Текст книги "Путь из варяг в греки"
Автор книги: Фазиль Искандер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Я смотрю на крупные ступни дедушкиных ног, на их какое-то особое, отчетливое строение. На каждой ноге следующий за большим палец крупнее большого и как бы налезает на него. Я знаю, что такие ступни никогда не бывают у городских людей, только почему-то у деревенских. Гораздо позже точно такие же ноги я замечал на старинных картинах с библейским сюжетом – крестьянские ноги апостолов и пророков.
Надев чувяки, дедушка легко встает и раскладывает прутья в две кучи – одну, совсем маленькую, для меня и огромную для себя.
– Дедушка, я больше донесу, – говорю я, – давай еще…
– Хватит, – бормочет дед и, обломав гибкую вершину орехового прута, скручивает ее, перебирая сильными пальцами, как будто веревку сучит. Размочалив ее как следует в руках, он просовывает ее под свои прутья, стягивает узел, ногой прижимает к земле всю вязанку, снова стягивает освободившийся узел и замысловато просовывает концы в самую гущу прутьев, так, чтобы они не выскочили.
Покамест он этим занимается, я стою и жду, положив поперек шеи дедушкин посох и перевалив через него руки. Получается, вроде висишь на самом себе. Очень удобно.
– Однажды, – говорит дед, сопя над вязанкой, – когда строили кодорскую дорогу, пришли к русскому инженеру наниматься местные жители. Инженер выслушал их, оглядел и сказал:
«Всех беру, кроме этого…»
Дед кивает, как бы показывая на отвергнутого работника.
– Дедушка, а почему он его не взял? – спрашиваю я.
– Потому, что он стоял, как ты, – показывает дедушка глазами на палку.
– А разве так нельзя стоять? – спрашиваю я и на всякий случай все-таки убираю палку с шеи.
– Можно, – отвечает дед, не подымая головы, – да только кто так стоит, тот лентяй, а зачем ему нанимать лентяев?
– Да откуда же это известно? – раздражаюсь я. – Вот я снял палку с шеи, значит, я уже не лентяй, да?
– Э-э, – тянет дед, – это уже не считается, но раз ты держал палку поперек шеи, да еще руки повесил на нее, значит, лентяй. Примета такая.
Ну что ты ему скажешь? А главное, я и сам чувствую, что, может быть, он и прав, потому что, когда я так палку держал, мне ничего-ничего неохота было делать. И даже не просто неохота было ничего делать, а было приятно ничего не делать. Может быть, думаю я, настоящие лентяи – это те, кто с таким удовольствием ничего не делают, как будто делают что-то приятное. Все же на всякий случай я вонзаю дедушкин посох в землю рядом со своей вязанкой, над которой он сейчас возится.
Теперь две стройно стянутые вязанки ореховых прутьев с длинными зелеными хвостами готовы.
– Пойдем-ка, – неожиданно говорит дедушка и входит в кусты рододендрона по ту сторону гребня.
– Куда? – спрашиваю я и, чтобы не оставаться одному, бегу за ним. Теперь я замечаю, что в зарослях рододендрона проходит еле заметная тропа. Полого опускаясь в котловину, она идет вдоль гребня.
Сразу чувствуется, что это северная сторона. Сумрачно. Кусты рододендрона здесь особенно жирные, мясистые. На кустах огромные, какие-то химические цветы. В воздухе пахнет первобытной гнилью, ноги по щиколотку уходят в рыхлую, прохладную землю.
И вдруг среди темной сумрачной зелени, радуя глаза светлой веселой зеленью, высовываются кусты черники. Высокие легкие кусты щедро обсыпаны черными дождинками ягод. Так вот куда меня дедушка привел!
Дедушка нагибает ближайший куст, стряхивает на ладонь ягоды и сыплет их в рот. Я тоже стараюсь не отставать. Длинные легкие стебли только тронешь, как они податливо наклоняются, сверкая глазастыми ягодами. Они такие вкусные, что я начинаю жадничать. Мне кажется, что мне одному не хватит всего этого богатства, а тут еще дедушка, как маленький, ест да ест ягоды. Не успеет общипать одну ветку, как уже присматривается, ищет глазами другую и вдруг – цап! – схватился за ветку, полную ягод.
Но вот наконец я чувствую, что больше не могу, уже такую оскомину набил, что от воздуха больно холодит зубы, когда открываешь рот. Дедушка тоже, видно, наелся.
