282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Евгений Салиас-де-Турнемир » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:21


Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава XXXI

Ну-с, ваше высокоблагородие, пожалуйте умирать! Да… Приглашение в некотором роде приятное. Пожалуйте! Милости просим! На тот свет! Или, вернее выразиться: на тот нуль, где, собственно, ничего и никого нету.

Так рассуждал Шумский, тихо двигаясь взад и вперед по своей спальне с длинной трубкой в руках.

Он получил известие, что граф Аракчеев выехал в Грузино почти в то самое время, когда расписная в три колера карета с надписью «дурак» прогуливалась по главным столичным улицам. Знал ли военный министр об этой выходке какого-то общественного «блазня» или нет, Шумский не беспокоился. Ему было не до того…

Узнав об выезде графа, он тотчас послал за приятелями-секундантами для переговоров и окончательного определения времени поединка.

И в ожидании обоих офицеров он волновался. Были уже сумерки, на дворе темнело все более, а вместе с наступавшей темнотой усиливалась и смута на душе молодого человека. И в этой умственной и душевной смуте его, в этой сложной внутренней борьбе играло не последнюю роль простое удивление себе самому.

Почему же прежде он не смущался, не боялся, а теперь позорно трусит? Прежде не было никаких дурных примет и никакого тяжелого предчувствия, а теперь он знает и уверен, что отправится «на тот нуль». Ведь не мог же он за месяц времени измениться, из смелого человека сделаться трусом.

И рассуждая сам с собой, Шумский пришел к оригинальному умозаключению, которое показалось бы всякому чепухой, а ему казалось логическим и разумным. «Все на свете, – рассуждал он, – зависит от слепой судьбы, от глупого случая, от мизерной мелочи, от пустяка, едва приметного разуму. Вся жизнь человеческая – цепь, непрерывно составляющаяся из случайных звеньев или колечек, которые прицепляются справа и слева, зря, без всякой причины, одни по воле человека, другие помимо его воли. Если же судить строго, то все… помимо воли, ибо человек хочет что-либо, потому что обстоятельства заставляют его хотеть»… Тому назад несколько дней все маленькие звенья этой цепи, то есть его существования, казалось, сплетались так, что должен погибнуть его враг, а он должен остаться невредим. Теперь наоборот…

– Бывает же, – рассуждал Шумский, – что при игре в карты один вечер из двух игроков выигрывает все один. В другой раз – наоборот. Как докажу я теперь себе и другим, что если бы Аракчеев не помешал своим приездом и если бы я дрался с фон Энзе, как было назначено, то он был бы теперь убит. А между тем я чувствую, что оно так бы и было… А теперь будет наоборот. Тогда я поэтому не боялся. А теперь боюсь… Ветер переменился! Движение невидимо набегающих случайностей иное, не за, а против меня… Теперь, я чую, будет нечто мельчайшее, невидимое и неуловимое рассудком в пользу улана. Тогда все было в мою пользу.

И после этого Шумский спрашивал себя:

– Если такая полоса теперь роковая для меня, то не поступить ли, как игроки делают? Обождать!.. Прервать игру, чтобы потом опять начать. – И он отвечал: – Нет, нельзя. Стыдно! Да и переменится ли… Видно, такова судьба моя…

Часов в пять приехал первым капитан Ханенко. Он понял, зачем Шумский вызывает его, и, поздоровавшись, тотчас же спросил:

– Так, стало быть, на завтра, Михаил Андреевич?

– Да, конечно. Энтот уехал… Идол-то мой.

– Нового, стало быть, ничего. Все по-старому. Не передумали?

Шумский ничего не ответил.

Наступило молчание. Ханенко закурил трубку и начал, сопя и мрачно сдвигая брови, пускать дым кольцами. Он делал это черезвычайно искусно. Белые, будто твердые, кольца, вершка в два величиной, вылетали у него изо рта и, быстро извиваясь, расширялись до полуаршина, не теряя своей формы. Случалось, кольцо, расходясь среди горницы и поднимаясь, достигало под потолком двух аршин ширины и все-таки оставалось легким, едва видимым кружком.

