Читать книгу "Злые духи"
Автор книги: Евдокия Нагродская
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Ах, извиняйт, извиняйт, но Victor совсем болен!
Она поцеловалась с Крапченко и сейчас же затрещала.
В этот четверг все должны прийти. Решительно все! Будут танцевать сестры Мастос – настоящее танго, и в голом виде. Absolument nue! Потом Маршов будет играть. M-r Paul прочтет стихи, негр Прис протанцует кэк-уок. La charmante m-me Lasowsky обещала приехать наверное. Значит, она ждет всех в четверг, а теперь пусть ее извинят, она должна soignier son pourve petit homme.
Гости стали прощаться.
* * *
Маршов повернул направо, а Тамара с Приклонским налево.
– Где стоите? – спросила она, широко шагая и постукивая палкой о тротуар.
– Отель «Лувр».
– Дорого… Впрочем, вы, верно, не надолго. Хорошо жить тут. Дешево и свободно. Что теперь пишете?
Приклонский оживился.
– Я хочу написать большую поэму. Мужчина с широкими взглядами… У него огромная задача… Я думаю даже это лучше написать в драматической форме, в жанре «Фауста» Гете! Задача этого человека – освободить наконец любовь от всяких пут. Он будет любить не одну, а всех женщин. Это будет гарем, но не такой гарем, как у турок: женщины будут приходить туда добровольно и преклоняться пред ним, как пред своим властелином.
У меня будет сцена: он сидит на троне, а женщины, все совершенно обнаженные, только в шляпках, окружают его. Одной он бросает платок – другие составляют вокруг них эротическую группу, и занавес падает!
Тамара взглянула на него искоса, а он, все более воодушевляясь, продолжал:
– Любовь должна быть свободна от условий, как тело от одежды. Только тогда наступит потерянный нами рай.
Например – я почувствовал влечение к женщине на балу, на прогулке, я прямо подхожу к ней и говорю: «Ты моя!» Она моментально сбрасывает одежду и отдается мне.
– А если вы ей не понравитесь? – спросила Тамара, стукнув палкой по тротуару.
– Почему же развитой женщине не понравится страсть, которую ей предлагают? Ведь я говорю о новой женщине, которая будет свободна от всяких буржуазных предрассудков.
– Может быть, ей нравится страсть, да вы-то, Павел Приклонский, ей не понравитесь.
Приклонский смутился.
– М-м, да, конечно… но я не говорю о теперешних женщинах, теперь буржуазное начало слишком сильно в них… Я говорю о настоящей женщине, о свободной женщине.
– Настоящая, свободная женщина выкинет вас, мужчин, за дверь! Вот что сделает настоящая свободная женщина! – вдруг с таким азартом закричала Тамара, что прохожие обернулись, а Приклонский даже приостановился. – Свободная женщина?! Вы в этом полагаете свободу? Чтобы ублажать вас своим телом? Ловко! А если она будет бросать вам платки? То есть не вам, Павлу Приклонскому, а Сидору, Карпу? А вы, г-н Приклонский, в голом виде будете изображать группу! А? Вам это понравится?
– Я вижу, что вы совершенно не понимаете задачи новой женщины, – обидчиво сказал Приклонский, отворачиваясь от нее.
– Нет, понимаю! Ваша задача раздевать побольше женщин! Вот и вся ваша задача!
Она уже кричала во все горло, идя большими шагами.
– Вы думаете, умные женщины этого не понимают? Понимают, г-н поэт! А дура, та, конечно, сейчас юбчонку долой, чтобы показаться новой и передовой! Не по климату нам – поезжайте к готтентоткам!
– Да я вас и не прошу раздеваться, чего вы-то волнуетесь? – обиженно заметил Приклонский.
Но Тамара продолжала с увлечением:
– Не выросла еще, cher maitre, новая женщина! Настоящая новая женщина. Она вам покажет, что вы за лишний балласт в природе! Вы узурпаторы, захватившие силой свои права.
– Позвольте, позвольте, но надо же считаться…
– Не позволю и считаться не намерена! Вы, мужчины, скоро увидите, что мы… Впрочем, я уже дошла. – И Тамара решительно повернула в ворота, где в глубине двора с клумбами открывался фасад одноэтажного старинного дома.
