Текст книги "Ради сына"
Автор книги: Эрве Базен
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
– И все-таки тебе придется на что-то решиться, Даниэль.
Чайник закипел. Мари протянула руку к чайнице. И когда я невнятно пробормотал что-то весьма неубедительное, она пожала плечами.
– Хватит, – сказала она, – я устала.
Мы немного помолчали, и нам обоим стало легче. Она по-прежнему стояла передо мной, в ней была та особая, свойственная зрелости прелесть, которую все мы знаем по нашим матерям; то уходящее очарование, которое приходит на смену недолгому царству упругого тела; женщина точно вся светится изнутри, первые морщинки еще больше подчеркивают блеск ее глаз. Но вот Мари оживилась.
– Ну а как дети? Все в порядке? – спросила она.
– Да, спасибо. Все идет даже слишком хорошо. Мишель потрясающий парень, как всегда первый в классе. Да и Бруно понемногу выправляется. А то я уже начал побаиваться, что он снова останется на второй год. Но он как будто взялся за ум. Меняется, и в лучшую сторону. Не так уже теперь дичится.
Стрелка на часах, на крошечном будильнике, стоявшем на этажерке, передвинулась на несколько секунд.
– Здорово же ты намучился с этим чертенком. Хоть здесь есть какие-то успехи, – заметила Мари.
Но в ее голосе я не почувствовал особой уверенности. Она снова о чем-то задумалась… Мне показались резкими ее жесты, когда она доставала черствое, как всегда, печенье, брала чайник. Чайное ситечко сорвалось, и на скатерти появилось пятно. Мари тоже недоговаривала, она молчала о главном препятствии, о единственном преимуществе Лоры. Да, я должен был бы расстаться с Лорой, но этого не хотели дети. Да, я должен был бы жениться на Мари, но этого не хотели дети. Никто из них. Ни Луиза, которая при одном упоминании о Мари превращалась в каменного истукана. Ни Мишель, который, не стесняясь, говорил мне: «Звонила училка из Вильмомбля», а за моей спиной называл ее «хромоножкой». И особенно Бруно, который при малейшем намеке принимался с отчужденным видом что-то насвистывать сквозь зубы. Разговор не клеился, недопитый чай, где так и не растаял сахар, остыл в моей чашке.
– Где ты собираешься провести каникулы? – спросила Мари.
– Мы, вероятно, поедем в Эмеронс.
– Постарайся хотя бы писать мне.
Я поцеловал ее, что делал не часто. Но на улице настроение у меня окончательно испортилось, и я был даже несправедлив в своих мыслях. Неужели я лишусь и этого прибежища? Неужели и в Вильмомбле будут так же следить за мной, как и в Шелле? Надежды Мари были и моими надеждами. Но разве нельзя было с этим немного повременить? И вдруг я снова подумал о Бруно. Приближались каникулы; может быть, растянувшись на песке под солнцем, мне легче будет победить в себе мосье Астена.
ГЛАВА V
Из года в год ровно полтора месяца летних каникул мы проводили в Анетце, в своем домишке Эмеронс, что избавляло нас от лишних расходов.
Эмеронс, к которому ведет узкая проселочная дорога, петляющая среди поросших ивняком холмов и таких глубоких ям, что туда заплывают угри, никак не назовешь поместьем. Скорее, это просто рыбачий домик, стоящий неподалеку от заброшенного дока, в двух шагах от дикого пляжа; зимой, когда ведомство путей сообщения закрывает шлюзы, сюда невозможно добраться. Маленький, невзрачный домик, сложенный из рыжего камня и крытый шифером. Ну а более точно – бывшая конюшня, с пристроенной к ней печью, примостившаяся на одной из террас холма, на которую когда-то выгружали навоз и которая превращается в остров при каждом разливе реки. Охраняемый двумя гигантскими вязами, корни которых оплели весь холм, наш домик возвышается над Луарой, откуда река проглядывается метров на семьсот.
