Текст книги "Отрок. Перелом"
Автор книги: Евгений Красницкий
Жанр: Попаданцы, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
– На! Держи. Учи, значит, сам, раз так.
Талиня, не поднимаясь с колен, неловко принял обеими руками подарок, начал бормотать что-то в ответ, тоже не совсем соображая, что же произошло, но боровик, который наконец сумел сосредоточиться на чем-то ему понятном и боялся снова сбиться с мысли, перебил:
– Ну! Учи, говорю. Чего задумался? Или мне с тебя начинать надо? Так я и вторую плеть найду!
– Да ладно тебе, Плетенюшка! Оставь ты их, – снова вмешался Аристарх, заметив, как при последних словах боровика Талиня растерял свою неуверенность и вновь насупился, а остальные ратнинские отроки, успевшие расслабиться, опять сгрудились вокруг него и Сойки. – Вишь, голову парню отшибло, не соображает ничего. Молод еще, глуп. Вот сварганит ему ваша девка щи жиже воды родниковой или горшок горелой каши на стол поставит, враз сообразит, зачем ты ему плеть подарил. А пока молодые тешатся, пошли-ка лучше свои дела обговорим. Эх, у тебя же на хуторе едва початый жбан медовухи остался, а мы впопыхах его прихватить и не сообразили! Сейчас бы в самый раз.
Слова Аристарха, предназначенные боровику, звучали спокойно и вполне дружелюбно, но короткий взгляд, брошенный им на мальчишек, только что не вогнал тех в землю. Во всяком случае, заставил сразу притихнуть и оставить все попытки продолжать «войну». Впрочем, воевать уже было не с кем: боровик, сраженный не столько недопитой медовухой, сколько тем, что Аристарх назвал его родовым именем, которое много лет уже никто не помнил (и как прознал?), еще раз поглядел на Талиню, перевел взгляд на зардевшуюся от переживаний Сойку, хмыкнул и махнул рукой.
Лука между тем бродил по поляне, изучая следы, поклажу с коней чужаков, подошел и к пленникам, но особого внимания им не уделил – только глянул мимолетно в их сторону и, наконец, осмотрел трупы убитых. Одобрительно хмыкнул и уже после этого направился к строю отроков, который немного запоздало попытался выровнять пришедший в себя Одинец. Впрочем, строем это назвать было сложно. После короткого возбуждения, вызванного прибытием наставников и стычкой с боровиками, усталость опять стала брать свое и удивительно, что мальчишки хоть как-то еще умудрялись стоять. Лука осмотрел учеников и, не удержавшись, фыркнул в бороду.
– Слышь, Игнат, ты бы мальцов рогульками подпер, что ли, а то, неровен час, повалятся. Гони-ка ты их досыпать! Всех… Мы сами покараулим, – и рявкнул на отроков, безуспешно пытавшихся демонстрировать бодрость. – Ну, что стоим? Бегом спать!
Коней перегнали в центр поляны, стреножили, и после нескольких рыков боровика молодые хуторяне заняли посты вокруг лагеря, а наставники собрались около Игната, чтобы выслушать его подробный рассказ о произошедшем.
Отрокам двух приказов и не понадобилось. До подстилки дошли уже похрапывая и закрывая на ходу глаза. Если десятник сказал «Спать!», значит, спать, только вот сон – штука хитрая.
Только что Бронька валился с ног, но одна мысль всю сонную хмарь неожиданно выдула из головы. Хоть и улегся парень рядом с остальными, но уснуть не смог. Раз крутнулся, умащиваясь поудобнее, два… Устроившийся рядом Одинец открыл глаза:
– Ты чего? Спи…
– Ага… Уснешь тут. – уныния в голосе мальчишки хватило бы на весь десяток.
– Чего вдруг? – Одинец искренне удивился, так что сам почти проснулся. – Обошлось вроде все, чего теперь– то? А завтра с рассветом выходим – дядька Игнат сказал. Без сна скопытишься.
– Да-а… – протянул Бронька, – хорошо тебе. У тебя только мамка поругает, и то дома, а у меня вон дядька Лука злой, как лешак в засуху. Как приехал, так сразу плетью погрозил. Это тебе завтра в село верхом идти, а я, боюсь, в седло неделю не сяду. А дома батька встретит, да дядька Тихон – у того ремень хуже плети. И брательник еще старший… И года в ратниках не ходит, а поучить любит, хлебом не корми.