– Вы к Лазовской? – спросил Приклонский удивленно. – Так ведь и я к ним!
* * *
Дарья Денисовна постучала в кабинет к брату.
– Лель!
– Входи, входи – мы отдыхаем, – произнес голос Чагина.
Она вошла быстро и заговорила уже с порога:
– Я надеюсь, Лель, что ты сегодня обедаешь с нами.
– Конечно – раз я пригласил Ремина.
– Кроме Ремина у нас будет еще кое-кто…
– Значит, еще человек двадцать. Что же ты не здороваешься с Таей?
– Ах, pardon, я вас не заметила, Таиса.
Легкая гримаска неудовольствия пробежала по ее розовым губам.
Из-за стола, стоящего у окна, поднялась девушка.
На вид она казалась почти девочкой – худенькая, маленького роста. Волосы ее были заплетены в одну косу, и эта тяжелая темная коса, падавшая почти до колен, казалось, отняла все силы у этой хрупкой фигурки.
Ее большие светлые, слегка впалые глаза смотрели серьезно, и немного полный, хотя красивый рот казался очень ярким на бледном лице.
Всякий, кто внимательно присмотрелся бы к ней, увидел бы, что она вовсе не такая юная, какой кажется на вид, и что ей далеко за двадцать пять.
Одета она была очень скромно: в серую юбку и белую блузочку.
– Я вижу, что затеяла парадный обед… Хорошенький туалет, – говорил между тем Чагин.
Туалет действительно был очень красив: ярко-зеленый газ с серебром на сиреневом чехле падал красивыми складками, и казалось, что Лазовская просто завернулась в кусок этого газа, перехватив его лиловым шарфом.
Платье было сильно декольтировано, и у красивого полного плеча был приколот букет каких-то оранжевых орхидей.
– Тебе нравится? Не правда ли, хорошо?
Она сделала несколько шагов по комнате.
В разрезе ее платья видны были ее ноги чуть не до колен, обутые в зеленые шелковые чулки и серебряные туфли на высоких оранжевых каблуках.
Пройдясь по комнате, она остановилась перед зеркалом, поправила на висках свои золотистые локоны и, достав из-за декольте микроскопический кружевной платочек, стала старательно вытирать пудру в уголках рта.
В зеркале она увидела большие, задумчивые глаза Таисы, устремленные на нее.
Брови Лазовской нахмурились, и она пошла к двери, уронив на ходу:
– Мы сядем за стол в четверть восьмого.
* * *
По уходе сестры Леонид снова взялся за рукопись.
– Где мы остановились? – спросил он, не поднимая головы.
– На восемнадцатой формуле – диктуйте.
Голос Таисы был низкий, почти мужской, и совсем не гармонировал с ее наружностью.
Леонид диктовал с полчаса.
Лицо его было серьезно, глаза глядели вдаль, светлые и спокойные, словно видя что-то вдали и не замечая окружающего.
В дверь опять постучали, и на доклад слуги, что барыня просит их одеваться, он спокойно и внятно произнес: «Вон!»
Таиса же положила перо и встала.
– Что вы? – словно очнулся он.
– Я пишу с трех часов дня, а теперь половина седьмого – я устала.
– А-а, – протянул он. – Жаль. Вы не можете, Таиса, приходить на час раньше?
– Нет, не могу.
– Я согласен прибавить вам еще пятьдесят франков.
– При всем желании не могу – я и так очень устаю. Возьмите кого-нибудь другого.
– Ах, вы знаете, что я привык работать с вами.
Он встал, потянулся. С его лица понемногу сходило спокойное выражение и заменялось его обычной насмешливой улыбкой.
– Тая, доставьте мне удовольствие: оставайтесь обедать, – вдруг, словно вспомнив что-то, очень ласково попросил он.
– Что вы, Леонид, у вас парадный обед.
– Глупости, Тая, поезжайте, переоденьтесь, я заплачу за такси, у вас есть белое платье. Вы такая милая и трогательная в нем.
Он присел на край стола, где она убирала бумаги, и, слегка прищурив глаза, смотрел на нее.
Она подняла голову и серьезно посмотрела на него.
– Бросьте, Леонид, я много раз просила вас не делать меня орудием для извода Доры и других людей. Я всегда чувствую себя ужасно глупо. Вы заметили, что Дора не подала мне руки?