Наше летнее прибежище не отличается особым комфортом – в Эмеронсе три небольшие побеленные комнаты, почти без всякой обстановки, но зато здесь можно не опасаться нашествия горе-туристов. Как большинство людей, проживших всю жизнь у реки, я не представляю себе отдыха без воды, и даже самые живописные пейзажи Прованса мне, вероятно, не возместили бы этого недостатка: мой взгляд томился бы от жажды. И хотя Эмеронс – наследное владение Омбуров, я люблю этот уголок, где плывут туманы, еще более прозрачные, чем в наших краях, гонимые легким ветром, под которым колышутся и шуршат камыши. Пожалуй, я даже рад, что после смерти Жизели и ее отца Эмеронс перешел именно к моим детям. (Лора с матерью получили в нераздельное пользование дом в Шелле.) Теперь мосье Астен живет в Анетце у своих детей. Там он не только их отец, он их гость, товарищ их игр. Когда он, катаясь на лодке, гребет, невпопад размахивая веслами, или неумело пытается что-то починить в» доме, ему кажется (и это действительно так), что в эти минуты он, как никогда, близок своим детям; он делит все их радости и ничуть не обижается, если они дружелюбно подтрунивают над ним. В Эмеронсе я чувствую себя другим человеком. Мы все здесь становимся другими, даже Лора. Только Мамуля никак не может привыкнуть к деревенской жизни, она ворчит, она брюзжит, она вздыхает по своему окну, по своим кактусам, по своей кошке, одноногим столикам и волшебным шнуркам.
И хотя ее стоны и вздохи нельзя принимать всерьез, все-таки именно они вынуждают нас придерживаться этих пресловутых полутора месяцев – максимального срока, который она может выдержать, не превратившись действительно в несносную старуху. Вот уже второй год Мари советует мне отправлять детей после Эмеронса в лагерь, организованный Обществом взаимопомощи, чтобы они могли (уже без меня) еще немного подышать кислородом. К счастью, сами дети этого не хотели. Мамуля недовольно бурчала: «Это еще зачем? Неужели им не хватает воздуха в наших двух садиках?» Лора говорила, что, по ее мнению – а ее мнение было всегда очень расплывчатым, выжидательным, готовым тут же совпасть с моим, – это было бы неплохо для мальчиков, но совсем не обязательно для Луизы. Я же, правда, не признаваясь в этом, думал как раз обратное; детей надо было давно записать в лагерь, а я все еще говорил «посмотрим», хотя для себя уже все давно решил. Отправить детей в лагерь означало, само собой, отправить туда и Бруно, а это вовсе не соответствовало взятой мною линии: Бруно должен был постоянно чувствовать присутствие отца.
Итак, эти каникулы ничем не должны были отличаться от всех предшествующих. Недолгий отдых на берегу реки – сорок дней, которые только Мари могут показаться тоскливыми. По существу, вся прелесть Эмеронса заключается в том, что там ничего не происходит; и на этот раз, как и в прошлые годы, там тоже ничего не произошло. Почти ничего. Я не хочу поддаваться мании, свойственной мне, как, впрочем, и многим, – отыскивать какие-то поворотные моменты в жизни. Изменения, происходящие в нас, совершаются настолько медленно, что их трудно бывает уловить. Мы долго пренебрегаем предзнаменованиями. Иногда самое незначительное событие, если до конца осознать его, становится для нас «откровением». Но капля может переполнить чашу. Мне же понадобилась целая река (ирония, достойная моей слепоты).
Мы на реке. Тихо, вода словно замерла, ничто не предвещает беды. Под пламенеющим небом, которое как будто растворяется в воде, медленно катится согревшаяся за день Луара, полируя отмели, где вяло ковыляют отяжелевшие к вечеру чайки. С холма за нами наблюдают Мамуля, удобно устроившаяся в кресле, и Лора с вязаньем в руках. Мы вывели плоскодонку, которой нам разрешил пользоваться папаша Корнавель, наш единственный сосед, полуфермер, полубраконьер, промышляющий в пресных водах. Согласно его наставлениям длинная леска лежит на корме, грузила – на дне лодки, крючки с насадкой – чтобы не цеплялись друг за дружку – висят вдоль борта. С силой оттолкнувшись багром, мы плывем по течению и внимательно вглядываемся в песчаное дно, стараясь отыскать там маленькие ямки, которые должны обозначать путь камбалы. Наша несколько пресыщенная нимфа Луиза, у которой одна только цель – выманить у солнца самый яркий янтарный загар, что-то щебечет, напевает себе под нос и без конца поправляет бретельки своего бюстгальтера. Мишель, наш неотразимый эфеб, который даже в плавках сохраняет свою обычную серьезность, с интересом разглядывает бакены и изрекает:
– Будь со мной часы, я мог бы вычислить скорость течения.