– Удивительно! – вдруг выговорил капитан. – Кто это мог выдумать поединок? Это все просвещение наделало да изобретение чести. Прежде было, надо думать, проще. Вот хоть бы господин Каин Адамович с братишкой со своим поступил совсем не эдак. Зазвал просто в глухое место и уконтентовал его без всяких комплиментов и реверансов. А теперь изобрели честь… Что честно и что нечестно. А прежде было понятие лишь о том, что выгодно и нужно. А хорошо ли, дурно ли… об том не думали. Все хорошо, что мне хорошо.

А теперь черт знает что такое! Мне нехорошо, а мне говорят – хорошо, мол. Мне очень бы хорошо – а мне говорят: ох, как, мол, это нехорошо… с точки зрения, то есть, чести… А что такое честь, милостивый государь? Покажите ее мне или изобразите, нарисуйте на бумажке, чтобы я мог вполне с ней ознакомиться. Нельзя, говорят, нарисовать… А вы верьте на слово, что она есть… Ведь и благополучие нельзя нарисовать и счастие нельзя нарисовать. Верно, а все же неправда. Благополучие свое да счастие свое я чувствую распрочувствительно всем телом… Руками могу ощутить и показать даже, где оно во мне засело и будто колышется… А вот где во мне и в людях честь пребывает, этого я не знаю.

И чую я ее совсем иначе. Навязали мне ее, якобы ранец какой на спину, да уверяют, что это не ранец, а частица моего тела… Тогда горб, что ли? Так черта в нем… Очень жаль. И совсем бы не нужно…

Капитан долго рассуждал все на эту тему. Шумский слушал, не перебивал и изредка только улыбался, как бы мысленно соглашаясь.

Наконец, появился Квашнин, хмурый, и предложил другу почти тот же вопрос.

– Стало быть, на завтрашнее утро?

– Да. Съездите, пожалуйста, оба, один к Бессонову, а другой – к немцам.

– Эх, обида… Я все надеялся, граф проведает да запретит, – вдруг вымолвил Квашнин со вздохом.

– Не тужи, голубчик, – отозвался Шумский. – Ну запретил бы… А я бы не послушался…

– Мало ли что… Немцы бы послушались, побоялись бы идти против его воли.

– На смерть идя, чего же властей бояться? Я вот ужасно люблю, – рассмеялся Шумский, – статью закона, воспрещающую и наказующую самоубийство. Пречудесная статья! Глупее ничего не выдумаешь. Если преступление не удалось, то за него строго судят, а если удалось – совсем не судят. Некого! Пречудесно…

Перетолковав затем снова о некоторых подробностях поединка, приятели расстались с хозяином. Шумский проводил их до передней.

– Ну, авось завтра не будет опять помехи. А то эта канитель все жилы у меня вытянула! – раздражительно произнес он. – Сто раз бы уж успели оба быть убитыми.

– Убить и убиться недолго, – мрачно отозвался Ханенко. – Вот воскреснуть опять. На это много времени потребуется. Тем паче, что светопреставленье сколько разов назначалось и все отменяется.

Едва только Шумский остался один, как вошла к нему Марфуша и объявила барину, что к ним явилась девушка Прасковья и просит позволения видеть его.

– Пашута?! – воскликнул он. – Из Грузино. Какими судьбами?

– Не знаю-с. Она что-то очень не по себе… Не с радостными вестями.

– Мне из Грузино, Марфуша, нет радостных вестей. Разве придут сказать, что Настасья околела, а Аракчеева в солдаты царь разжаловал. Зови ее…

Через минуту в кабинет Шумского появилась Пашута, взволнованная, и, наклонившись, стала у порога.

– Здравствуй, Пашута. Каким образом?.. Прямо из Грузино?

– Да-с. Побывала только у баронессы на часок, а оттуда к вам.

– Что баронесса?..