– А это вас очень огорчило, маленькая Тая?
– Очень.
– А за что вы так любите Дору? – снова спросил он.
– Люблю, потому что Дора добра, проста, искренна, зла никому не желает и не сделает сознательно.
– Тая, я не встречал женщины очаровательней вас! И никого не люблю больше, чем вас, и…
– Что же, Леонид, вы не оканчиваете: «…и оставайтесь обедать, чтобы Дора сердилась». Вась это забавляет, а меня огорчает.
– Знаете, Тая, мне один человек сказал, что ему бы хотелось, чтобы люди знали мысли друг друга, – я нашел, что это скучно. Но я сознаюсь, что я не прав: мне очень нравится, что вы так меня понимаете, но, к сожалению, одного вы не угадываете, что я вас действительно очень люблю.
Она спокойно собирала листы рукописи в большой портфель.
Он через столь нагнулся и заговорил нежным тихим голосом:
– Вы сердитесь? Дорогая, родная… моя милая, милая Тая.
Она посмотрела на него и покачала головой.
– Чего вы кокетничаете, Леонид? Ведь мы одни, и никто нас не видит – ведь не для меня же?
Мне-то все равно, но я вижу, что вы затеваете новую мистификацию. Бывало, в детстве я помогала вам разыгрывать привидения в «Чагинском» или материализацию духов на спиритических сеансах вашей тетушки.
Все это было безвредно, но теперь ваши шутки делаются злее – и я вам не помощница.
Он смотрел на нее все с той же почти страстной улыбкой и тихо положил свою тонкую руку на ее руку.
– Бросьте, Леонид, – сказала она, спокойно отнимая руку. – Я не m-me Вурм и не Варя Трапезонова.
* * *
Ремин шел к Лазовской, охваченный давно не испытываемым радостным волнением.
Серый день разъяснел. Солнце уже село, и только край неба еще светлел прозрачным оранжевым светом.
Остановившись на Pont-neuve, он смотрел вдаль. Ему нравился Париж в сумерки, как, впрочем, и во всякий час, а это место он особенно любил, – эти, теперь голые, ивы у памятника Генриху IV, с остатками желтых листьев, эти угрюмые, черные башни Palais de Jusitce направо, стальную Сену, на которой догорали оранжевые краски заката, и изящно-величественное здание Лувра на другом берегу.
Певец зданий, он любил здания, он любил города больше природы, природу же он любил как рамку для зданий. Природа казалась ему чем-то отвлеченным – она была ему малопонятна и как будто пугала его своей грандиозностью. Здания он творил сам, или такие, как он… а там…
Самое грандиозное здание показалось бы песчинкой у подножия горы, и он не любил гор, не любил и широких полей.
В городе он мог целыми днями гулять по улицам и из узких переулков позади Halle'a переходить в квартал Тампля. Он знал все остатки старины в этих кварталах.
От этих остатков на него веяло чем-то таинственно-жутким, словно эти стены сохранили запах средневекового демонизма, крови и злодеяний тех времен.
Времена революции не казались ему такими ужасными – в них крови было, пожалуй, не меньше, но эта кровь лилась как-то просто, даже деловито, по таким простым житейским причинам.
А тут чувствовалась какая-то таинственная, скрытая сила, что-то тихо-жуткое, что пряталось в застенках и выражалось хищно, трепетно, в утонченной жестокости и мистическом садизме.
* * *
Было почти темно, когда он вошел в ворота дома, где жили его новые знакомые.
Маленький одноэтажный отель, или, скорее, павильон, почерневший от времени, очевидно, остался от старинных построек квартала.
Высокие мансарды и высокий цоколь, всего пять окон по фасаду, но таких больших, что фасад занимал всю глубину двора.
Особенно красивы были решетки балконов, и опытный глаз Ремина сразу оценил их красоту.
За домом видны были каштаны и липы сада с остатками листьев.
Двери подъезда с бокового фасада отворил лакей в темно-зеленом фраке и полосатом жилете и проводил его в довольно большую комнату, выходящую окнами в сад.
Сад был невелик, но за ним с высоты, на которой стоял дом, открывался вид на крыши города – теперь едва видного в обычном городском тумане и сгустившихся сумерках, только полоска заката не совсем погасла и виднелась, почти красная, сквозь кружево голых ветвей.