Бруно, тоже полуголый, напряженно молчит, он сосредоточенно, словно индеец-следопыт, всматривается в воду; можно подумать, от того, что он увидит там, зависит его существование. Но вот наконец следы – правда, круглые, а не треугольные. Я наклоняюсь ниже.
– Это, пожалуй, усач.
Мои сыновья и дочь так стремительно перемещаются на мою сторону, что тут же в полном составе мы летим вверх тормашками в воду. Я, смеясь, вынырнул первым. Мишель тоже хохочет и, даже не подумав о других, устремляется к берегу, желая показать, что он среди нас лучший пловец. Но Луизе и Бруно не до смеха. Если даже мне вода по плечо, то Луизе она доходит до подбородка. Она испуганно барахтается, ее густые волосы рассыпались по воде. Бруно и совсем не достает дна; правда, подняв подбородок и выбрасывая вперед руки, он пытается плыть, но эти лягушачьи движения мало похожи на брасс. Броситься к нему ив поддержать его было для меня делом минуты..В каких-нибудь пяти метрах отсюда уже мелко.
– А Луиза? – еще не отдышавшись, спрашивает Бруно, который теперь уже может сам добраться до берега.
Я устремляюсь на помощь Луизе, которой действительно приходится туго: она наглоталась воды, она отплевывается и плачет. Бедная девочка сильно побледнела, ее мучает икота, и мне приходится нести ее до самого дока, куда как ни в чем не бывало забрался наш беззаботный победитель Мишель, насмешливо спрашивающий брата:
– Ну как, приплыл, бегемот?
Наконец происшествие исчерпано, нам даже не пришлось спасать нашу перевернувшуюся плоскодонку, которую вместе со всеми снастями медленно относило течение. Ее подтянул к своей лодке какой-то рыбак из Парада; навстречу нам бежит с мохнатым полотенцем в руках Лора.
– Эх вы, рыбаки несчастные! – кричит нам сверху Мамуля.
Еще несколько десятков шагов, и, направляясь в дом, я прохожу мимо тещи.
– О благородный рыцарь, – гневно . восклицает престарелая дама, – вы достойны шоколадной медали. Вы кинулись к Бруно, хотя он немного плавает, и бросили на произвол судьбы Луизу, которая не умеет даже держаться на воде.
– Ну, нечего устраивать трагедии, – бросает Мишель. – Подумаешь, неожиданно для себя искупались, ведь никто же не утонул.
– У него не было времени раздумывать, – вступается за меня Лора. – Он бросился к тому, кто был ближе.
Да, к тому, кто был ближе. На лице Лоры написано глубочайшее уважение, она произносит эти слова, не вкладывая в них особого смысла. Я прекрасно знаю, что она сейчас обо мне думает: какой благородный человек Даниэль, он так старался, чтобы никто ни о чем не догадался, он никогда не забывает о своем долге и даже в такую минуту спасает не родного птенца, а кукушонка. Как мы иногда ошибаемся в людях, которых, нам кажется, хорошо знаем! Как мы иногда ошибаемся в самих себе! Ведь до этой минуты я думал почти так же, как она, и я ненавидел себя за это. Но, слава богу, мы не разыгрываем сейчас трагедию в духе Корнеля. В лучшем случае это пьеса Лабиша. Мишель прав: неожиданно искупаться – это еще не значит утонуть. Никто никого не спас, никому даже не угрожала настоящая опасность, все отделались легким испугом. Но в этой истории было нечто неожиданное, нечто приятное для меня: моя реакция. Все сводилось к тому, что на мосье Астена, исполнявшего в этом глупом спектакле роль Перришона, вдруг снизошло озарение. Самый близкий. Лора, ты не ошиблась, я бросился к тому, кто был мне всех ближе.