– Ох… Неужто все сразу выпорют? – такого результата их похода и сегодняшней победы над татями Одинец не ожидал. – Ты ж так и до нужника толком не добредешь.
– Не… Не все… – Бронька тоскливо улыбнулся в темноту, – братец, тот просто морду набьет. И не раз. И все нужники дома мои теперь…
– И что? Тебя все время так? – Ну не мог такого Ефим себе представить! Его отец, когда жив был, если и порол, то только за что-то серьезное.
– Не, дядька Лука справедливый… Зазря нипочем не накажет и другим не даст… А вот теперь точно.
– А теперь? Ты что, украл чего разве? Вон, двоих коноводов в полон взял!
– Во-во! И за это тоже всыплют… Отдельно.
– Нет, погоди! – Одинцу даже спать расхотелось от такой несправедливости. – В полон ты их взял? Взял! Караул справно нес? Справно. Чего ж тогда?
– Ага. Четверо с дубинками против троих с ножами, – вздохнул Бронька. – И то одному башку расколоть умудрились. Будь они половцами или, скажем, из ратных, а то лесовики! Да и не в них дело. – отрока захлестнула досада на себя за привычку путать мечты с жизнью и за несдержанный язык. А еще на судьбу-злодейку, которая так и норовила подставить ножку в самый неподходящий момент. – Поход-то этот кто удумал? Я! А что вышло? Карася убили. Этого мне дядька Лука теперь долго не простит! Он за шалость не сильно ругается, а вот за дурость и убить может. Да и тогда тоже. – Бронька махнул рукой, словно уже распрощался с долей ратника.
Голова у Ефима соображала плохо, смысл того, что говорил приятель, доходил до сознания, словно через плотное сено, хотя высказанное казалось вполне разумным. И сон от этого пропал совсем.
– Когда – тогда? – уточнил он.
– Когда Ведьку били, – совсем уже тоскливо признался Бронька и покаялся: – Я ж первый тогда отвернулся! Мамка пирог с мясом и чесноком испекла. Жрать хотелось – жуть. Ну не знал я! Не думал, что так обернется. – Слезы сами выступили на глазах – от злости на себя, от стыда, что рассудил тогда, как сопляк, а не воинский ученик. – Они же раньше сколько дрались! И всегда один на один. Честно. Не думал я, что Гераська такой паскудой окажется. И подпевалы его эти… Домой вернемся – порежу всех на хрен!
– Так! Все… – Одинец сквозь гул в голове уже с трудом разбирал, о чем говорил Бронька, но то, что успокоить сейчас парня необходимо, откуда-то знал точно. – Тут все мы виноваты, все и огребаем. Я вон тоже в тот раз домой торопился. И Карася не ты, а я не удержал, хотя должен был. Хватит дурью маяться, не девка. Спать! Наставник велел, значит, должны выполнять! А то вон котлы сейчас скрести пойдешь, если не спится. Дядька Игнат пожалел нас, на утро оставил.
Взрослые мужчины засиделись почти допоздна, а потом лечь спать им так и не удалось. Ближе к полуночи в лагерь прибыли три десятка ратнинцев на измученных быстрым переходом конях, в очередной раз прервав сон отроков, окончательно одуревших от частых подъемов после тяжелого дня. Впрочем, воспитательные меры прибывшие решили оставить на утро, убедившись, что все не так страшно, как думалось. Казалось, только улеглись, но тут крепкий, налитой, как гриб, молодой боровичок растолкал Луку.
– Что? – схватился за оружие десятник.
Боровик поднял указательный палец – внимание.
И точно, в ночи раздался свист – сигнал, известный каждому ратнинцу. Кто-то в лесу искал своих.
– Поднимай всех! – скомандовал Лука и сунул в рот два пальца, высвистывая трель, которая подняла лагерь не хуже хорошего пинка.
Вскоре на поляну на взмыленном коне вылетел Леонтий – новик из десятка Егора – и почти сразу же, сказав несколько слов Аристарху и сменив коня, вместе со старостой и пришедшими этой ночью ратниками умчался назад.