– Смотри, – говорит он и носком чувяка толкает в мою сторону помет, – здесь, видно, медведь бывает… А вот и кусты обломаны.
Я слежу за его рукой и вижу, что и в самом деле кое-где обломаны черничные ветки. Я озираюсь. Место это сразу делается подозрительным, неприятным. Очень уж тут сумрачно, слишком глубоко уходят ноги в вязкую, сырую землю, не особенно разбежишься в случае чего. А вон и в кустах рододендрона, за тем каштаном, что-то зашевелилось.
– Дедушка, – говорю я, чтобы не молчать, – а он нас не тронет?
– Нет, – отвечает дедушка и ломает ветки черники, – он сам не трогает, разве что с испугу.
– А чего ему нас пугаться, – говорю я, на всякий случай громко и внятно, – у нас даже ружья нет. Чего нас бояться?
– Конечно, – отвечает дедушка, продолжая наламывать ветки черники.
Все-таки делается как-то неприятно, тревожно. Скорее бы домой. Но сейчас прямо сказать об этом стыдно.
– Хватит, – говорю я дедушке все так же громко и внятно, – мы наелись, надо же теперь и ему оставить.
– Сейчас, – отвечает дедушка, – хочу наших угостить.
Цепляясь за кусты, он быстро взбирается на крутой косогор, где много еще нетронутой черники. Я тоже наламываю для наших черничные ветки, но мне почему-то завидно, что дедушка первым вспомнил о них. Пожалуй, я бы совсем не вспомнил…
С букетами черники снова выбираемся на гребень. После сырого, холодящего ноги северного склона приятно снова ступать по сухим мягким листьям. Дедушка приторочивает наши букеты к вязанкам.
Он кладет свою огромную вязанку на плечо, встряхивается, чтобы почувствовать равновесие, и, поддерживая вязанку топориком, перекинутым через другое плечо, двигается вниз по гребню. Я проделываю то же самое, только у меня вместо топорика дедушкина палка поддерживает груз.
Мы спускаемся по гребню. Дедушку почти не видно, впереди меня шумит и колышется зеленый холм ореховых листьев.
Сначала идти легко и даже весело. Груз почти не давит на плечо, ступать мягко, склон не слишком крутой, ноги свободно удерживают тело от разгона, а тут еще возле самого рта играют сверкающие бусинки черники. Можно языком слизнуть одну-другую, но пока не хочется.
Но вот мы выходим из лесу, и почти сразу делается жарко, а идти все трудней и трудней, потому что ступать босыми ногами по кремнистой тропе больно. А тут еще ветки впиваются в плечо, какая-то древесная труха летит за ворот, жжет и щекочет потное тело. Я все чаще встряхиваю вязанку, чтобы плечо не затекало и груз удобней лег. Но оно снова начинает болеть, вместо одних неудобных веток высовываются другие и так же больно давят на плечо. Я нажимаю на дедушкину палку, как на рычаг, чтобы облегчить груз на плече, и он в самом деле делается легче, но тогда начинает болеть левое плечо, на котором лежит палка. А дедушка все идет и идет, и только трясется впереди меня огромный сноп зеленых листьев.
Наконец сноп медленно поворачивается, и я вижу свирепое дедушкино лицо. Может, он сейчас сбросит свою кладь и мы с ним отдохнем? Нет, что-то не похоже…
– Не устал? – спрашивает дедушка. Вопрос этот вызывает во мне тихую ярость: да я не то что устал, я просто раздавлен этой проклятой вязанкой!
– Нет, – выдавливаю я из себя для какой-то полноты ожесточения, только бы не показаться дедушке жалким, ни к чему не способным.
Дедушка отворачивается, и снова перед глазами волнуется и шумит огромный зеленый сноп. Я почему-то вспоминаю дедушкино лицо в то мгновение, когда он повернулся ко мне, и начинаю понимать, что свирепое выражение у него выработалось от постоянных физических упражнений. Сейчас под грузом у него резче обозначались на лице те самые складки, которые видны на нем и обычно. Я догадываюсь, что эта гримаса преодоления так и застыла у него на лице, потому что он всю жизнь что-то преодолевал.
Мы проходим мимо дома моего двоюродного брата. Собаки издали, не узнавая нас, заливаются лаем. Я думаю: может, дедушка остановится, чтобы хоть собаки успокоились, но дедушка не останавливается и с каким-то скрытым раздражением на собак (мне кажется, я это чувствую по тому, как трясется кладь на его спине) проходит дальше.
