Электронная библиотека » Евдокия Нагродская » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Злые духи"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2025, 09:22


Автор книги: Евдокия Нагродская


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ее мысли были прерваны стуком в дверь – это Мадлена внесла кофе.

– Как ваше здоровье, Мадлена? – спросила Таиса, принимая из рук девочки большую чашку кофе с молоком и кусок еще теплого хлеба.

– Благодарю вас, mademoiselle, я очень извиняюсь, мама говорила, что у меня был припадок, и вы почти всю ночь возились со мною.

Мадлена стояла перед Таисой, вертя кончик своего передника.

– Меня очень огорчило, что я наделала вам столько беспокойства.

– Полноте, моя маленькая Мадлена, – это пустяки, я рада, что это прошло, – сказала Таиса, ласково смотря на осунувшееся лицо девочки.

Мадлена оглянулась на дверь, крепче приперла ее и, вдруг подойдя к Таисе, торопясь заговорила:

– Вы добры ко мне… Я знаю, какая вы добрая. Я знаю, кто дал денег Лизетт, она получила их по почте от неизвестного, но я знаю, что это – вы! Я знаю, кто купил теплые туфли старухе Дюраш, которые она нашла у своей двери… Я знаю еще много, много. Потому, что я «знаю».

Я знаю и вижу много, чего не знают и не видят другие…

Я вам скажу одну вещь, вы не должны рассказывать этого никому.

Все думают, что я больная, потому что у меня бывает то, что они называют припадками, но это совсем не припадки, это делается только тогда, когда я не выдержу и начну говорить правду.

Я вижу больше, чем они, и они не верят мне. Люди верят только собственным глазам, а вы видели, mademoiselle, рисунки в книжке «Обман зрения», вы будете держать пари, что на рисунке линии сходятся, а они расходятся, вы в этой книжке увидите, что мы далеко не все видим так, как оно есть. А вот я вижу и слышу то, чего они не могут, и они говорят, что у меня припадок!

Мадлена хрустнула своими худенькими, загрубелыми пальчиками.

– Ведь я не виновата, что мое зрение и слух тоньше, и я вижу…

– Что же вы видите, Мадлена?

– Их – злых духов. Почти каждым человеком владеет его злой дух. Разве вы не замечали, mademoiselle, что иногда человек добрый и вдруг сделает зло против своего желания! Это злой дух заставляет его.

Злые духи всегда стараются войти в человека. Притворяются ласковыми… Они принимают всевозможные формы: и людей, и вещей, чаще всего денег… И вот я могу их видеть…

Не говорите этого никому и не принимайте меня за сумасшедшую. Я соглашаюсь с ними, что у меня припадки и что во время их я говорю глупости. Но я все время знаю, что это правда. Но мне все равно не поверят.

Поверьте хоть вы мне! – умоляюще сложила она руки, – неужели вы не чувствовали, не замечали, как злые духи владеют людьми?

– Милая Мадлена, это случается очень часто, что дурные люди владеют хорошими, но слабыми людьми, которые под их влиянием и поступают дурно.

– Да, да и они знают, что дурно, а делают… Это злой дух владеет ими, принимая вид человека. Я сейчас узнаю его, мне становится душно и страшно при виде его, хотя на вид они бывают и добрыми, и красивыми.

Дверь отворилась, и голова старшей m-lle Леру просунулась в комнату.

Теперь эта голова была освобождена от папильоток и очень изящно причесана.

– Иди, Мадлена, мама ищет тебя, – сказала она, и едва Мадлена вышла из комнаты, она в свою очередь поплотнее закрыла дверь и тоже таинственно заговорила:

– Я нарочно отослала Мадлену. Я пришла к вам с просьбой, mademoiselle: уговорите маму дать мне денег, чтобы вставить мне зуб. Она вас так уважает. Она сделает все, что вы посоветуете. Дантист спрашивает двадцать франков.

Мать не понимает, что, если у меня будет зуб, я смогу работать и, может быть, обеспечить все семейство, а то вечно попрекают меня, а работать мне невозможно.

– Почему же вы не можете работать без зуба? – удивилась Таиса.

– Ну что заработаешь в мастерской? Подумайте! Неужели вечно гнуть спину и портить себе глаза за шитьем, когда есть занятия более веселые и нетрудные. Мне предлагают устроить меня статисткой в театр. Вот увидите, mademoiselle, как это хорошо. Но не могу же я начинать свою карьеру без зуба!