Шел восьмой час. Косые лучи заходящего солнца проникали в комнату, где я переодевался. Бруно, даже как следует не обсохнув, лишь потуже завязав тесемки на плавках, снова отправился на реку. Мишель остался с бабушкой. Из соседней комнаты доносится мышиный писк: Луиза снова и снова обсуждает наше происшествие. Это смешно, но, надевая на себя сухую рубашку, я словно облачаюсь в пурпурную мантию. Теперь я все понял. Мне все стало ясно. Это уже давно должно было броситься в глаза. Я люблю Бруно не меньше других. Теперь все перевернулось: я люблю его больше. И пусть даже он не догадывается об этом, пусть не отвечает мне той же любовью – не имеет значения. Дело не в этом. И никогда не сводилось к этому. Как часто тот, кто стремится завоевать чье-нибудь сердце, старается прежде всего убедить в своем чувстве самого себя и кстати и некстати выискивает все новые и новые доказательства своей любви, в которых прежде всего нуждается он сам. Когда же исчезает необходимость доказывать свои чувства, все меняется…
Натянув рубашку и трусы, я надеваю полотняные брюки, пахнущие сеном. Когда исчезает необходимость доказывать свои чувства, все меняется. Я знаю. Теперь мне позволено куда больше. Теперь я могу не бояться того, что подумает он, того, что скажут окружающие. Только теперь я могу по-настоящему взяться за его воспитание, с легким сердцем решать, что для него хорошо, что плохо, и не делать для него, как прежде, слишком много из опасения услышать упрек в том, что я делаю слишком мало. Теперь я могу уделять больше внимания Мишелю и Луизе, которые, конечно, заслуживают его. Теперь я могу подумать и о Мари: с той минуты, когда я почувствовал, что не способен пожертвовать Бруно, он перестал быть непреодолимым препятствием на моем. пути. Но меня зовут. Это голос мадам Омбур.
– Даниэль, взгляните-ка на свое сокровище.
Я выхожу. Мамуля показывает пальцем в сторону плотины, где над рыжей водой, словно в китайском театре теней, вырисовывается силуэт сидящего в лодке мальчика. Мое сокровище, несмотря на строгий запрет, в одиночку пустилось в плаванье и сейчас невозмутимо закидывало леску.
– А, просто бахвалится, – пренебрежительно бросает Мишель. – Хочет показать, что совсем не испугался.
– О, если он сейчас перевернется, ему уже так легко не отделаться, – замечает Мамуля. И не дожидаясь моего ответа, повышает голос: – Ну что ж, продолжайте в этом духе. Я отказываюсь понимать вас, милый Даниэль. Сначала вы были с ним слишком суровы, а теперь совершенно распустили его. А ведь выдержка для воспитателя так же важна, как и для сыра.
– Вы меня извините, но я знаю, что делаю. К тому же я иду туда.
Вести себя так в присутствии Мишеля, на которого я имел все основания сердиться, конечно, было недопустимо. Настроение у меня снова падает. И снова я ломаю голову над своими вечными проблемами, спускаясь с нашего холма. У плотины папаша Корнавель чинит вершу, рядом с ним сидит его дочка, которую Луиза прозвала «тетерей», и незнакомый мне сухонький старичок в синем плаще. И вдруг мне приходит на ум, что «тетеря» не родная дочь Корнавеля. Все знают, что, женившись на ее матери, он, не задумываясь, удочерил девчонку. Все знают, что он обожает ее, она ходит с ним повсюду, уцепившись за его огромную ручищу, и болтает всякую чушь, а он выслушивает ее с грубоватой снисходительностью, и только усы у него чуть вздрагивают. Он не испытывает никаких затруднений, колебаний. В его взгляде нет и тени горечи. Это его дочка, вот и все. Он просто любит ее, и ему не приходит в голову ставить это себе в заслугу. Вам стоило бы поучиться у него, Астен, вместо того чтобы умиляться своим благородством. И нечего было так уж гордиться своим открытием. Как бы, глядя на папашу Корнавеля, вам не пришлось еще краснеть! Вот он поднимается, держа в руке засаленный картуз. Его помощник, этот маленький старикашка, поглядывая на Луару, сплевывает табак.