Я вижу, как из кухни выходит мой двоюродный брат и смотрит в нашу сторону. Это могучий гигант, голубоглазый красавец. Сейчас он стоит на взгорье и видится на фоне неба и от этого кажется особенно огромным. Он с трудом узнает нас и кричит:
– Ты что, дед, совсем спятил – ребенка мучить!
– Бездельник, – кричит ему дедушка в ответ, – лучше б своих чумных псов придержал!
Мы еще некоторое время проходим под холмом, на котором стоит дом моего двоюродного брата, и он еще сверху следит за нами, и я, зная, что он сейчас жалеет меня, чтоб угодить его сочувствию, стараюсь выглядеть еще согбенней.
А идти все трудней и трудней. Пот льется с меня рекой, ноги дрожат и, кажется, вот-вот согнутся, и я растянусь прямо на земле. Я выбираю глазами впереди какой-нибудь предмет и говорю себе: «Вот дойдем до этого белого камня, и я сброшу свою кладь, вот дойдем до этого поворота тропы, а там и отдых, вот дойдем…»
Не знаю почему, но это помогает. Может, дело в том, что, репетируя преодоление последнего отрезка дороги, я оживляю надежду, мечту на отдых, которую мертвит слишком тяжелый, слишком однообразный путь.
Неожиданно дедушка останавливается у изгороди кукурузного поля. Он пригибается и прислоняет свою вязанку к изгороди. Только бы дойти до него, только бы дотянуть…
И вот он снимает с моего плеча вязанку и ставит рядом со своей.
Мы с дедушкой усаживаемся на траву, откинувшись спиной на изгородь. Блаженная, сладкая истома. Позади нас кукурузное поле, впереди на десятки километров огромная равнина, с огромной стеной моря во весь горизонт. Широкий и ровный ветерок тянет с далекого моря, шелестит в кукурузной листве.
– В прошлом году с этого поля взяли сорок корзин кукурузы, – говорит дедушка, – а я здесь брал в самый плохой год шестьдесят…
«Господи, да мне-то что?» – мелькает у меня в голове, и я забываюсь.
До того сладко сидеть, откинувшись спиной на изгородь и потной шеей чувствовать ровный прохладный ветерок, а то вдруг за пазуху пробьется струйка воздуха или за ворот рубашки и холодком протечет по ложбинке спины. И так странно и хорошо сидеть, вслушиваясь, как тело наполняется и наполняется свежестью и никак не может переполниться, это наполнение как-то сливается с упругим ровным ветерком, с высоким могучим небом, откуда доносится дремотный мерцающий звон жаворонков, с лениво перепархивающим от стебля к стеблю шелестом кукурузы за спиной.
Я знаю, что дедушка сейчас ждет моего вопроса, но мне неохота разговаривать, и я молчу.
– А почему? – не дождавшись вопроса, сам себе его задает дедушка и отвечает: – Да потому, что я трижды мотыжил, а они дважды, да и то видишь как?
Дедушка легко встает и быстро перелезает через изгородь. Я бы сейчас за миллион рублей не встал с места. Все же я поворачиваю голову и слежу за ним сквозь щели в изгороди.
– Этот надо было срезать, – говорит дед и вырывает из земли уже рослый стебель кукурузы, – и этот, и этот, и этот…
Даже я сейчас вижу, что мотыжили плохо, траву у корней кукурузы срезали небрежно, просто заваливали землей, и теперь она снова проросла. Через несколько минут дедушка перебрасывает через изгородь большую охапку кукурузных стеблей.
– Лентяи, лоботрясы, бездельники, – бормочет дед, приторачивая кукурузные стебли к своей вязанке.
Мне почему-то представляется, что вся деревня сидит в тени деревьев и с утра до вечера слушает всякие истории, и при этом все сидят, закинув свои палки поперек шеи, и у всех руки лежат на палках, безвольно свесив кисти. Я смотрю вниз. Под нами котловина Сабида, справа от нее голый зеленый склон, на котором видны отсюда черные и рыжие пятна пасущихся коров. Густой лес темнеет во всю котловину. И только местами зелень светлее – это грецкие орехи. Они выше самых высоких каштанов, светло-зелеными холмами высятся их кроны над лесом.
– Дедушка, – спрашиваю я, – откуда эти грецкие орехи в лесу? Может, раньше там кто-нибудь жил?
– А-а, – кивает дедушка, словно довольный тем, что я наконец-то их заметил, – это я их повсюду рассадил и виноград пустил на каждый орех.