– Ничего. Слава богу…

– Целый век не видал я ее, – глухо выговорил Шумский.

И Пашута невольно подивилась, что эти два существа, вспомнив при ней друг о друге, выразились почти теми же словами.

– Кто тебя в Питер прислал и зачем?

– Я бежала.

– Что-о?!

– Бежала с Васей… Меня Настасья Федоровна стала нещадно по лицу кулаками бить, за волосы рвать и, наконец, не за что собралась наказать на конюшне. Я и убежала.

– Ну и что же будет теперь? Ведь еще хуже будет. Тебя полиция разыщет и водворит… И прямо в эдекуль…

– Помогите вы, Михаил Андреевич… – выговорила Пашута дрожащим голосом. – Я на вас всю надежду возлагаю. Диковинно вам это слушать, а я правду говорю…

Шумский задумался, потом развел руками. Пашута оробела сразу.

«Неужели я ошиблась?» – думалось ей.

– Как же это быть-то! Жаль мне тебя, а помочь не могу… Я завтра на том свете буду… Сегодня оставайся, а как меня приволокут сюда, мертвого, так и спасайся, куда знаешь…

Пашута, изумляясь, поглядела на Шумского. Он объяснился и сказал про поединок с фон Энзе.

– Бог милостив! – вымолвила девушка.

– К обоим зараз нельзя… А к кому будет Он милостив? Фон Энзе почаще меня молился небось. Я только черкаюсь день деньской.

И вдруг Шумский вскрикнул:

– Стой! Стой! Надумал! Выгорело дело! Я напишу сейчас письмо графу. Последнее! Перед смертью! Я попрошу тебя пальцем не трогать и на волю тотчас отпустить в помин моей души. И знаю верно, он из суеверия это сделает. Вот так надумал! Диво ведь это, Пашута. Говори, диво ведь?..

Пашута не ответила и через мгновенье вдруг громко заплакала.

– Ты что же это?.. Обо мне или об себе? Моли Бога, чтобы я убит был. Тогда ты вольная. А буду я жив – ты пропала…

И Шумский, усадив Пашуту, успокоил ее и начал расспрашивать про баронессу.

Глава XXXII

Ночь он плохо спал однако… Не волнение от простой боязни завтрашнего дня мешало ему глаза сомкнуть, а совершенно иное чувство, странное для него самого. Он ощущал в себе лишь одно страшное озлобление. И озлобление беспредметное, потому что это была злоба или ярость на всех и на все: на жизнь, на небо, на самого себя, на свою судьбу, на завтрашний неминуемый конец. Он смутно сознавал, однако, что этим озлобленьем выражается в нем или замаскировалась та же простая трусость и боязнь смерти.

– Дрянь какая! Сволочь! – ворчал он. – Хамская кровь заговорила!.. Прыток был на словах. А кто приказывал заваривать кашу? Сам лез на рожон, сам себя и надул. – И затем, будто прислушиваясь к тому, что происходило на душе, он вдруг произносил: – Да врешь… Врешь… Я тебя заставлю умирать глазом не сморгнувши. Не позволю срамиться. Да и черта ли в тебе. Кому ты нужен… И себе-то не нужен. А Ева и ее любовь? Да ведь это Пашута уверяет, а не сама она…

И он начал думать о баронессе, о том, что Пашута снова рассказала ему о чувстве Евы к нему. И он мысленно льнул к ней пылко и страстно.

«Да, потеряешь ее теперь. А жил бы и действовал законно, честно, ничего бы такого не было… С чего началось и пошло… С той ночи, что вором и душегубом лез в дом барона красть у него все… Дочь и честь… Напоролся на чуткого человека, который ее защитил, а тебя ошельмовал… Ну вот и доигрались до «кукушки». А теперь, хамово отродье, струсил. Блудливее ты кошки, и трусливее зайца… А все ж таки, говорю, врешь… Ты у меня пойдешь на убой так, что и бровью не поведешь. И ништо, не стоишь ты жизни…»

И через мгновенье он думал: «Не стою я этой жизни?.. Нет! Вздор!.. Жизнь эта не стоит меня… или того, чтобы я ею дорожил. И моя жизнь и всякая иная – пляс дурацкий. Всякий живущий на земле – просто пудель ученый, что прыгает в обруч, якобы зная для чего».