– Ведь что делает парень! – говорит он. – Но парень-то настоящий. И прямо вылитый отец…
Катаракта на его глазу объясняет многое, вежливость дополняет остальное. Зеркала никогда не говорили мне о нашем с Бруно сходстве, хотя я упорно старался его отыскать, и вряд ли кому-нибудь удалось бы меня убедить в том, что мы с ним хоть немного похожи. Конечно, при желании сходство можно найти с кем угодно. У Бруно широкий нос, как у моего кузена Родольфа, как у Мари и у многих других. У него такие же волосы, какие были у моей матери: самые обыкновенные темно-русые волосы. И все-таки до чего напугал меня этот старик, который, открыв сейчас складной нож, так спокойно нарезает новую порцию жевательного табака. А что, если он прав! Хорошо бы выглядел отец, который потратил столько сил и времени, приложил столько стараний, чтобы в конце концов принять в свое сердце родного сына; что и говорить, он мог бы похвастаться тончайшим слухом, уловившим голос крови.
– Вот он, причаливает, – говорит папаша Корнавель.
Больше не видно ни Бруно, ни лодки, бесшумно скользящей под ивами. Но вот протяжный грохот падающей цепи прорезает тишину сумерек, где стремительно проносятся последние ласточки, уже уступающие место летучим мышам. Затем среди ветвей появляется фигура мальчика. Он приближался к нам прыжками, боясь поранить босые ноги об острые камни, торчащие из песка. Что-то новое появилось в нем, во всех его движениях: непривычная уверенность и непринужденность. И нужно ли мне идти к нему навстречу? Не успел я сделать и десяти шагов, как Бруно уже около меня. Ему не стоится на месте. В его фигурке еще столько детской грации, но уже чувствуется, как под кожей играют окрепшие мускулы. Он смеется и кричит мне ломающимся юношеским голосом:
– Можешь, конечно, всыпать мне. Но уж очень было жалко, что пропадут черви.
– Идем, уже падает роса.
У меня сжимается сердце от его доверчивого взгляда. Неужели он догадался о том, что происходит во мне? Он готов мчаться дальше, но вдруг спохватывается и ждет, когда я подойду, и, вытянув шею, глядит на меня серьезными глазами. Мы молча возвращаемся домой в прохладных сумерках под шелест вязов.
ГЛАВА VI
Пришло время решать. Я без конца повторял про себя эту фразу, хотя еще совсем недавно говорил: уже слишком поздно. Я повторял ее без всякого удовлетворения. Без особых на то причин. И впрямь пришло время решать, но что именно? Я всегда остерегался устанавливать поворотные даты в своей жизни, и все-таки я ясно различаю отдельные периоды в своем прошлом. Для меня седьмой и шестой класс (я, как преподаватель, веду счет годам по классам, в которых учился Бруно) – самое мрачное время. В шестом он остался на второй год, пятый и четвертый можно уже считать моей победой. И вот мы приближаемся к тому времени, которому суждено было стать моей «золотой порой». Однако третий класс был еще переходным периодом, неясным, неустойчивым.
Именно неустойчивым. И оказался он таким по самым заурядным причинам, как это бывает во многих семьях. Даже в самых хороших семьях случается, что старшие упускают из поля зрения младших и те начинают сбиваться с пути. Старшее поколение клонится к закату, тогда как дети растут и вдруг стремительно вытягиваются вверх, подобно нежным побегам спаржи. В то время как буйно расцветала молодость, все мы, взрослые, перешагнули через какой-то свой рубеж: мадам Омбур отметила семидесятилетие, Лора – тридцатилетие, а нам с Мари исполнилось по сорок.