* * *
Игнат почему-то в село отроков не повел, а свернул на те самые заброшенные выселки, откуда начинался их поход. Тут и велел располагаться станом. И, судя по всему, не на один день.
Первое утро после прибытия встретило отроков такой тяжестью, такой опустошенностью и в теле, и в душе, что одна только привычка к воинскому порядку, привитая наставниками, и подняла их на утреннюю пробежку. Одинец бежал впереди, проклиная в душе и это утро, и подъем ни свет, ни заря, и наставника, висевшего вместе с солнышком у него над ухом, и свое старшинство, на которое он, пусть невольно, но сам напросился. Проклинал – и все же не мог себе позволить остановиться или хоть немного замедлить бег. Не мог и все! То ли гордость, то ли упрямство держали его впереди остальных и заставляли зло выдыхать уже привычное: «Ух, раз!»
К обеду все вымотались окончательно, и даже аппетитно булькавший котел не вызывал особого интереса. Есть мальчишкам не хотелось. Хотелось упасть, где стоишь, и хоть самую малость подремать. Земля, покрытая пушистой пойменной травой, с силой тянула к себе, и если бы не бдительность Игната и злая одержимость Одинца, уставшего не меньше прочих, то дружный храп давно бы оглашал окружавший их лес, распугивая зверье в округе.
А перед Одинцом вновь встала неопределенность. На занятиях, пока поставленная наставником перед десятком задача казалась ясной и понятной, все шло хорошо, но стоило только исчерпаться уже имевшемуся заданию, как для него начинались мучения. Кого и куда определить? Когда и что делать? И самое трудное – кого это заставлять делать? Голова шла кругом.
От нараставшего чувства неуверенности и внутренней растерянности Одинец только злился. И на самого себя, и на наставника, не желавшего замечать его страдания. И совершенно не знал, что теперь делать. Вернее, знать– то знал, но вот как и что именно в первую очередь? Худо-бедно дело, конечно, двигалось, но даже отроки уже заметили, с каким скрипом.
Ефим принялся командовать своими приятелями в походе не от хорошей жизни и не от желания оказаться самым главным: просто получилось так, что больше некому. Там, на той самой поляне, пока шел бой с татями, да и потом, когда надо было просто гонять своих друзей, заставляя их выполнять очевидную и необходимую работу по обустройству стана, все шло хорошо, но уже на следующее утро, едва закончился завтрак, начались сложности.
Он быстро понял, что просто не знает, что делать. Хорошо, наставник тогда вмешался и не дал опозориться. Дальше вроде все пошло нормально, и в дороге складывалось, как надо, но когда они вернулись на выселки, Одинец вновь ощутил ту же растерянность. Нет, он в общем-то понимал, что первым делом сейчас необходимо найти то, что действительно важно, с этого и начать, только вот что это? Вот если бы дядька Игнат сказал…
Тоскливые размышления ученического десятника прервал свист караульного с дерева, словно специально тут посаженного под наблюдательный пункт. Караульный звал его, Одинца, как старшего, и приходилось лезть к нему наверх и там тоже что-то решать. Деваться некуда – полез.
То, что Ефим разглядел сверху, и впрямь удивило. По дороге, которая проходила на другом берегу неглубокого, но широкого оврага, что тянулся сразу за невысокими кустами, и вела на Княжий погост, ехали телеги, груженные домашним скарбом. Но почему-то мужей на возах не видно – правили бабы, а в телегах сидели совсем малые детишки. Все свои, ратнинские. Другим здесь взяться неоткуда, дорога-то одна – на Ратное. Одинец понял: происходит что-то неладное и без дядьки Игната не разобраться. К нему и рванул с донесением.
Игнат, выслушав отрока, вскочил на коня. Ефим, вновь забравшись на дерево, видел, как десятник подъехал к первой телеге, что-то спросил и двинулся вдоль обоза. Бабы, сидевшие за возниц, что-то кричали, даже кулаками грозили, видно, ругались, но расслышать ничего не удалось. Наставник что-то спросил у бабы, что правила первой телегой, та в ответ то ли рявкнула, то ли выругалась и даже замахнулась на него кнутом. Одинец уже ожидал, что десятник ей сейчас по уху съездит, но тот только зло сплюнул и отъехал прочь.