Шумский заснул крепко только часов в семь, а в девять по его приказанию явился уже будить его Шваньский.

– Пора, Михаил Андреевич. Пора-с.

Шумский пришел в себя не сразу, но наконец взглянул на Шваньского пристальнее и вымолвил:

– Чего?.. Что?..

– Вставать пора-с.

– Вставать. Да. То-ись умирать пора-с.

– Господь с вами. Зачем… Бог милостив…

– Слыхали мы это… – проворчал Шумский сам себе и, глубоко вздохнув, прибавил: – Трубку…

Шваньский подал трубку, помог раскурить, держа зажженную бумажку, и произнес, наконец, несколько тревожно и вопросительно:

– Меня в полицию требуют из-за кареты энтой. Сейчас сюда приходил квартальный…

– Ну и ступай.

– Что ж мне сказывать прикажете?..

– Сказывай… что ты дурак.

– Помилуйте, Михаил Андреевич. Будьте милостивы, научите.

– Убирайся к черту! – вскрикнул Шумский. – Сказано тебе было сто раз, что меня убьют, а тебя простят. Дура!..

Через полчаса он, уже умывшись и одевшись, сидел за чайным столом, который накрыла Марфуша. Теперь, осмотрев, все ли на месте, она стала поодаль от стола и впилась глазами в сидящего барина. По лицу девушки видно было, что она не спала ночь. Глаза ее опухли и покраснели от слез, а все лицо, обыкновенно красивое, теперь было бледное, искаженное, будто помертвелое…

Шумский не замечал ничего, пил чай, глубоко задумавшись и усиленно пуская клубы дыма из трубки. И вдруг он смутно расслышал над собой:

– Михаил Андреевич… Ради Создателя! Что вам стоит… Ну, хоть для меня…

– Что? Что такое? – удивленно выговорил он, поднимая глаза на девушку.

Марфуша стояла около него, держа в руке маленький образок с шнурком.

– Это что еще?..

– Михаил Андреевич… Ну, хоть для меня… Ради Господа… Ведь нетрудное что прошу.

– Да чего тебе… Говори.

– Наденьте вот, говорю, образок. Я его из лавры нарочно для вас взяла… – со слезами промолвила Марфуша. – Угодник Божий спасет вас от всякой напасти…

– Здравствуйте… Э-эх, Марфуша!.. Кабы я в это верил, так я бы себе ожерелье целое из них нацепил… А так… это ни к чему… Ты его прибереги. Приволокут меня сюда мертвым часа через три, ну вот тогда и вздень его на меня… А теперь…

– Ну, ради Господа, прошу вас… – заплакала Марфуша. – Ведь немудреное… И кого вы удивить хотите…

– Удивить?! – воскликнул Шумский и, подумав, он вдруг улыбнулся грустно и прибавил вполголоса: – И то правда… Никого не удивишь… Давай сюда… Будь по-твоему…

Он надел шнурок через голову и, просунув образок за ворот рубашки, улыбнулся снова.

– Поцелуй ты меня на счастье. Это вернее будет! – Марфуша, несмотря на слезы, слегка вспыхнула и опустила глаза.

– Ну что ж? Не хочешь. Я послушался, а ты вот упрямишься. Тоже немудреное прошу.

– Извольте…

– Ну…

– Извольте, – повторила Марфуша и придвинулась к нему еще ближе.

– Чего «извольте»? Обойми да и поцелуй. Сама. Я пальцем не двину…

Марфуша слегка взволновалась и не шевелилась. Новость останавливала ее. Она уже привыкла к тому, что Шумский изредка обнимал ее и целовал, но сделать то же самой казалось ей чем-то гораздо большим.