При такой ситуации не всегда легко дать правильную оценку происходящему, а еще труднее судить обо всем задним числом. Я порой жалею, что не вел дневника; в нем события предстают в их подлинном свете, в постоянном развитии, проступающем сквозь мелочи повседневности. Но я всегда считал, что в моей жизни нет событий, достойных описания. (Окончательно отвратила меня от этого занятия найденная мной записная книжка отца, где в день моего рождения было занесено: «Уплачено 850 франков Левасеру за крышу. Обедали у Родольфа. Пирог со сливами выше всяких похвал. Луиза столько съела, что у нее даже живот разболелся». Затем следовал сделанный наспех карандашом постскриптум: «Полночь. Я ошибся. Это был Даниэль».) Впрочем, хотя я и не веду дневника, у меня другая страсть, зародившаяся еще в те годы, когда прилежным студентом я слушал лекции, да и позднее я нередко отдавался ей среди тягостного молчания, царившего в нашем доме. Полузакрыв глаза, я осторожно изо дня в день веду наблюдения, запоминаю все на будущее, делаю записи в уме, испещряю заметками свою память. Одна из моих слабостей – перечитывать, комментируя, ночи напролет этот хранящийся в моей голове дневник, вызывать в памяти одного за другим те семь человек – в том числе и себя, – которые составляют весь мой мир.
Но мне не под силу дать истинную оценку происходящему, поставить, как я это называю, все точки над «и». Удовольствуемся тем, что обратимся в привычной для меня последовательности к моей семерке.
Мамуля. (Начнем с нее из уважения к возрасту, если не возражаете. В первую очередь обычно хочешь разделаться с тем, чем меньше дорожишь.)
Каникулы и деревенский воздух, по ее мнению, не принесли ей никакой пользы. Она вся как-то съежилась. Теперь из-под копны желтовато-белых волос на вас смотрело маленькое ссохшееся лицо с вечно сонными глазами, которое лишь отдаленно напоминало прежнюю амазонку.
Однако не следовало слишком доверяться ее сонному взгляду – мадам Омбур отнюдь не отказалась от своей сокровенной мечты. Она без конца повторяла на– доевший припев: «Лора наша жемчужина, Лора наше сокровище». Время от времени ее отвисшая нижняя губа обнажала уцелевшие корешки зубов и во рту шевелился длинный, как у ящерицы, язык. Она и мне приписывала свои немощи. Говорила о моем возрасте, чтобы лишний раз подчеркнуть, как необходимо мне в конце концов устроить свою жизнь.
– Вот и вам перевалило за сорок, Даниэль! Мы с вами оказались по одну сторону перевала. Вы заметили, только после сорока говорят «перевалило». А кто перевалил перевал, тот докучлив стал. Конечно, у меня за плечами семь десятков лет, но и у вас уже четыре. Теперь нас так и будут называть докучливыми, разве что мы перешагнем через девятый десяток и доживем до ста лет; тогда нас с вами все уважать станут, мы будем служить редкостным образцом живучести человеческой породы.
В скудеющем уме мадам Омбур все время всплывала мысль, которую она, видимо, считала находкой:
– А вы все еще холостяк, докучливый холостяк. Вот так, мой милый Даниэль.
Лора. О том, что ей исполнилось тридцать, мадам Омбур не вспоминала. Правда, возраст не имел существенного значения для моей свояченицы, которая, казалось, давно переступила этот рубеж. Она почти не менялась и, верно, долго еще будет оставаться такой же. Есть разновидность хрупких старых дев, срок годности которых ограничен, как и некоторых лекарств. Есть и более устойчивая категория, вроде консервированных ягод, но и они со временем прокисают. А Лора, очевидно, относилась к типу старых дев, напоминающих варенье: ее терпеливость и кротость, подобно засахарившейся пленке, предохраняли ее от порчи.
Как всегда молчаливая, вездесущая и незаметная, она не уставала заниматься всем тем, что у нас, мужчин, принято называть пустяками, отдавала этому все свои силы, находя радость в бесконечных, изнурительных хлопотах. Хрупкий муравей, упорный муравей, невольно заставляющий мечтать о легкомысленных стрекозах. А ведь она была миловидна, но ее неисправимая почтительность лишала ее всякого очарования.