Комната была обставлена старинной мебелью, очевидно ровесницей самому дому, по стенам висели портреты. В сумерках их лица почти сливались с фоном, и Ремин подошел поближе, чтобы рассмотреть один из них, висящий ближе к окну.
Это был портрет молодого человека.
С полотна на Ремина глянули слегка прищуренные зеленоватые глаза, капризные губы чуть-чуть улыбались, словно улыбка соскальзывала с них и пряталась в правом уголке рта.
Золотистые длинные локоны парика времен Людовика XIV спадали на бледно-зеленый бархат его кафтана.
Отдаленное сходство с кем-то знакомым поразило Ремина, но он не успел разобраться в этом: послышались легкие торопливые шаги, и в комнату вбежала Дора.
– Боже мой, как глупа эта прислуга! Вас проводили в приемную брата, да еще оставили в темноте!
Она повернула выключатель, и комната осветилась.
Дора протянула Ремину обе руки.
– Oh, que je suis heureuse de vous voir! Как вы милы, что пришли ко мне! Вы не поверите, как я бранила брата, что он целую неделю не говорил мне, что вы – вы. Ведь вчера случайно о вас заговорила одна дама… Я сказала, как я хочу с вами познакомиться, а он говорит: «Да ты уже с ним знакома», я его чуть не побила. Ведь я ваша страстная поклонница. Я глупо, до безумия влюблена в вашу картину…
Я ведь теперь живу только искусством! Им одним. Я покончила с личной жизнью… Жизнь так мелка и ничтожна… Il n'y a que l'art! Это одно существует для меня… Пойдемте обедать.
Она взяла его под руку и повела к двери.
Ему стало еще веселей, когда он увидел ее, такую «забавно-прелестную» в ее нарядном туалете.
Проходя к двери, он опять взглянул на портрет и с некоторым удивлением спросил:
– Это ваш предок?
– А-а! И вы нашли сходство с Лелем! – воскликнула она, захлопав в ладоши. – Не правда ли, это удивительно! Мы наняли этот дом у маркизы du Bissot с мебелью. Эта милая старушка всегда живет в своем замке в Бретани. А этот павильон – маленький музей, я вам потом его покажу… Ах, да этот chevalier Mongrus был придворным при Людовике XIV, отличный музыкант, блестящий ум, но ужасный негодяй! Ментенон… вы знаете, была ужасная ханжа в последние годы, потребовала, чтобы король приказал ему жениться и выбрала в жены m-llе… Ах, я забыла ее фамилию, какая-то испанская. Вот ее портрет.
Дора указала на портрет совсем юной женщины в желтом роброне с жемчугом в черных волосах.
– Он, этот chevalier, занимался черной магией, служил черные мессы, но короля не посмел ослушаться, и вот через месяц его жена зарезала его… О, как в то время люди были цельны! Я понимаю, что есть обиды непростимые, но кто же из нас решится смыть их кровью!
Идемте же… там у меня очень милое общество.
* * *
В высокой, большой столовой, несмотря на люстру с множеством лампочек, углы были темны.
Обшивка стен из темного дуба окаймляла два великолепных гобелена, свадебный подарок герцога Орлеанского chevalier Mongruss'y.
На столе лиловые хризантемы между бутылками вина и вазами с фруктами.
На белоснежной скатерти блистали серебро, хрусталь и нежное сиреневое стекло венецианских бокалов.
Ремин оглядел общество за столом.
На одном конце сидела хозяйка, справа от нее старый профессор Сорбонны, слева известная русская певица, уже пожилая, черная, почему-то считающаяся красавицей. Она сидела томная и гордая, вся сверкая бриллиантами. Vis-a-vis нее помещалась худенькая, тоже очень немолодая дама в изящном оранжевом туалете и высокой модной прическе. Это была знаменитая драматическая французская артистка, известная всему Парижу под названием La belle Alice.
Она скучала, потому что профессор беседовал с хозяйкой и певицей, а другой ее кавалер, Павел Приклонский, не говорил по-французски.
Очевидно, гости были рассажены по мере их знаменитости, потому что его дама слева, французская журналистка, бойкая особа лет за тридцать, почти вылезшая из своего декольте, назвала ему присутствующих ровно до половины стола и выразилась: «Et plus loin c'est la foule»[2]2
А дальше – толпа (фр.). – Прим. ред.