Вернулся Игнат мрачнее тучи. О том, что там случилось, он так и не сказал, а Одинец счел за лучшее не спрашивать – и без того наставник за оставшееся до обеда время роздал отрокам оплеух и матов больше, чем за все прошлое время обучения, заводясь вся сильнее и сильнее. Чем бы все кончилось, неизвестно, да как раз во время обеда в лагерь из Ратного на телеге прибыл дядька Филимон. Игнат передал старику командование и умчался в село.
Глава 5
Фаддей Чума. Обретение себя
Красноватые закатные лучи, упавшие из открытого волокового оконца на стену, предупредили о скорой ночи. Вслед за ними с реки потянуло сыростью.
Весь день после бунта Фаддей провалялся колодой, прячась в доме от людских глаз, но на лавке всю жизнь не проведешь, и подниматься все-таки пришлось. Дуняша с утра одна крутилась по дому за хозяйку: Варюха лежала совсем никакая. Досталось ей накануне не бабьей меркой, крови потеряла много, даром, что из места, какое только лекарям показывают, да и страху, похоже, натерпелась, вот к утру и свалилась с жаром. Настена хоть и успокоила, что грязь из раны с кровью вымыло, не загниет, но несколько дней полежать придется, так что не работница она пока. Старшая дочь взяла дом в свои руки – и куда только девались девичья мягкость и скромность? Холопов не хуже матери к делу приставила, приказы отдавала почище иного десятника.
Младшенькая, Снежанка, которую Настена на время вернула к родителям, тоже помогала сестре, но хлопотала больше возле родителей – вон сколько всяких отваров по Настениным советам наготовила. И ведь помогали! Сам Фаддей целый день эти снадобья хлебал, и вроде отпускать начало, так что пришла пора подниматься. А как не хотелось! Покуда лежишь, спроса с тебя нет: немощен – и весь сказ. Даже самому себе не хотелось признаться, что не боль его на скамье держала, а страх перед людской молвой.
«Уй, позорище! Докатился! Это ж надо – сопляки бока намяли! Спасибо – не девки. У Корнея и они с самострелами ходят – тогда бы точно только утопиться или бежать куда из села от стыдобы…. Спасибо, стрелу, с которой на них кинулся, в жопу не воткнули. Или еще куда. С них бы сталось.
А слух-то теперь пойдет – наговорят, чего и вовсе не было. Не будешь же перед каждым порты снимать – доказывать. И непонятно, что теперь делать? Хоть бы Егор забежал, что ли. Или Савка… Поди, вернулся уже, умник.
Колодой вечно не проваляешься – не девка же, свои болячки нянчить. До завтрашнего обеда, край, до вечера еще как-то можно, а дальше как? Браги, что ли, хлебнуть? Или медовухи? Ума, конечно, не прибавит, но, может, хоть на душе полегчает?.. Ну нет уж, хватит – давеча дооблегчался!
Нет, все же подниматься надо. Все бока намял этой лежкой, а толку-то? Дуняша вроде говорила, банька готова. Не до жару, конечно, а только ополоснуться. А тогда после баньки и подумаю, как дальше жить, кому и чем поклониться за свою шкуру да за Варюху…»
Непонятно с чего накатила досада на жену:
«Вот ведь дура! Понесло ее! За детишек, вишь ты, вскинулась – родня же. После забрали бы – их-то не тронут… Корней хоть и не телок, но и он совсем малых из-под юбки резать не станет.
В схватке, правда, чего не случится, могли и дом запалить… Все равно, дура! Не полезла бы, так и я бы в этом дерьме не вывалялся! Как теперь людям на глаза показаться?!»
Фаддей не замечал, что сидит на лавке и ногами нашаривает сапоги – мысли в голове продолжали вертеться сами собой:
«Помыться сейчас да щей похлебать… Да и Варюхе чего ласкового сказать, хоть и дура!»