Единственное новшество, которое открыла мне веревка с сушившимся на ней бельем: Лора не носила больше старомодных батистовых рубашек, отделанных кружевами, и трикотажных панталон. С тех пор как Луиза высмеяла ее в моем присутствии, на веревке появилось такое же, как и у моей дочери, белое воздушное нейлоновое белье, на котором расцветали яркие пластмассовые зажимы.
Во всем остальном она была убежденной противницей всего нового.
Луиза. Ну уж про нее этого не скажешь. Внешне, хотя она и походила на меня (дочерям иногда удается подобный фокус, они создают улучшенный вариант), она была на редкость хороша. Правда, цвет лица у нее по-прежнему был как у целлулоидной куклы, но она усердно запудривала этого краснощекого голыша от уха до уха.
Ее нравственными качествами я был куда менее доволен. Она раскачивала бедрами, оборачивалась в восторге, заметив, что за ней украдкой следует какой-нибудь юноша, плохо занималась, пропускала уроки, хотя была уже в последнем классе – классе риторики. Дома она начала дерзить и даже пыталась командовать Лорой, которой, однако, охотно уступала всю работу по хозяйству и даже стирку своего белья. Я еще мог примириться с тем, что она уже не была такой ласковой, как прежде, и понемногу отдалялась от меня, что ее все более привлекала женская дружба, столь необходимая в семнадцать лет. Но ни бабушка, ни тетка не смогли стать поверенными ее тайн. Луиза предпочитала им маленькую Лебле и других пигалиц в узких брючках, которые иногда провожали ее до самых ворот.
– Ну и откопал же твой старик квартиру у черта на куличках! – восклицала одна.
– Вот ты и добралась до своего дворца! – кричала другая, сидевшая на велосипеде по-мальчишески, раздвинув колени. Нажав на педаль, она увозила дальше примостившуюся на раме третью подружку.
Луиза входила в дом и, тряхнув непослушными волосами, мимоходом клевала каждого из нас в щеку и тут же бросалась к проигрывателю.
Мишель. Он тоже учился искусству быть дерзким. Но если Луиза в своих дерзких выходках была небрежной, непоследовательной, порывистой, а потому не теряла своего чистосердечия, Мишель продумывал каждое свое дерзкое слово, отчего оно становилось особенно язвительным.
– Поступить на математический факультет! Чего ради? Чтобы стать преподавателем? У меня нет ни малейшего желания погрязнуть в этом болоте. Лучше я поступлю в Политехническую школу.
Он перестал участвовать в общих детских играх. Он только «ставил опыты» в лаборатории. В лицее этот несравненный всадник лихо гарцевал впереди всего класса. Свита Луизы охотно окружала его, когда он после занятий возвращался домой. Ему льстило, что его считают красивым, сильным, умным, и он великодушно позволял всем этим девицам восхищаться собой, не скрывая, что сам он считает их дурами. Друзей у него не было. Он еще кое-как терпел около себя одного или двух соучеников, не блещущих особыми талантами, но не лишенных хитрости, которые старались выудить у него всегда безупречно правильное решение трудной задачи; он переписывался также с юношей из Лондона, придирчиво выискивая в его посланиях малейшие огрехи, прежде чем ответить ему на чистейшем оксфордском языке, исписав четыре страницы уверенным мелким почерком с высоко перечеркнутой буквой «t».
Бруно. Оставался еще Бруно, который был всего на три года моложе своего брата, но рядом с ним выглядел совсем ребенком. Стараясь походить на Мишеля, он подражал его степенности и даже его браваде, пробовал говорить баском, грубил сестре, а иногда и тетке; случалось, что он осмеливался вести себя вызывающе даже со своим высокочтимым братом.