[Закрыть].
Эта foule, сидящая на конце Чагина, почти исключительно состояла из русских.
На этом конце было веселье. Там закурили чуть не после супа, туда как-то столпились бутылки со всего стола, и слышался веселый раскатистый смех Тамары Крапченко.
– Кто сочинил легенду о французском веселье? Это легенда, такая же легенда, как и французская вежливость! – раздавался ее звучный голос. – Скажите, где у них веселятся? На балу Бюлье, что ли? Так и у нас в танцульке Народного дома или в Варьете – весело. Нет, вы вот соберите так называемую приличную публику – сейчас начнут пыжиться. И кто, скажите мне, сочинил о французской безнравственности? Нет нации добродетельней французов. Даже падшие женщины у них добродетельны. Все их так называемые притоны – только для иностранцев. Я однажды спросила одну девицу, служащую в доме с окошечками, не тяготится ли она своим положением, а она отвечает: «C'est un metier, comme un autre. J'ai mes parent au province»[3]3
Это такая же работа, как и другие. Нет никакой разницы. У меня родители в провинции (фр.). – Прим. ред.
[Закрыть]. И верно, это она для «паранов». Соберет денег с иностранцев и опять будет добродетелью. А дурак иностранец радуется: вот-то я чудовище порока нашел. Не понимает, что она это, как по учебнику, параграф такой-то!
Хозяйку коробило поведение ее гостей на другом конце стола, она делала нетерпеливые знаки брату, но тот их не замечал, усердно подливая вина своим гостям, отчего разговоры делались все громче, а табачный дым гуще.
* * *
– Пойдемте ко мне пить кофе, – сказал Чагин, беря под руку Ремина, когда гости стали вставать из-за стола, – а то la belle Alice начнет читать монолог из Федры – это нестерпимо.
В кабинете Чагин усадил своего гостя в единственное мягкое кресло, а сам, присев на край стола, налил ему кофе.
Маленькая чашечка на ножке, плоская почти как тарелочка, привлекла внимание Ремина оригинальным рисунком золотой сети, в которую запутались голубые амуры.
– Какой красивый рисунок.
– Подделка под старинное. Сестру надул этим сервизом один мой большой приятель. Она заплатила за них какую-то баснословную цену и потом послала меня объясняться. Он очень резонно мне ответил: «Тут написано „Кузнецов“ – зачем же было это принимать за Севр?» Этот Анисим Трапезонов очень интересная личность.
– Вы знаете Трапезонова? – спросил Ремин. И сам рассердился на себя за чувство какой-то боли в сердце.
– Да, довольно хорошо. Перед отъездом в Париж мы нанимали квартиру в их доме на Почтамтской. У сестры был фокстерьер, а у Варвары – кот. Они вечно дрались, и на этой почве произошло знакомство. Сестра была большой приятельницей Варвары.
– Я хорошо знаком с Варварой Анисимовной, она очень милая девушка, – сказал Ремин и вдруг почувствовал, что краснеет.
Краснеет, как мальчишка, и, не смотря на своего собеседника, знает, что по этим розовым, нежным губам плывет насмешливая улыбка.
* * *
– Варвара Анисимовна действительно очень милая девушка, – заговорил после минуты молчания Леонид, закуривая папиросу. – Воспитанная, образованная.
Я иногда удивлялся, каким образом из комбинации Анисима и его покойной перины получилась такая дочь. Я не имел удовольствия знать m-mе Трапезонову, но, судя по портретам, это была, должно быть, исключительно глупая особь, впрочем, этот вид у нее получился от колоссальной толщины. Варваре Анисимовне следует опасаться того же. Злые языки рассказывают, что Анисим, разгневавшись на свою супругу, неудачно хватил ее кулаком, чем и ускорил ее кончину. Моя сестра слышала от няньки Варвары, что жена и теща, узнав, что Трапезонов завел на стороне какую-то даму, собрали старичков – они обе были еще по старой вере – и собрались изгонять злого духа из Анисима, тот так взбесился, что старичков выгнал, а жену и тещу избил. Теща была худенькая старушонка и осталась жива, а m-me Трапезонову хватил удар. Дело как-то замяли. И пока была жива теща, она была хозяйкой в доме. Трапезонов, боясь ее доноса, терпел, а Варвара Анисимовна под руководством бабушки, наверно, была бы иначе воспитана, но бабушка умерла, едва внучке минуло восемь лет! Трапезонов вздохнул, нанял дочери француженку и англичанку, сам оделся в европейское платье и пошел делать дела.