На улице почти совсем стемнело, даром, что летом ночи короткие и не так темны, как по осени. Луна поднялась из-за леса и сияла, как Варькин медный таз, так что темень только во дворах сгущалась, а на крышах хоть пляши. Отчего-то Фаддею вспомнилось, как старый Живун рассказывал, что именно в такие лунные ночи всякая домашняя нечисть на глаза людям попадается, хотя и не часто, конечно, а в другое время от людского взгляда хоронится. От этого воспоминания на душе стало немного легче. Чума усмехнулся – мысли вдруг какие-то в голову полезли, непривычные для него, неожиданные – добрые.
«Нечисть – она тоже не просто так заведена. Не для забавы же или чтоб девок пугать. Она к делу приставлена. Без хорошего домового ни баба с домом не управится, ни хозяйство путем не наладится. Если обидеть его чем – беда и разор. Недаром же подарки оставляем. Дуняше бы напомнить – Варюха-то никогда не забывает на столб у дома кусок хлеба или репу вареную положить. И неважно, что те подношения девки с парнями, загуляв за полночь, съедят – за это домовой не обидится… Надо же, даже нечисть к такому с понятием относится! А может, и сама она молодой бывает и у нее порой голова кругом идет?»
Возвращаться в дом Фаддею не хотелось. И думалось на вечерней прохладе легче, и не мешал никто. Прошлой ночью недосуг ему было рассуждать, да и днем только злость одолевала на все, что в голову приходило. И на Корнея с его сопляками, и на Устина, теперь покойного…
«Отвоевался Устин… Хоть и дурак упрямый, но ратник– то какой был! И не нам его теперь судить… Что ж, удачи ему у предков. Они его по достоинству примут – воины. Или христиане не к предкам теперь попадают? Ну и там уже наших много! Так что и у святого Петра, дай бог, чтоб ему место по душе досталось, Светлый Ирий ему.»
А вот на Егора Чума все еще злился. Кунье их десятник сторонкой обошел, а прошлой ночью в самое пекло влез! Ладно бы, если всем десятком, но десяток-то разбежался, только они с Егором, как два дурня, лаптем пришибленные…
Фаддей замер, рука, тянувшаяся то ли к бороде, то ли к затылку, так и зависла, не зная, за что ухватиться. Мысль, внезапно пришедшая ему в голову, никак не хотела лезть в привычный, положенный ей жизнью размер. А что, если и Егор с самого начала не собирался в драку лезть? Во двор к Устину он ведь за ним, Фаддеем, кинулся! А он сам за Варькой своей.
«Вот ведь, редька едкая, и тут дурь бабья всему причиной оказалась! Да ладно… Чего о них думать сейчас, о бабах-то? Нет, не складывается… Чего это десятник возле дома Устина вообще отирался, если лезть не хотел?..»
Рука все же решилась и заскребла загривок, затем переместилась на поясницу и, наконец, ухватилась за колено. Взгляд Чумы словно примерз к одному месту. Ничего в том темном углу не нашлось, чтоб разглядывать, но казалось, оторви он взгляд от темени у стены амбара – и ускользнут мысли, до которых в другой раз еще и додуматься надо.
«Варюха, помнится, говорила, Егор вывел к вдовой Аксинье ребятишек, которые то ли приходились Устину очень уж дальней родней, то ли малые уж совсем. Вот, стало быть, чего он там ошивался! Но… Тогда выходит, не два дурня в десятке, а один. Зато какой! Самый настоящий, дремучий и…»
Фаддей запнулся, не зная, как определить величину собственной глупости. Ведь еще тогда, у Арсения ему показалось, что не просто так разбегался десяток: никто из ратников не хотел встревать в эту усобицу. И Егор Фаддея послал к ним не с приказом, а с просьбой. Так с чего он своего десятника простоватее остальных посчитал?
«Вот это отмочил ты, Фадюха! Такое даже Пентюх выдавал редко, только когда в ударе был. Выходит, я, как последний придурок, у Фомы сам поводок взял, да сам себе на шею привязал? А еще дивился, чего это Егор все в сторону глядел, да отмалчивался! А чего тут говорить, если телок сам в охотничью петлю голову за пучком старой соломы сует? Ох, редька едкая! И после…
Не на звезды же полюбоваться Егору приспичило, когда он, десятник, вместо новиков собирался сам на вышку лезть? И меня, дурака, с собой тащил – как раз от дури хотел удержать… А ведь не удержал бы! Себе врать – дело последнее, полез бы я в драку, не помня себя, ой полез бы! Как шалый кобель в собачью свадьбу. В запале еще и самого Егора осудил бы, и от верности бы отрекся. Еще бы – десятник данного слова не держит, от боя бежит, верность договору не блюдет!