Mademoiselle, если вы уговорите мать, я буду готова за вас в огонь и в воду. Подумайте, ведь кто знает, как повернется счастье. Может быть, у меня когда-нибудь будет собственный отель, купе и бриллианты.

Глаза Лизетты наполнились слезами.

– Вы такая добрая, mademoiselle, вы мне поможете… А если… если мне не дадут двадцать франков на зубы, я их заработаю на тротуаре! Даю вам слово! Мне недавно сказал один шикарный молодой человек, блондин, который две недели назад заезжал к вам: «Какая красивая девушка, жаль, что без зубов». Я посмеялась и сказала: «Зубы можно вставить, monsieur», а он мне: «Тогда перед вами никто не устоит, и я первый». Так вот я требую, чтобы мне дали двадцать франков, или я сегодня пойду на тротуар.

– Вы этого не сделаете, Лизетта.

– Нет, сделаю! – крикнула она с азартом. – Я уже тогда решила избавиться от этой жизни! Из театра у меня есть возможность устроиться с богатым человеком и разбогатеть самой и даже выйти замуж, как сказал мне ваш знакомый, а отсюда я могу идти только на Бульмиш[12]12
  Бульвар Сен-Мишель (фр. Boulevard Saint-Michel), сокр. Бульмиш (фр. Boul'Mich'), – одна из главных улиц Латинского квартала Парижа. – Прим. ред.


[Закрыть]
, а то и на exterieur'ы[13]13
  Внешнее кольцо бульваров (фр., имеется в виду les boulevards extérieurs). – Прим. ред.


[Закрыть]
! За что меня губит моя собственная мать?

И Лизетта залилась слезами.

Таиса долго и пристально смотрела на рыдавшую девушку, потом достала кошелек и, протянув двадцать франков Лизетте, сказала с легким вздохом:

– Вот возьмите, потом, когда у вас будет свой отель, вы мне отдадите.

Когда счастливая Лизетта, чуть не задушившая ее поцелуями, вышла из комнаты, Таиса долго стояла, смотря на церковный двор, на голубей, сидящих на карнизах, на печальные полуобнаженные каштаны, и потом, подняв печальные глаза на портрет Чагиной, спросила:

– Хорошо ли? Два зла. Которое хуже?

* * *

Ремин работал все охотнее и охотнее. Какая-то тяжелая томность и печальная лень, которые владели им прежде, почти оставили его.

Последнее время он почти все утро и часть дня просиживал в мастерской и, весело посвистывая, писал большую картину.

Об этой картине он уже давно думал, с тех пор как сказал Доре, что напишет картину «для нее» и «о ней».

Большое полотно уже пестрело пятнами красок и угольными линиями.

Смутно выделялись веселые домики, которые словно сбегали с холмов, спеша в долину, на зеленую лужайку, где праздновался деревенский праздник. Танцевали группы людей, кто грациозно, кто неуклюже, но с одинаковым увлечением, и казалось, что эти домики, островерхая колокольня, цветущие яблони принимали участие в этом празднике. Среди полотна выделялась танцующая фигура женщины.

– Вы видите, я хочу нарисовать эту картину в стиле примитива, – весело говорил Ремин Тамаре, сидящей на табурете с длинным мундштуком в зубах.

Лицо Тамары было нахмурено.

После посещения ими кафе на Монмартре Тамара стала довольно часто заходить к Ремину.

Он замечал, что она сделалась молчалива и была чем-то расстроена.

Приходя, она приносила бутылку коньяку и, выпив рюмки четыре-пять, – уходила.

– Охота вам подражать примитивам, – сказала она, выпуская дым струею, – что вы в них нашли хорошего? Угловато, несуразно, по-моему, даже уродливо, а главное – не реально. Не люблю этой манеры.

– Знаете, что мне пришло в голову, Тамара Ивановна? По-моему, нет перемены в живописи, а только перемена в человеческих глазах. Просто каждое поколение «видит» по-разному, чисто физически видит иначе, а пишут все самым реальным образом. Уайльд говорит, что «искусство делает природу». Не искусство, а художники, которые по своему призванию видят первые. Их ремесло – «видеть». И самый левый художник нравится тем, у кого глаза уже переделались, как у него. Вон Сегантини все видел точками, и нашлись люди, которые видели так же, как он, но это было недолгое увлечение, верно, это было кратковременное переходное зрение, не захватившее массы.