Ремин во время рассказа Чагина совершенно оправился от смущения. Он досадовал на себя, что чувство какой-то тяжести не проходило, и спросил довольно некстати:
– Вы думаете возвратиться в Россию?
– Навсегда – нет, но, наверное, придется скоро ехать туда – сестра разводится со своим мужем. Это тянется уже несколько лет, он все не хочет дать развода… Ах, вы и не сказали мне, какое впечатление произвел на вас наш дом. Вы заразили меня, и мне кажется, что характер дома имеет влияние на его обитателей… – Этот кабинет, – обвел он рукою комнату, – безразличен. Вы видите, я довел простоту до того, что она граничит уже с отсутствием комфорта. У меня нет ни портьер, ни мягкой мебели, кроме кресла, на котором вы сидите. Это даже не кабинет человека, занимающегося наукой, – это контора – приличная торговая контора. Я сделал это, чтобы не поддаться домовым этого дома. Домовыми, которые любят громоздкую, тяжелую, душную роскошь. Роскошь эта охватывает вас – вы сами делаетесь тяжелым, неповоротливым и мечтательным. Я даже досадую на вас, что вы заразили меня вашей фантазией.
Он говорил, улыбаясь, тихим ласковым голосом, слегка нагнувшись к Ремину.
Алексей Петрович рассеянно взглянул на него и опять почему-то смутился: ему показалось, что зеленоватые глаза Леонида читают его самые сокровенные мысли, но это не было неприятно, наоборот, ему вдруг захотелось что-то сказать – заговорить дружески, ласково, в чем-то сознаться, но в чем, он не знал. И это лицо казалось ему бесконечно милым.
– А, вот где вы! Лель, это несносно – ты всегда прячешься! – раздался в дверях голос Доры.
«Он похож на нее!» – вдруг догадался Ремин о причине этого внезапного прилива нежности к Леониду. «Однако, как я сильно влюблен!» – думал Ремин, улыбаясь Доре, которая вела его в гостиную, и с трудом удержался, чтобы не поцеловать ее хорошенькую ручку, лежащую на рукаве его жакета.
* * *
В гостиной гости расположились группами, слушая музыку Маршова.
– Сядем тут, – сказала Дора, указывая Ремину на низкую банкетку около кресла, на котором она уселась, приняв небрежную позу и вытянув свои изящные ножки на вышитую подушку.
– Ах, как давно я хотела поговорить с вами! Я так влюблена в вашу картину! После выставки я не спала целую ночь… Я боялась увидеть во сне, что я заблудилась в вашем ужасном городе… у меня вообще очень мрачный характер… Вы не верите? – воскликнула она, хотя он ничем не выразил своего недоверия. – Я так много пережила… Вы нарисуете мне что-нибудь в альбом? Я после моей смерти завещаю его музею Александра III – это будет очень ценный вклад – все имена. Ведь я живу только искусством. Моя личная жизнь разбита, новой я никогда не начну, вот почему я в искусстве люблю все отвлеченное, все, что не напоминает эту противную жизнь… Знаете, – таинственно зашептала она, наклоняясь к нему. – Я хотела записаться в клуб самоубийц.
– Да что вы?! – воскликнул Ремин, едва сдерживая улыбку.
– Да. Ведь я часто думаю, что современная жизнь слишком мелка. Ищешь чего-то грандиозного, возвышенного, захватывающего!
Говоря это, она наклонила свою хорошенькую голову набок, словно обиженная птичка и, вздохнув, продолжала:
– Когда вы меня узнаете ближе, вы увидите, что я совсем не то, чем кажусь: я…
Окончить она не успела, стремительно схваченная за плечи Тамарой.
– Додо! Мы ждем танго! – весело заявила Тамара.
– Милочка, я, право, не в настроении… – начала было Дора, но ее обступили, потащили.
Через минуту раздались капризные звуки модного танца, и Дора подала руку молодому человеку с желтым лицом и подстриженными усами.