– Ну, что ж… долго ждать буду?

Марфуша вдруг порывом опустилась перед ним на колени, почти упала и, схватив его руки, начала целовать их, обливая слезами. Шумский долго смотрел на ее опущенную над его коленами серебристую голову и вдруг выговорил:

– А ведь ты последняя… После тебя, ввечеру, все уж ко мне прикладываться будут без разбора пола и звания…

– Полно вам… Полно вам… – прошептала Марфуша. – Верю я, что все слава богу будет.

– А я не верю… А при безверии да маловерии все к черту и пойдет.

Марфуша хотела что-то сказать, но в это мгновенье раздался звонок в передней. Девушка вскочила на ноги и быстро вышла вон.

Приехавший был Ханенко. Он поздоровался с хозяином, пытливо глянул ему в лицо и молча сел к столу.

– Когда ехать-то на балаганство? – спросил Шумский.

– К одиннадцати след бы ехать, – ответил капитан угрюмо. – Петр Сергеевич уже, поди, там распоряжается с Мартенсом.

– Ну а похоронами моими кто распоряжаться будет? Вы или Квашнин?

Капитан сделал гримасу.

– Полно, Михаил Андреевич, – отозвался он сурово. – Ну, что тут хвастать да надуваться? Ни себя, ни другого кого не обманете…

– Как так… хвастать? Не пойму? – воскликнул Шумский, хотя в то же время отлично понял капитана.

– Умрите прежде… А хоронить найдется кому. Не ваше совсем то дело. Вовсе нелюбопытно мертвому, кто будет его хоронить… Так, хвастовство… фардыбаченье. Амбиция подпускная!..

И, помолчав мгновенье, Ханенко прибавил:

– Дразниться не след! Смириться надо перед Богом да молиться. Ну хоть без слов, умственно, сердечно помолиться. Не сердитесь, правду говорю ведь…

Шумский не ответил и задумался…

«Образок нацепил, а сам ломаешься, – думалось ему. – И правда… Кого я обманываю».

И он вздохнул.

Наступило молчание. Капитан, наливший себе чаю, медленно и сопя пил с блюдца вприкуску и, щелкая сахар, таращил глаза на самовар.

– Мерзость! Мерзость! – вдруг выговорил Шумский отчаянно и стукнул кулаком по столу.

Капитан поднял глаза и угрюмо взглянул на него.

– Мерзость… Пакостная эта жизнь, а умирать… умирать не то, чтобы просто не хотелось или боялся… а досадно как-то…

– Обидно… – выговорил Ханенко не то серьезно, не то подсмеиваясь.

– Да, обидно, именно обидно. Хоть бы сам, что ли, покончил с собой… а то другой…

– Вона… А надысь говорили, что это не по-российски – самому себя ухлопывать. На вас не угодишь, Михаил Андреевич.

– Полно вам… Вы меня бесите… А мне нужно спокойствие! – воскликнул Шумский раздражительно.

– Вы сами не знаете, что вам нужно! – отозвался Ханенко. – Нет-нет, да вдруг жить соберетесь.

– Что вы… Даже и не понятно!.. – уже вспыльчиво произнес Шумский.

– Вот что, Михаил Андреевич! – вдруг сурово и нравоучительно заговорил капитан. – Я хохол… Мы, хохлы, говорят, ленивы и упрямы во всем… Это неправда. Мы спокойны и тверды… Наше спокойствие прозвали ленью, а твердость – упрямством. Вот иной хохол теперь бы на вашем месте помалкивал и не швырялся, не любопытствовал бы узнавать, кто будет ему гроб заказывать да на какое кладбище повезут. Никогда я жизнь земную не клял, видит Бог. Ну, а расставаться с ней, когда, бывало, чудилось мне, приходится… расставался по-хохлацки, якобы сонно, лениво, без всякого самотрепания. Якобы, Михаил Андреевич. Якобы!.. Вот и вы теперь сие «якобы» соблюдите. А то нехорошо даже со стороны смотреть. Трусить не запрещается никому, а праздновать труса запрещается…

– Да вы видали когда-нибудь смерть на носу? Вот как я теперь! – воскликнул Шумский.