Я сам убедился, что начал видеть иначе, или временно видел иначе под впечатлением того или другого художника. Я могу настроить себя видеть, как я хочу.

Не толпа смотрит глазами художников, а просто у художников раньше изменяется зрение.

Один раз ко мне зашел приятель моего отца, большой любитель живописи, но враг новой школы. Он стал рассматривать книжку заграничного иллюстрированного издания и начал возмущаться:

– Что они пишут! Боже мой, что пишут! Какой нелепый пейзаж с прямыми стволами берез на первом плане! А эта голова женщины! Что за вытянутая физиономия, словно морда какого-то зверя, а шея-то, а прическа!

Я заглянул в журнал… Знаете, он рассматривал репродукции фотографий с натуры. Мне даже не захотелось смеяться.

Не природа изменяется, не художники ее изменяют в своих картинах, а меняются глаза.

И нравится другое, что прежде не нравилось. Старик не изменил глаз.

Тамара молчала, очевидно не слушая Ремина, погруженная в свои мысли. Выражение тоскливого недоумения на ее лице так удивило Ремина, что он оставил палитру и, повернувшись к своей гостье, спросил:

– Что с вами, Тамара Ивановна?

– Со мной? Тоска, Лешенька, такая тоска, что не знаю, куда от нее деваться, – вдруг вырвалось у нее. Она оперлась локтями на колени и спрятала голову в ладони. – Я, видно, по родине соскучилась – уехать бы мне.

– Да кто же вам, голубушка, мешает. Взяли бы да и ухали, – ласково сказал Ремин.

– Кто мешает? Сама себе мешаю. Да я уеду! Ремин… верите вы в черта? – вдруг подняла она голову.

– Что с вами, Тамара Ивановна, вы уже во второй раз о черте разговор заводите. Не от коньяку ли это? Бросьте вы пить, в самом деле.

– Вы думаете, я до чертей допилась? Нет, черта вином выгоняю, иначе мне бы еще хуже было… А пробовали вы гашиш?

– Стыдно, Тамара Ивановна, распустили вы себя. Знаю я об этом гашише – мне Леонид Денисович рассказывал, в каком виде он вас застал на прошлой неделе после гашиша, – укоризненно покачал головой Ремин.

Тамара вскочила.

– Что он еще вам говорил?

Он с удивлением посмотрел на свою гостью.

– Да только и сказал, что был у вас и застал всем совсем больною после приема гашиша.

– А ему какое дело! – буркнула Тамара и заходила по комнате, закуривая новую папиросу.

Ремин смотрел на нее.

Она большими шагами мерила мастерскую, словно большая птица металась, ища выхода.

Ремин вздрогнул, когда она, неожиданно остановившись, распахнула окно.

Он даже сделал движение удержать ее, словно боясь, что она ринется в пустоту.

Свежий воздух, кажется, успокоил Тамару.

День был веселый, солнечный, и стеклянная крыша фотографического павильона напротив окна мастерской нестерпимо блестела.

Тамара прищурила глаза и заговорила спокойно:

– Вот тоже планета! Глупое стекло, а тоже сияет, сияет отраженным светом. Мне иногда кажется, Ремин, что только небольшая часть людей живет своей жизнью, а все остальные люди только отражают эту жизнь.

– Я не понимаю вас, Тамара Ивановна.

– Что же тут непонятного. Разве мало людей, которые живут так, как этого хочет другое лицо, а иногда это лицо даже не интересуется ими?

Тот устраивает жизнь и живет сам по себе, а этот несчастный сателлит, часто сам того не замечая, кружится вокруг него и живет отраженной жизнью.

Поворачивается к нему солнце, он видит и слышит, чувствует, деятельность проявляет, а обернулось солнце, и настала тьма…

Хорошо, когда эти солнца не сознают, что они солнца, или, зная свою силу над планетами, будут им добрыми гениями, а что, если нет?

– Конечно, бывают слабые люди, но не все же пешки, как вы говорите.

– А сами вы, Ремин, солнце или планета? Свободный вы человек или нет?