Ох, дурень! Ох, редька едкая! И ведь, как пить дать, в самую бы середку поперед всех влез и сейчас бы вместе с Устином на погосте с предками беседы вел. А поутру и Варюху с Дуняшкой из села бы с проклятиями гнали… О Ведене и думать страшно… Не титешник. Он за мою дурь жизнью расплатился бы.
Так бы все и вышло, кабы не зверюга эта заморская!»
В душе опять полыхнули страх и боль, но сильнее всего хлестнула обида. Как тогда, в первый раз…
* * *
Воинская наука, которой потчевал их Гребень, давалась Фаддею легко. Меч словно сам к руке прирастал, едва он брался за рукоять. И седло под задницей жестким не казалось, и пешие переходы на многие версты только добавляли задора. Все к душе ложилось. Одно никак одолеть не получалось – своеволие… Даже не само своеволие, а что-то, что не давало вот так безоговорочно подчиниться старому рубаке.
Бегать наравне с отроками тот уже не мог, в тенечке сидел и все больше новиков ставил на присмотр. Казалось, не осталось сил у старика, нечего, стало быть, ему и предъявить, кроме возраста и седин. Мало ли чего там в прошлом было. И у них самих будет не меньше! Так что хоть и выказывал уважение, как отроку перед старшими положено, но не более – восторженного трепета, как все прочие, перед старым воином Фаддей первое время не испытывал. Вот и дернул его как-то черт поперек слова Гребня встать. Оплеуха вышла у старика такая, что потом Фаддей полдня ходил, покачиваясь, все казалось, сейчас земля опять к небу завернется. Уже вечером, после отбоя старый воин подозвал к себе неслуха.
– Знаешь, что со щенком в волчьей стае случается, ежели тот до времени хвост из-под брюха выпростает? Вожак таких смертью наказывает. Однако люди не волки, потому новик, коли в учении, подобно твоему, взбрыкнул, так навеки пояса воинского лишился бы. Но и ты не девка за рукоделием, а ученик воинский. Стало быть, поутру за ослушание наказание плетью примешь, а потом к отцу домой отправишься. Седмицу тебе на раздумья даю. Чего надумаешь, то и твое будет. Все понял?
Ничего тогда Фаддей не понял. Напугался, конечно, здорово, но только из-за того, что сообразил: из ученичества выгнать могут, значит, и воином потом ему не стать, а чего следовало понять – даже в голове не зашевелилось.
И плеть принял, не поморщившись, и дорогу в седле после порки претерпел. Родителю все обсказал, как было, ни слова лишнего не добавил. А вот отец… Фаддей, конечно, всего ожидал и к любому наказанию готовился, но не к тому, что случилось. Батюшка его за розгами или там плетью и не потянулся, выслушал сына с каменным лицом и вдруг до земли поклонился. Велел поклон этот до старого Гребня донести и благодарить того за науку, и еще прощения просить за позор. И вот это уже напугало Фаддея по-настоящему. Это его-то отец, лучший в сотне копейщик и наездник, отродясь ни перед кем шапку не ломавший, вдруг поклоны кладет и прощения просит? И через него, сопляка, такое передать не стыдится? Но самым страшным оказалось последовавшее за тем угрюмое молчание отца. Не скупившийся обычно на подзатыльники и затрещины, на этот раз он просто сидел, опустив голову, словно потерянный.
– Тять… а почему… – начал, не выдержав долгого молчания, Фаддей.
– Почему не сам к Гребню иду? – отец и тут не рассердился, но говорил, как будто через силу, не поднимая головы. Уж лучше бы рявкнул и вожжами поперек морды отходил. – А как я ему на глаза явлюсь? За тебя весь наш род теперь перед ним повинен… – вздохнул тяжко и вдруг добавил: – Ты вот чего… Коли за седьмицу ничего не удумаешь – торбу в дорогу собирай. Нам с тобой тогда все одно в Ратном места не станет.