* * *
Ремин вышел вместе со всеми гостями.
Только русская певица и la belle Alice уехали – одна в автомобиле, другая в собственном купэ, да профессор по старости лет нанял фиакр – остальные гости все направились пешком до метро.
– Вы где стоите? – спросила Тамара, шагавшая рядом с Реминым.
– Quai du Célestin, – отвечал он.
– Я вас провожу, – мне по дороге, – я живу rue d'Aumbale, на Монмартре.
– Но ведь это страшная даль!
– Обожаю ходить пешком! Я летом всегда хожу по Швейцарии, так, куда глаза глядят. Самая удобная страна для пешего хождения: всегда найдешь и ночлег, и жратву… Видно, это у меня атавизм от предков-кочевников… Наш род, говорят, от каких-то киргиз произошел… я жалею, что религиозности нет у меня, а то бы вышла из меня странница! Ах, Ремин, если бы вы знали, до чего я эту Россию люблю! – воскликнула она во весь голос. – Люблю, а сама в этом Париже застряла.
– А почему?
– Свободнее, дорогой. Только, ради бога, не подумайте, что я политикой занимаюсь… Ни-ни! А так свободнее – у меня очень много родни и в Питере, и в Москве, так что я вроде как обеих столиц лишена. Ну а в провинции еще хуже… Там мне совсем ни вздохнуть ни охнуть… Хотите папиросу?
Она на ходу достала портсигар и стала закуривать.
Ветер задувал спичку, Тамара остановилась и, держа спичку в горстях, ожидала, пока французский серничек разгорится.
Ее лицо, освещенное этим светом, почему-то вдруг страшно понравилось Ремину, оно напомнило ему Россию, деревню – там много таких скуластых, веселых баб с крепкими, красными щеками и широкими носами.
Эти бабы всегда зубоскалки и ругательницы, работящие, хозяйственные, держат семью в строгости и бьют мужей. Эти бабы могут выпить и любят выпить, но выпьют вовремя и с толком – не зря…
Тамара закурила и опять двинулась вперед.
Улица была пустынна.
– Черт знает, как эти французы любят ложиться с курами. Еще без четверти час, а они десятый сон видят, – ворчливо заговорила Тамара. – Я нарочно живу около place Piguale, там у нас хоть какая-нибудь ночная жизнь! А в этих добродетельных кварталах со скуки сдохнешь! Вы здешний житель?
– Стал здешним.
– По своей воле?
– По своей, – улыбнулся Ремин.
– Удивляюсь! Я бы по своей воле ни за что из России не уехала. Если бы завтра вся моя родня там перемерла… Впрочем, нет, есть и еще причина… Знаете, Ремин, в России женщины глупы еще…
– Чем же?
– Все еще на вас, мужчин, как на хозяев смотрят.
– А здесь?
– Здесь? – Она вдруг свистнула и рассмеялась.
Они прошли молча довольно большое расстояние.
– А славная бабенка эта Дорочка! Небось сердце-то потеряли, земляк?
– Потерял, Тамара Ивановна, – весело сказал Ремин.
– Ну еще бы! Только глупа она, сердечная, и добродетельна, как святая!
– Ну и слава богу.
– То есть как это слава богу? – словно обиделась Тамара. – Добродетель – это тупость в своем роде.
– Может быть! Но добродетельным людям живется спокойнее, очень уж хлопотно порочным быть, – шутливо заметил Ремин.
– И вы, кажется, добродетель проповедуете по примеру ученого Леньки? – ворчливо спросила она.
– Это вы про кого? – удивился Ремин.
– Про кого… Конечно, про «нашу знаменитость» – про Леньку Чагина. Тоже ведь добродетель проповедует! Подумаешь! Вы его когда-нибудь послушайте… Раз разговор зашел… Спорили, высказывались – правда, было много выпито… Он сидит, щурится и молчит… потом встал и прощается… Мы к нему… Ваше мнение, мол… А он усмехнулся и изрек: «Все, что вы говорили здесь, для меня китайская грамота, вопросы пола для меня совершенно неинтересны». И врет! Наверное врет! Глаза у него развратные. Совершенно неприличные глаза. Теперь, когда люди стали откровеннее, перестали лицемерить и прятать то, что прежде считалось пороками, – он о добродетели заговорил, чтобы вот наперекор, вот чтобы не так, как все, вот чтобы…
Она не договорила и энергично швырнула окурок.