– Даже пять раз состоял в близких отношениях к ней. И мы с ней всегда сходились и расходились деликатно, без шуму, без брани, благоприлично.

– У всякого свой нрав… Я не могу не волноваться… Все-таки смерть – мерзость… И из-за чего… Из-за юбки! Из-за бабы или девки, которая приглянулась обоим… Стоит ли она еще того, чтобы из-за нее был убитый…

– Вестимо, не стоит! Да ведь и не из-за этого вы и идете теперь под пулю… А из-за того, что аракчеевским сынком или саврасом без уздечки прыгали. Покатались, ну а теперь берите саночки и тащите… Да, кстати молвить, Михаил Андреевич… след бы нам пораньше и ехать к Бессонову. Ведь это не бал, куда всякий норовит не первым приехать…

Ханенко поднялся из-за стола и взялся за свой кивер и саблю. Он был, видимо, не в духе, раздражен происшедшим разговором и в то же время будто совестился и раскаивался в том, что у него сорвалось с языка.

Шумский вдруг подошел к нему, протянул руку и, пожав его толстую и здоровенную лапу, выговорил спокойно и грустно:

– Вы меня немного… Не знаю как сказать! Спасибо вам. Все это правда… Знаете, что я за человек уродился… Знаете вот, бывает… Дерево такое растет, молодое, а уж корявое… Не от старости, а от скверной земли под корнями: и мусор там, и камень, и червь, и слякоть… Ничего этого не видать, да сучья-то корявые, ветки да листья гнилые, горелые, рваные. И виноват не я, капитан, а идол Аракчеев, да вот этот Питер… И знаете, что я вам скажу, не ломаясь и без лганья, а по совести… Хорошо, коли я убит буду! Останусь я цел и невредим, выйдет из меня мерзавец! И самый ледащий дешевенький, алтынный мерзавец! Как ходули-то эти надоедят, да брошу я их, то и окажусь вдруг… тля, мразь… Хамово отродье в шелковой сорочке. Нет уж, пускай лучше меня сегодня фон Энзе пох…рит, нежели быть тому, что мне мерещится впереди, в жизни этой… Нет, не надо! Не хочу!.. Пускай лучше сегодня… Едем, капитан.

И Шумский, двинувшись, быстрыми шагами прошел все комнаты до передней, накинул уже шинель и шагнул к выходу, но вдруг остановился.

– Марфуша! – крикнул он громко на весь дом.

Девушка, бледная, появилась прямо из-за двери коридора, за которой укрылась.

– Поцелуемся. Ты ведь одна на свете меня пожалеешь…

И он расцеловался с девушкой по-приятельски, три раза.

– Михаил Андреевич, позвольте уж… Тоже и я… – раздался за ним всхлипнувший голос Шваньского.

– Изволь. Только это непорядок. После ужина горчица. После тебя я опять с твоей невестой тебя закусить должен.

И расцеловавшись на обе щеки со Шваньским, у которого слезы были на глазах, а лицо съежилось, он уже обнял Марфушу и с большим чувством поцеловал ее один раз и что-то шепнул ей на ухо… Девушка заплакала.

Капитан глянул и думал: «Чуден ты, человек!»