Но никогда – с отцом. Не скажу, что я сумел приручить его: страх, уважение, привязанность – вот тот треугольник, в центре которого я находился. Бруно не рассчитывал на особое к себе отношение с моей стороны. Он не только не рассчитывал на него, он даже не помышлял о нем. Он все еще держался в стороне, но уже не сторонился меня, как прежде, он словно выжидал чего-то. Это чувствовалось. В моих же устах даже буква «р» в имени Бруно звучала теперь так мягко, что все окружающие говорили со мной о нем точно таким же тоном. «Ваш любимец» – твердила Мамуля. А Мари, еще недавно называвшая его «маленький упрямец», говорила теперь просто «малыш» или же «твой младший», а порой не без ехидства – «твой драгоценный Бруно».
Следует отметить: этот ребенок никогда не давал мне повода гордиться собой. Общеизвестны градации, существующие в лицеях: «заслуживает похвал», «заслуживает поощрения», «занимается вполне удовлетворительно», «успехи весьма посредственны», «предупреждаем, следует обратить внимание», «заслуживает порицания». С первого же дня Мишель «заслуживал похвал», успехи Луизы были «весьма посредственны», Бруно же, чуть было не подцепив три «порицания», за которыми следует исключение, собрав целую коллекцию «предупреждений», медленно пополз вверх. Не выражая особого восторга, он перешел в категорию «заслуживающих поощрения». Как-то он даже занял третье место в классе, но я об этом узнал от Лоры, так как он не удосужился дать мне на подпись свой табель. Я осторожно упрекнул его в этом за столом в присутствии всей семьи.
– В кои-то веки мог бы и раззвонить о своей удаче! – воскликнул Мишель.
– У этих отметок фальшивый звон, – небрежно ответил Бруно, занятый своим винегретом.
Мосье Астен. Он тоже был занят, но своими мыслями. Поскольку в последнее время пояс стал ему тесноват, он вспомнил один из любимых афоризмов своей матери: «Стал носить одежду пошире, значит, и на вещи смотри шире». Подобно своей матери, он признавал, что от него несет затхлостью и что он должен впустить в дом свежую струю. Но не так-то просто отцу изменить раз навсегда заведенный в семье порядок, чтобы детям и в голову не пришло, что прежде он ошибался, а значит, может ошибиться и еще раз. Это особенно важно, когда дети растут и с каждым сантиметром делаются смелее, с каждым днем меняются, становятся страстными спорщиками, потому что, чтобы утвердить свое я, им необходимо оттеснить вас. Любая уступка, даже раньше чем ее оценят как следует, кажется уже неполной и недостаточной. Приспосабливаешься все быстрее и быстрее, приспосабливаешься, словно без конца переезжаешь на новые квартиры. Каждый раз заново настраиваешь скрипки; каждый раз уточняешь, какие у кого права, что кому можно и что нельзя, кому сколько налить вина в стакан. Хорошо, ты можешь посмотреть этот фильм. Хорошо, ты можешь вернуться в девять часов. В одиннадцать. Хорошо, хорошо, хорошо. Слово «нельзя» встречается все реже, оно видоизменяется, теперь это уже просто возражение, которое способна поколебать ласковая настойчивость, – своего рода педагогический прием, рассчитанный на раскол взрослых. Мосье Астену приходилось иметь дело с тремя разными характерами, и Мамуля была права, когда ворчала:
– Принимайте их такими, какие они есть. Мишеля можно убедить. Луизе надо приказывать. С Бруно надо быть ласковым.
И все еще больше усложнялось оттого, что я снова терзался сомнениями. Приближалось время, когда моим детям предстояло избрать себе профессию, сделать выбор, который определил бы всю их дальнейшую жизнь. Тот, кому не удалась его собственная жизнь, не многое может посоветовать и тем более не может служить примером для подражания. Ведь он счастлив уже тем, что воспроизвел себя в своих детях, и разве скромность не должна удержать его от попытки еще раз повторить себя в них, стараясь сделать их похожими на себя? Не должен ли он оградить их от искушения – пусть даже вытекающего из самых лучших побуждений – следовать пословице: яблочко от яблони недалеко падает? Но как предохранить их от подобного соблазна, не уронив своего авторитета?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.