– Знаю я этих добродетельных людей! Под их личинами такие маркизы де Сады прячутся, что ай-люли! Ну похож Ленька Чагин на добродетельного человека? Ну?
Она даже приостановилась.
– Я очень мало знаю Леонида Денисовича.
– Ну вот, видите, я права! – И Тамара опять зашагала вперед.
– Позвольте, в чем же вы правы? Я сказал только, что мало знаю Чагина.
– Э, когда человек добродетелен, это можно сказать с первого взгляда, а когда нельзя сказать сразу, то уж… Вот Дорочка – сразу видно, что божья коровка. Я не спорю, что она кокетка и пофлиртовать любит, но если найдется мужчина ей по сердцу, так тут она всю себя и отдаст, и такая хозяйка и мамаша получится, что лучше не надо. Парфетка! Если бы Степан Лазовский не был таким дураком… Вот еще олух! Знаете вы его?
– Нет, я познакомился с Дарьей Денисовной недавно, здесь.
Они снова шли некоторое время молча.
Дойдя до дома, где жил Ремин, Тамара остановилась и закурила новую папиросу.
– Ну, до свиданья, – сказала она, тряхнув руку своего спутника. – Коли будете в наших краях, зайдите. До двенадцати всегда дома, а вечером в café Haneton. Прощайте, земляк!
И она скорым шагом пошла от него, попыхивая папиросой.
Ремин посмотрел ей в след и улыбнулся.
«Да, таким шагом в час верст семь уйти можно», – подумал он и засмеялся.
Этот смех удивил его самого, он так давно не смеялся без причины, – и сейчас же вспомнил Дору.
– Маленькая Дорочка! – произнес он вслух и опять засмеялся.
Дневник
Отчего я такая? Мне иногда кажется, что я больна. Я, такая сильная, здоровая, большая.
Может быть, все оттого, что я «слишком здорова».
Мне бы кули таскать на пристани или полевыми работами заниматься.
Если бы я была суеверна, я бы подумала, что меня «испортили», что злой дух вселился в меня.
Отчего я никого и ничего не люблю?
Ведь то чувство, что я испытываю к тому человеку, нельзя назвать любовью.
Для этого человека я бы сделала все. Пожертвую жизнью, если бы я этим могла добиться его любви, но мне было бы лучше, если бы он умер, потому что мне тяжело и мучительно это чувство к нему – словно и правда злой дух тяготеет надо мною.
У меня нет других мыслей, как только о нем, и вечно желаю ему смерти, чтобы избавиться от него.
Вот уже два года, как я его не вижу – и не вижу по доброй воле. Кто бы мне помешал хоть завтра ехать в Париж, вот еще недавно я получила письмо от этой глупой Дарьи – зовет гостить.
Дарья моя приятельница. У меня приятельница. Как это на меня не похоже – иметь приятельницу.
Не еду я в Париж только потому, что при нем мне тяжелее, чем без него.
Разве можно назвать такое чувство ненависти и страха – любовью?
«Ты, матушка, на людей не похожа», – говорит мне моя няня Вавиловна.
Вот еще человек, которого если и не ненавижу, то не выношу.
Для меня нет ничего отвратительней типа «старой, преданной няньки», вроде этой Вавиловны.
Мне она была всегда противна. Противны ее заботы, и авторитетный тон, и ее глупая, рабья преданность нашему дому.
Я маленькая не смела сказать ей, что не люблю ее, – все бы заахали: «Как, ты не любишь свою няню?!». Теперь тоже заахают: «Как, женщина, которая вас вырастила?!» А как она растила? Кутала и учила не слушаться гувернанток. Выбрасывала из окошка лекарства и поила «травками», от которых я раз чуть не умерла… А преданность дому… Кошек обвиняют, что они лучше любят дом, чем людей. Это неправда.
Человек всегда нянчится с собакой, а кошки живут всегда на кухне, а если воспитывать кошку всегда при себе да ласкать ее, она будет вас любить. Вот мой Тим в деревне ходит за мной гулять, хоть за десять верст, и на даче отыскал нас, когда мы переезжали на другую улицу, в вагоне я его везу не в мешке или корзине, а прямо на веревочке, в сбруйке…