Глава XXXIII

Через несколько минут оба офицера уже катили по Морской и завернули на Невский. Шумский озирался по сторонам с каким-то удвоенным вниманием, и преимущественно мелочи бросались ему в глаза, красный платок на прохожей бабе… Глупая улыбка какого-то господина, стоявшего на углу и собиравшегося переходить через улицу… Толстая нянька с двумя девочками, которые шли вдоль панели, она переваливаясь, подобно тарантасу по избитой колее, а дети по-цыплячьи, мелким легким шагом на тоненьких ножках… Десятка три ворон и галок, которые кружились около купола церкви и усаживались… Дыра в кафтане на спине проезжего извозчика, через которую виднелась пестрядиная рубаха… Мальчишка, шмыгнувший из-под лошадей, с калачом, прикрытым клочком газеты… Весь этот нелюбопытный вздор и всякая обыденная мелочь уличной жизни глубоко западали ему в душу, будто нечто крайне интересное и важное. Все это выделялось из общей неясно видимой и смутно сознаваемой картины окружающего. Все сливалось в какое-то сплошное и туманное пятно, а эти мелочи выделялись как предметы высшего порядка, что-то говорившие его разуму, его сердцу. Да и, действительно, они нечто сказывали ему.

– Мы сами по себе! – будто говорили они. – А ты сам по себе!.. Мы вот будем и к вечеру… А ты уж не будешь.

Поглядев на какой-нибудь дом, крыльцо, магазин или вывеску и, пропустив мимо глаз, Шумский иногда снова, как бы против воли, оглядывался, чтобы взглянуть вторично. Зачем? Он сам не знал.

– Тише! – вдруг крикнул он кучеру и через мгновенье прибавил: – Шагом!

– Что вы это? – спросил Ханенко.

– Поспеем! – отозвался Шумский.

Капитан исподлобья присмотрелся к нему и заметил, что Шумский несколько бледнее обыкновенного. Капитан отвернулся и вздохнул.

«Глупство-то какое, – стал он философствовать про себя. – И так глупо достаточно на свете все устроено. А тут еще это выдумали: сударыню смерть дразнить. Мы и так с ней всю жизнь свою будто в игру играем, в пятнашки, где всякий норовит удрать половчее… А тут выдумали, вишь, самому ей под ноги лезть».

И, обернувшись снова к Шумскому, капитан пригляделся к его задумчиво-тревожному лицу, и ему вдруг стало страшно жаль его. Жаль, как родного, как брата.

«Он все же таки добрый был!.. – подумал Ханенко и, спохватясь, прибавил: – Был?! Что ж я его заживо-то хороню? Может, и ничего худого не будет».

И в то же мгновение капитану почудилось, что он предчувствует, наверно знает, и все знают и сам Шумский знает, что именно будет вскоре, через час, даже раньше…

«Само собой сдается! – думал он, – недаром есть пословица: смертью пахнет».

– Так-так! И это отлично! – воскликнул вдруг Шумский озлобленным голосом.

– Что такое? – удивился Ханенко.

– Ничего, капитан… Вот я церковь увидел, то есть не увидел, а вспомнил, что она вот в этой, кажется, улице, в конце.

– Там только кирка какая-то…

– Ну, да… Да. Так. Эта самая! Кирка шведская. Я там в первый раз баронессу повстречал на похоронах. С фон Энзе туда отправился орган слушать. Так-так! Все к одному так и подбирается… Ну что ж? И черт вас всех подери! Пляс собачий! А! Да что тут… – И Шумский крикнул кучеру: – Пошел! Шибче!

Лошадь с места взяла ходкой рысью, а Шумский забормотал, уже не озираясь, а глядя в спину кучера:

– Отчего же я никогда… никогда не вспоминал об этом. А теперь вспомнил? Да. Я первый раз в жизни увидел Еву на похоронах. Она поразила меня за ним. Я спросил, кто она такая у того же фон Энзе, и догадался, что он уже влюблен в нее. И вот теперь вспомнил это, даже не видя этой кирки. Да. Все одно к одному…

И Шумский стал вспоминать свою встречу с Евой в мельчайших подробностях, потом все, что было после

Дрожки вдруг остановились, подкатив к подъезду. Это был дом Бессонова. Шумский огляделся, как бы озадаченный. Казалось, что он удивлен там, что они уже приехали. Он будто ожидал, что это случится еще очень нескоро.

– Ну, вот и приехали! – протяжно выговорил он, ухмыляясь гримасой и как бы подшучивая над кем-то.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации