое, правда, естественно вытекает из твоего характера. Я наблюдаю тебя в течение многих лет. Я достаточно думаю о тебе, это мой отцовский долг.
– Может быть, ты все-таки не совсем меня знаешь, – сказал я. Но я и сам себе не верил, произнося эти слова.
– Нет, если бы я мог предположить, что у тебя есть хоть малейшие способности к этой неблагодарной профессии, я, разумеется, с бесконечной радостью облегчил бы твои усилия. Но ты поддался страсти. А человек с сильными страстями не нужен страждущему человечеству. У тебя слишком богатое сердце. У тебя неспокойная рука.
Он говорил так убежденно, что первый раз с тех пор, как я себя помню, я поколебался в своем решении. На столе зазвонил телефон. Он долго не обращал на это внимания. Он смотрел на меня до тех пор, пока его рука, прекрасная белая рука с розовыми овальными, коротко обрезанными ногтями, не взялась наконец за трубку. Он сказал, чтобы ему позвонили позднее. Он резко дал отбой. Он думал обо мне. Я был сейчас самым главным.
– Потерпи! – сказал он необычайно мягко. Я видел его волосы, чуть поредевшие на висках. – Доверься мне. Что такое полгода? Если за эти полгода ты узнаешь другую сторону жизни, время, право, не будет потеряно для тебя. Ну, ударим по рукам. Когда-нибудь ты еще, может быть, будешь мне благодарен.
Я повиновался.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.