– Все мы люди несвободные в силу обстоятельств. Свободным мог бы быть только настоящий христианин, если бы таковой нашелся, – ему одному ничего не надо, ничего он не боится и все и всех одинаково любит, – задумчиво сказал Ремин.

– Есть еще другая свобода, говорят: никого не любить, – сказала Тамара, круто повернувшись от окна.

– Нет, Тамара Ивановна, тогда не будет свободы, потому что явятся ненависть, зависть, презрение и гордость.

– А если удержаться на середине, на холодной, ледяной вершине?

– Это для обыкновенного человека невозможно. Если он неверующий, подобно большинству нас, – все же тело будет ему господином! Однако же расфилософствовались мы! – засмеялся Ремин.

– Нет, постойте, постойте… Но ведь и святой стоит на ледяной вершине, он недоступен страстям, и ему наша жизнь кажется мелкой, не стоящей внимания, а мы букашками, которых он вот так возьмет и перемешает, – сделала Тамара жест рукой.

– Вы упускаете то, что святой полон любви и он не сделает этого. Если люди с мелкими темными страстями и кажутся ему букашками, он все же любит их, может быть, потому, что вот, мол, они маленькие, слабые, злые, и он захочет помочь им…

Но если бы явилось существо так же недоступное страстям, без любви, без святости, без Бога, с громадной силой – оно было бы чудовищем!

Ремин, говоря это, продолжал накладывать зеленую краску на склоны своих холмов и не замечал, как по лицу его гостьи пробежала как бы судорога, и мундштук, который она держала в руке, хрустнул и сломался.

Она откинула от себя обломки и, быстро подойдя к столу, налила себе новую рюмку коньяку.

* * *

Ремин почти каждый день виделся с Дорой: или сидел по вечерам в ее гостиной, где собиралась артистическая богема и не богема, или сопровождал ее на концерты, выставки и в театры. Он не особенно долюбливал тон ее салона, где каждый был занят собой, каждый хотел показать себя и выслушивал других только для того, чтобы иметь возможность самому пофигурировать. Каждый считал себя гением, а других бездарностями. Одни, поумнее, это скрывали, другие – поглупее – лезли ко всем со своим «я».

Одна Дора искренно считала всех за выдающиеся таланты, она верила тому, что эти люди говорили про себя сами, и была уверена, что они любят ее и восхищаются ею тоже искренно.

Ремин любил бывать с Дорой в театрах и на выставках, хотя это почти всегда кончалось ссорой. То есть Дора на него сердилась, а он любовался ею, как взъерошенной канарейкой.

Дора любила все «грандиозное, возвышенное», а он все это называл ходульным, ложным пафосом, доходящим до дурного тона, и был уверен, что она кокетничает своими вкусами.

Дора не притворялась: она искренно благоговела перед громкими словами, громкой музыкой и грандиозными сюжетами картин. Она сама выражала свои чувства громкими словами, пышными фразами, и те слова, которые шли бы к женщине с другой наружностью, в устах Доры казались иногда просто смешными.

* * *

В этот день, возвращаясь с утреннего концерта из Трокадеро, Дора надулась на Ремина уже в первом отделении.

Ссора произошла из-за Рихарда Штрауса. После сыгранной пьесы «Так говорил Заратустра» Ремин сказал:

– Дарья Денисовна, если бы вы знали, как Штраус возбуждает жажду! Мне страшно захотелось чаю… Что это вы на меня так смотрите?

– Я удивляюсь… Я положительно удивляюсь вам! – заговорила Дора. – После этого величия, когда сердце все потрясено, вы можете говорить о чае!

Она сложила свои ручки и смотрела на него с негодованием.

– А что же мне делать, когда я не чувствую величия, а чувствую, что человек пыжится, пыжится, а как только станет самим собой, так и послышится банальный вальс! И я обрадовался этому вальсу, как искреннему слову в устах г-на Штрауса.

– Вы говорите богохульства! – возмутилась Дора. – Не смейте со мной разговаривать!

– Слушаю-с.

Все второе отделение они просидели молча.

Ремин с улыбкой посматривал ей в лицо, Дора отворачивалась и наконец жалобно произнесла:

– Вы мне испортили все впечатление, я вам этого никогда не прощу, я больше не стану с вами слушать музыки, мы всегда ссоримся.

– А вспомните, как мы слушали Римского-Корсакова.

– Что же из этого? Мы слушали вдали от родины – родного композитора, – сказала она, слегка покраснев. Она вспомнила, как в темноте ложи он взял ее руку и поцеловал в ладонь.

– Вспомните, как мы слушали с вами Травиату? А? Шаблонную, пустенькую старушку. «Травиату»… Куда вы?

– Здесь адски жарко… я хочу пить – воспользуемся перерывом, – сказала Дора, поспешно направляясь к выходу. Ее щеки пылали.

На прошлой неделе, после Травиаты, ей показалось, что, подавая ей манто, он коснулся губами ее затылка, она, вздрогнув, обернулась, он стоял, глядя в сторону, но губы его едва заметно улыбались. Она тогда так растерялась, что потом дома молчала за чаем и рано ушла, оставив гостя с братом. Теперь она так же растерялась и, сев в автомобиль, молча отодвинулась в угол.

Дора была кокеткой: она любила слегка пофлиртовать, принимая на себя вид эстетки и роковой женщины – тогда все шло гладко, т. е. выходили драмы, сцены, объяснения с красивыми фразами и сценическими эффектами. Все это было легко и просто… а тут этот тон, взятый ею, не удался. Почему?

Может быть, потому, что искреннее чувство явилось?

А серьезное, искреннее чувство не хотело влезать в рамки привычной театральности.

* * *

– Дарья Денисовна, мне очень хочется показать вам мою картину, – начал Ремин, после недолгого молчания. – Если бы вы заехали ко мне, удостоили своим посещением мою мастерскую.

Его голос вдруг показался ей таким робким, что она обрадовалась: «Ага, сбавил, мол, тону» – и, желая перевести все на обычный флирт, небрежно сказала:

– Я не знаю, не поздно ли?

– Я был бы так счастлив. – Это было сказано опять робко и тихо, и Дора совсем осмелела.

– Хорошо, – так же небрежно согласилась она, чувствуя некоторое торжество.

Не она робеет и теряется, а он, и она отомстит, она заставит его объясниться в любви и потом…

Тут Дора не знала, что будет потом: подаст ли она ему надежду или скажет, что ей «нечем любить», или что-нибудь в этом роде.

Поднимаясь на лестницу, она опять оробела и потому вошла в мастерскую преувеличенно развязно.

Солнце ярко освещало всю комнату, и Ремину показалось, что сегодня воскресенье, что стоит весна, что он дома и что теперь не может быть в его жизни темноты и уныния, не может быть даже ночи и дурной погоды.

Он извинился за пыль и беспорядок и очистил для Доры кресло от наваленных на него альбомов.

– Ну, покажите вашу картину, – сказала она, стоя посреди комнаты, освещенная солнцем, в коротком бархатном костюме, закутанная горностаевым боа. Маленькая, в виде колпачка, шляпа с двумя розами так шла к ее золотисто-русым волосам, а лицо ее под вуалеткой казалось немного бледным.

– Позвольте мне снять с вас мех, вам будет жарко.

– Нет, я на минутку. Покажите мне картину, – сказала она, стараясь скрыть смущение.

Он повернул картину, и Дора увидала самое себя, веселую, танцующую, и все вокруг нее танцевало: и маленькие домики, и люди вдали. Два журавля танцевали с ней, цвели яблони по склону холмов, и звездочки маргариток танцевали в траве.

– Ах, как хорошо! – воскликнула Дора.

– Вам нравится? Как я рад, что вам нравится, – весело воскликнул он. – Это ваша картина. Я писал ее, думая о вас и для вас, – прибавил он почти нежно.

Личико Доры омрачилось.

– Так это то, что вы собирались написать для меня? – разочарованно протянула она. – Деревенский пейзаж… И почему вы одели меня в костюм горожанки XIV века? Он такой неуклюжий… а ноги… ну что за безобразные башмаки… и зачем тут эти птицы? Я думала… – она замолчала, надув губы.

– А что бы вы хотели, чтобы я написал для вас? – улыбаясь, спросил Ремин.

– Ах, почем я знаю! – досадливо отвернулась она. – Вы собирались написать картину «Праздник жизни», а это, это только деревенский праздник. Я думала, что увижу величественные белые колонны… красивых женщин и мужчин в античных костюмах, возлежащих на ложах… тигровые шкуры, цветы… вакханалию – одним словом, праздник жизни… чтобы эта картина была pendant и противоположность «Неизвестному городу».

– Она именно и есть pendant и противоположность.

Я писал ее, думая о вас, потому что при взгляде на вас я ощущаю радость! Радость жизни.

Я хочу улыбаться, сделаться ребенком… Я чувствую вблизи вас, что я молод, здоров, счастлив, что я люблю вас, милая, прелестная Дорочка!

Вы не должны сердиться на эти слова! Царица праздника жизни должна быть довольна, что кругом нее блеск и счастье.

Зачем вакханалии, после которых болит голова, зачем угар, когда жизнь так мила, так светла, – оставим несчастным искать забвения в оргиях, – зачем нам они, дорогая, милая, маленькая Дорочка.

Он говорил, держа ее за руку и весело смотря в ее пылающее лицо. Это лицо было так близко, робкая улыбка вызвала на щеках те очаровательные ямочки, которыми он всегда любовался.

Соблазн был так велик, сердце полно такою умиленною нежностью, что Ремин, обняв ее плечи, притянул к себе, чувствуя этот мягкий ласковый мех, вдыхая свежий запах фиалок, и поцеловал крепко ее розовую щеку.

Она не сопротивлялась.

Глаза ее закрылись – словно она испугалась чего-то.

– Милая, милая маленькая Дорочка, маленькая девочка, дорогая девочка, – воскликнул он и засмеялся счастливым смехом.

Ее глаза широко раскрылись и испуганно и умоляюще посмотрели на него.

– Не смейтесь, ради бога, не смейтесь, – жалобно воскликнула она. – Я люблю вас, я так люблю вас – это серьезно… Не смейтесь!

И, залившись слезами, она прижалась к груди Ремина.


Кучер осадил пару серых у подъезда. Лошади остановились, разбросав брызги талого снега.

На улице уже темнело, в подъезде в эту минуту зажглось электричество и осветило лицо подъехавшей дамы.

Это было не молодое, но довольно красивое лицо с крупными, но неопределенными чертами и кирпичным румянцем на круглых щеках.

Швейцар поспешно выскочил из подъезда и стал отстегивать полость саней.

– Варвара Анисимовна дома? – спросила дама сдобным, звучным голосом, какой бывает у монахинь, читающих на клиросе.

– Так точно, Клавдия Андреевна, а Анисим Андреевич вышедши уже давно – должно, скоро будут назад.

Дама тяжело вылезла из саней, стряхивая с собольего боа комочки снега.

Она была высока и сутуловата, вся ее фигура производила громоздкое впечатление, хотя Клавдия Андреевна Стронич, бывшая Разжаева, была не полна, а только широка в кости.

Поднявшись в бельэтаж, она так запыхалась, что села на стул в передней.

Ея племянница, Варвара Анисимовна Трапезонова, выйдя к ней на встречу, долго стояла, ожидая, когда тетка отдышится.

– Опять сердцебиение? – спросила она.

– Да… вот… не поехала в Наугейм… надоело… вот и наказана.

– Может быть, вам принести воды? – спокойно спросила племянница.

– Оставь – пройдет, – махнула она рукой и, поднявшись, пошла в залу.

– Что, еще не продали малахитовый столик? – спросила она.

– Не знаю… Кажется, нет.

– Ты не знаешь, у кого его купили?

– Не знаю.

– Впрочем, когда же ты что-нибудь знаешь.

Клавдия Андреевна, войдя в гостиную, опустилась на низкий диван.

– Не хотите ли, тетя, чаю? Или, может быть, фруктов?

– Чаю мне нельзя, а фруктов дай. Ты, кажется, собралась куда-то? – спросила она, оглядев темный изящный туалет племянницы.

– Не сейчас. Я хотела просто пройтись до обеда.

– Не стоит – ростепель. Скоро придет отец?

– Не могу вам сказать.

Клавдия Андреевна посмотрела на племянницу и усмехнулась.

– Всегда себе верна, словно с луны свалилась. О чем ты думаешь, Варвара?

Варвара Анисимовна между тем позвонила и распорядилась, чтобы фрукты были поданы, потом вернулась, села подле тетки, не отвечая на ее вопросы.

Если вглядеться пристально, можно было найти сходство в очертании этих круглых лиц, но лицо племянницы было более «prononcеé», как говорят французы, и если лицо тетки был едва намеченный портрет – Варвара Анисимовна была тот же портрет, но законченный твердой рукой.