* * *
Фаддей словно в зимнее болото провалился, так обдали его холодом воспоминания. Пожалуй, ничего страшней в его жизни не случалось, даже в бою такого не испытывал – хватило той седмицы на всю жизнь. И ведь обуздал тогда старый вояка его гордыню и дурость. Если бы не он, пас бы сейчас свиней у кого-нибудь в холопах Фаддей, немолодой и все такой же глупый. И будь сейчас жив старый Гребень, глядишь, нашел бы слова, окоротил бы, утихомирил, а то и по уху опять бы съездил или плетью вытянул – ему можно. Уж точно тогда бы Чума такой дурости не натворил. Хорошо, Зверюга пришлая нашлась, а то бы…
И тут Фаддея как дубиной по макушке огрели:
«Вот и не верь Живуну! Вроде для ребятишек сказки сказывал, а поди ты, как оборачивается! Он ведь не раз повторял, что все в этом мире едино. И те, кто для всего рода надобны, даже после смерти нас навечно не покидают. Если хоть один человек помнит об ушедшем к предкам, то и он сам недалече, а коли нужда сильно приспеет, то выручит и подскажет, а то и в разум вправит! Не надо никого звать и упрашивать, молить о милости – тут же все свои, на них завсегда положиться можно…
Неужто сам Гребень? Да в такую Зверюгу? С другого боку глянуть, а в кого ему еще оборачиваться? Лесного зверя собаки в село не пустят… Ну не принимать же воину облик хорька?»
От таких мыслей, словно нашептанных кем-то на ухо, Фаддей помотал головой, хотя сам по три раза на дню старого рубаку весь последний месяц поминал. Выходит, сам его и позвал, так чего ж теперь дивиться? Не той породы Гребень, чтобы своих выучеников в беде оставлять!
Фаддей уже и не сомневался, что именно Гребень вытащил его из той помойной ямы, в которую он залез по своей дурости да необузданности нрава. И не хватало, пожалуй, только одного – посидеть со своим старым учителем и поговорить. Кто лучше него все поймет и подскажет, как дальше быть?
Тень у амбара шевельнулась и, сгустившись, выступила на освещенную луной часть двора. У сгустка тьмы проявились лапы и лохматый хвост. С усатой морды смотрели янтарно-желтые глаза. Не дойдя сажени до крыльца, Зверюга остановился. Фаддей был готов поклясться, что морду животины шевельнула едва заметная улыбка, такая же неровная из-за шрамов, как у Гребня.
– Дядька Гребень… – тихо позвал Чума.
Кот поднял голову. Фаддей начал было подниматься, но Зверюга, взойдя на крылечко, уселся рядом с ратником, словно приглашая для беседы.
– Ага. – Чума понимающе кивнул и осторожно опустился на место. – Оно конечно.
Посидели молча.
– Дурень я, дядька Гребень! – вдруг выдавил из себя Фаддей и сам поразился: признать себя дураком, пусть и перед старым своим учителем? Чего уж – так оно и есть, да и не скроешь от старого воина ничего. И он сокрушенно повинился. – Уж такой дурень!
Зверюга чуть наклонил голову, словно кивнул ободряюще – продолжай мол, пока все правильно говоришь. И тут Фаддея прорвало – он и не думал, что за годы на душе столько накопилось невысказанного. И обиды, и радости из него все разом посыпались. Кто еще вот так мог выслушать совершенно бессвязную покаянную речь Чумы, почувствовавшего себя сопливым новиком?
– Дядька Гребень, я ж им поверил! Они же словом воинским. Как не верить? Ты же сам всегда говорил, что всякому слову верить – дураком быть, а никому не верить – душу сгубить! Так я всем разве? Фома же тоже не чужой, свой он. Сколь раз в походы, сколь раз бок о бок бились, а ведь тут обманул! Может, и не врал прямо, но и всей правды не говорил. Полуправдой заморочил. А разве так честно? Как я мог его слову воинскому не поверить? Он же десятник! И сам клялся интерес всей сотни блюсти! Как могло случиться, что он меня так подставил, а, дядька Гребень?