– Противная сегодня погода, просто отвращение… я не переношу оттепели… Какая красивая вышивка, – посмотрела она в сторону. – Это не из коллекции графини Вармидо?

– Нет, тетя, это я вышивала.

Варвара Анисимовна встала и сняла с рояля небрежно брошенный на него кусок выцветшего зеленого шелка, с вышитыми на нем какими-то эмблемами и гербами – и подала тетке.

– Удивительно! – сказала та, рассматривая вышивку. – Где ты достала этот цвет материи?

– Это прабабушкин сарафан, который вы мне подарили.

– А-а… видишь, и пригодился… А как ты думаешь, твой отец не продаст это за настоящую старинную работу? – Клавдия Андреевна насмешливо улыбнулась.

Варвара Анисимовна спокойно отнесла вышивку обратно, так же аккуратно спустила ее, как бы небрежно, узлом вниз, и поставила на нее стоявшие раньше бронзовую позеленевшую статуэтку Силена и японскую тарелку с визитными карточками.

– Вспомнила я, как брат продавал за старинные вещи разную дрянь этой блаженной Лазовской. А ты не знаешь, где она теперь?

– В Париже.

– Что она там делает?

– Не знаю.

– Слушай, Варвара, что я тебе скажу! Меня одурь берет, глядя на тебя!

Ты девушка здоровая, образованная, красивая, чего ты спишь? Какою ты жизнью живешь? Разве это жизнь?

Скажи ты мне, как ты можешь так жить!

– Чем же я плохо живу? Что же вам не нравится, тетя? – спросила Варвара Анисимовна, отходя от рояля.

– Да какому же живому человеку не тошно смотреть на тебя? – заволновалась Клавдия Андреевна. – Тебе уже двадцать семь лет, а ты еще не придумала, чем тебе заняться. Вот вышивками, что ли, можно жизнь заполнить?

Да отвечай ты мне, пожалуйста.

– А что же мне делать?

– Ты же кончила какие-то там курсы.

– Смешно же мне отбивать грошовые уроки у других.

– Ну живи, веселись.

– Я не люблю веселья, тетя, вы это знаете. Придумайте что-нибудь другое, – едва заметно усмехнулась Варвара Анисимовна.

– Ну, хорошо – займись благотворительностью.

– Но ведь я всегда могу пожертвовать деньги на ваши приюты, но это не занятие, да меня это и не занимает.

– Знаешь что? Иди-ка ты в монастырь. Я вижу, тебе и впрямь делать нечего.

– Я не религиозна, тетя, – улыбнулась Варвара Анисимовна, – да и службы монастырской не выстою.

– Тьфу! Вот никчемный-то человек! Послушай, Варвара, подумай – надо же тебе замуж!

– Я, тетя, так и знала, что вы именно это и хотели сказать, даже с самого начала разговора хотела вас остановить, чтобы вы себя не расстраивали, ругая меня. – И Варвара Анисимовна поцеловала тетку.

– Да отчего ты не хочешь замуж? Все еще влюблена в Алешу Ремина.

– В Алешу?.. Да, тетя, вот я влюблена в Алешу и ни за кого другого не хочу выходить замуж. Видите, как все ясно и просто.

Варвара Анисимовна сидела, подперши рукой подбородок, и спокойно смотрела на Клавдию Андреевну.

Тетка задумалась и со вздохом произнесла:

– Да, вот наша женская доля – привяжешься вот эдак-то… А ты возьми себя в руки… Расскажи-ка, отчего у вас дело-то не сладилось?

– Не знаю – он уехал.

Клавдия Андреевна опять задумалась, потом взяла веточку винограда, положила на хрустальную тарелочку и заговорила внушительно:

– Хорошо. Это было давно, два года, что ли?

– Да, почти три.

– Ну, вот! Нельзя же тебе дожидаться его до смерти. Ты выползи-ка из своей мурьи и попробуй на людей посмотреть: может, кто и приглянется. Ведь ты и людей-то не видишь… Да отвечай же ты!

– Я вижу людей, бываю же я везде, и в театрах, и в гостях.

– Т-сс, матушка, насмотрелась я на тебя в обществе: сидишь – словно повинность отбываешь!

Скажи ты мне, Христа ради, где ты бываешь?

Едешь туда, куда папенька тебя везет, к женам и дочерям нужных ему людей.

А ты поищи людей сама, на свой вкус.

– Да мне все безразличны. У меня «вкуса на людей» нет, – опять усмехнулась Варвара Анисимовна.

Тетка вскипела. Она резким движением отодвинула от себя тарелку и далеко отшвырнула палевую салфеточку.

– Послушай, Варька, пойми, что мне тошно смотреть на тебя! Ты словно умерла – и этого не заметила, – так мертвая и ходишь, похоронить не просишь!

Варвара Анисимовна спокойно взглянула на тетку.

– А может быть, вы и правы, – усмехнулась она. – Может быть, я и вправду покойница, а движусь так – по инерции.

– Похоже на это! Да ты послушай, что я тебе скажу: я столько лет на тебя смотрю и вижу, что твои годы уходят, и мне жаль тебя! Я решила тебя растолкать. В пятницу у меня вечер. Будут музыканты, певцы, писатели, и ты должна быть – не то обижусь. Слышишь, Варька!

– Благодарю вас, я приду. Когда же я отказывалась приходить к вам или идти, куда вы желали?

– И танцевать будешь? – посмотрела на нее подозрительно Клавдия Андреевна.

– Буду, если вы желаете, но ведь я плохо танцую.

– Ну ладно, ладно.

Клавдия Андреевна вытащила часы и, взглянув на них, нетерпеливо сказала:

– Я назначила здесь, у тебя, в пять часов Игнатию Васильевичу привезти мне смету на постройку приютской дачи и в половине шестого должна быть на приеме у доктора, а теперь уже десять минут шестого.

Но в эту минуту Игнатий Васильевич Стронич своим ровным шагом входил в комнату.

– Ваши часы, Клавдия, очевидно, бегут вперед, – сказал он жене.

* * *

Овдовев лет десять тому назад, Клавдия Андреевна Разживина не собиралась выходить замуж вторично, и брат ее, Анисим Андреевич Трапезонов, был очень неприятно поражен, когда два года тому назад она вдруг объявила, что вдоветь ей надоело и она выходит замуж за полковника Стронича.

– За барышника лошадиного? – спросил он насмешливо.

– Не всем старьем торговать, – отпарировала Клавдия Андреевна. На этом разговор и кончился.

Полковник Стронич действительно имел конюшню и торговал беговыми лошадьми.

Это был высокий, сухой мужчина с короткими, подстриженными усами, с зачесом по лысине и на висках. Эти остатки волос и усы он красил в какую-то чрезвычайно черную краску.

Глаза у полковника были странно светлы, свинцово-серого цвета, и казались нарисованными на картоне, да и вся фигура полковника напоминала хорошо сделанный манекен: даже было странно, что все его движения, очень спокойные и ловкие, не сопровождаются скрипом скрытого в нем механизма.

Полковник занимал какое-то место по какому-то ведомству. Масса орденов, медалей и значков мирного характера украшали его грудь и радовали сердце Клавдии Андреевны.

Трапезонов долго присматривался к новому родственнику, и присматривался очень подозрительно, но полковник состояния жены не растрачивал, да она бы и не дала, в винт играли превосходно и по большой, и Трапезонов совершенно перестал думать о новом родственнике.

Клавдия Андреевна тоже не раскаивалась.

Представительный вид полковника, его ордена, его аристократические знакомства, правда, только деловые, льстили ее самолюбию, а то, что года через два она станет генеральшей, радовало ее, как малого ребенка.

Почему полковник женился, было неизвестно, а Клавдия Андреевна вышла за него случайно, но через сваху нового фасона, которая печатала объявление в газетах: «Устраиваю законные браки и дрг.».

Что означало это «дрг.», было понятно только посвященным.

Клавдия Андреевна во время вдовства сильно покучивала, и эта Эмилия Ивановна Мюллер была ее старой знакомой. Она-то и соблазнила Разживину этим браком, связями и близким генеральством полковника, а главное, его «хорошим характером без всякой ревности».

Выйдя замуж, Клавдия Андреевна почувствовала себя счастливой: она была очень честолюбива, а теперь она попала через мужа в круг титулованных благотворительниц, устроила салон, давала вечера со знаменитостями.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 4.5 Оценок: 2


Популярные книги за неделю


Рекомендации