Фаддей, совсем забывшись, то заводился и пытался размахивать руками, что-то поясняя, то, в запале неудачно дернувшись, охал от боли и под спокойным взглядом желтых глаз утихал, продолжая говорить размеренно и обстоятельно, но тут же снова сбивался на торопливую скороговорку…
– Тятя, ты чего?
Голос дочери за спиной прозвучал совершенно неожиданно, вырвав Фаддея из другого мира, в котором он рассказывал что-то очень важное не только старому Гребню, но и давно покойному отцу, старшему брату, совсем недавно погибшему от стрелы, деду, которого смутно помнил седым добрым дедушкой, всегда припасавшим чего-нибудь вкусненького для любимого внука, но знал, что и тот носил на пальце серебряное кольцо.
От некстати прозвучавших Дуняшиных слов все это разом ушло, оставив Фаддея на ночном дворе в одиночестве. Чума глянул на своего собеседника, но Зверюги на крыльце уже не оказалось. Неужто привиделось? Морок какой или впрямь с ума сходить начал? А ежели не привиделось, то с кем тогда он тут беседу вел? Кто его из дерьма вынул? Ну уж нет! Вот теперь Фаддей точно знал, что ему делать. И не сказал старый рубака ни слова, даром что пришел в зверином обличье, а помог. Еще как помог!
Фаддей уже спокойно кивнул встревоженной дочери:
– Ничего, доченька… Хорошо все. Ты чего выскочила-то?
– Солнце давно зашло, с реки сыростью тянет, а ты сидишь в одной рубахе. Мамка велела душегрейку тебе снести, – Дуняша комкала в руках одежку: то ли сама придумала причину к отцу выскочить, то ли и вправду ей мать подсказала. Она поглядывала по сторонам, надеясь разглядеть, с кем Фаддей столько времени говорил, но ничего, кроме мелькнувшей у стены амбара тени не увидела – хорек на охоту вышел, что ли? – Пойдем, щей налью, и каша поспела. Вы же с мамкой весь день ничего не ели. Пойдем, тятя… – Девчонка шмыгнула носом.
– Угу… Ты иди, собери на стол, – не стал спорить Чума. – Я сейчас приду, – стук кольца по воротине прервал его на полуслове. – Ну кто там? Заходи! – вскинулся Фаддей, стряхивая с себя остаток морока.
Рыжую бороду, просунувшуюся во двор, невозможно было не узнать даже в кромешной тьме, а уж при свете луны тем более. За ним следом шел кто-то еще, но Лука Говорун разом заполнил собой весь двор.
– Здрав будь, хозяин! – по обычаю гость поздоровался первым. – Как ты тут, Фаддей? Бабы-дуры у колодца уже такого нарассказали! Их послушать, так хоть харч на поминки собирай да на погосте место присматривай! Каркают, вороны, пока клюв не прищемили…
Фаддей, хорошо знавший Луку и его способность безостановочно молоть языком по любому поводу, только вздохнул и приготовился выслушать очередную тираду рыжего десятника. Никуда не денешься, гостя прервать – вежество не соблюсти, да и не хотелось Чуме говорить самому; пусть уж гость к нужному ему делу сам подбирается. Но Лука, что было для него делом совсем невиданным, вдруг заткнулся на полуслове и с некоторым сомнением пригляделся к Фаддею: тот улыбался, слушая десятника, и улыбка у него получилась совсем непривычная, отрешенно-задумчивая.
– Э-э-э… Фаддей? – осторожно окликнул его Лука. – Ты чего это? Зверюга та тебе вроде не голову повредила? Ты чего как блажной, а?
– Да нет… – Фаддей на обидный намек рыжего десятника никак не среагировал, чем, кажется, поверг того в еще большее недоумение. – Хорошо все, Лука. А Зверюге дикой этой. – Чума бросил извиняющийся взгляд на тьму у амбара и добавил: – как ходить смогу, на погост обед снесу!
– А-а, вон оно чего… – что-то сообразил десятник. – Ну, тут тебе виднее, надо – так сходи. А я к тебе по делу… – поспешно свернул разговор на другое Говорун. – Ты, Фаддей, у нас лучший мечник после Аристарха, но он в походы давно не ходит, да и невместо ему – староста.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.