Мне странно, что дедушка, такой маленький, мог посадить такие гигантские деревья, самые большие в лесу. А раньше мне казалось, что когда-то в этих местах жили великаны, но потом они почему-то ушли в самые непроходимые дебри. Может быть, их обидели или еще что – неизвестно. И вот эти грецкие орехи да еще развалины каких-то крепостных стен, которые иногда встречаются в наших лесах, – все, что осталось от племени великанов.
– Когда я сюда перебрался жить, здесь не то что орехов, ни одного человека не было, – говорит дедушка.
– И ни одного дома? – спрашиваю я.
– Конечно, – говорит дедушка и вспоминает: – Я случайно набрел на это место, здесь вода оказалась хорошая. А раз вода хорошая, значит жить можно. Когда я вернулся из Турции, мама женила меня на твоей бабушке, а то уж слишком я был легок на ногу. Бабка твоя тогда была совсем девочка. Года два она ложилась с моей мамой, а потом уже привыкла ко мне. А когда мы переехали сюда, у нас уже был ребенок, а из четвероногих у нас была только одна коза и то чужая. Одолжил, чтобы ребенка было чем кормить. А потом у нас все было, потому что я работы не пугался…
Но мне скучно слушать, как дедушка любил работать, и я его перебиваю.
– Дедушка, – говорю я, – ты когда-нибудь лошадей уводил?
– Нет, – отвечает дедушка, – а на что они мне?
– Ну а что-нибудь уводил?
– Однажды по глупости телку увели с товарищем, – вспоминает дедушка, подумав.
– Расскажи, – говорю я, – все как было.
– А что рассказывать? Шли мы из Атары в нашу деревню. Вечер в лесу нас застал. Смотрим – телка. Заблудилась, видно. Ну, мы ее сначала смехом погнали впереди себя, а потом и совсем угнали… Хорошая была годовалая телка.
– И что вы с ней сделали? – спрашиваю я.
– Съели, – отвечает дедушка кротко.
– Вдвоем?
– Конечно.
– Да как же можно вдвоем целую телку? – удивляюсь.
– Очень просто, – отвечает дедушка, – завели ее подальше от дороги. Развели костер, зарезали. Всю ночь жарили и ели. Ели и жарили.
– Не может быть! – кричу я. – Как же можно годовалую телку вдвоем съесть?!
– Так мы же были темные, вот и съели. Даже кусочка мяса не осталось. Помню, как сейчас, на рассвете чисто обглоданные кости вывалили в кусты, затоптали костер и пошли дальше.
– Дедушка, – говорю я, – расскажи такой случай, где ты проявил самую большую смелость.
– Не знаю, – говорит дедушка и некоторое время смотрит из-под руки в котловину Сабида. Похоже, что он не узнает какую-то корову или не может досчитаться. Но вот успокоился и продолжает: – Я такие вещи не любил, я работать любил.
– Ну все-таки, дедушка, вспомни, – прошу я и смотрю на него. А он сидит рядом со мной, круглоголовый, широкоплечий и маленький, как подросток. И мне все еще трудно поверить, что это он насажал столько гигантских деревьев, что это у него дюжина детей, а было и больше, и каждый из них на голову выше дедушки ростом и все-таки в чем-то навсегда уступает ему, и я это чувствую давно, хотя, конечно, объяснить не в силах.
– Вот если хочешь, – неожиданно оживляется дедушка и спиной, прислоненной к изгороди, нащупывает более удобную позу, – слушай… Однажды поручили мне передать односельчанину одну весть. А он в это время уже был со своим скотом на альпийских лугах. Это в трех-четырех днях ходьбы от нашего села. И вот я пошел. Но как пошел? Сначала обогнал всех, кто со скотом проходил по этой дороге. Потом обогнал всех, кто пешим шел по этой дороге, потом обогнал тех, кто днем раньше вышел со скотом по этой дороге, и ночью обогнал тех, кто пешим днем раньше пустился в путь. А на следующий день утром, когда еще пастухи коров не успели подоить, я подошел к балагану.
– Дедушка, а тех, что днем раньше выехали верхом? – спрашиваю я.
– Тех не успел, – отвечает дедушка.
– И ты ни разу не останавливался?
– Только чтобы выпить воды или кислого молока в пастушеском балагане. Клянусь нашим хлебом и солью – день и ночь шел, ни разу нигде не присев, – говорит дедушка важно и замолкает, положив на колени руки.
И опять я представляю, как дедушка топает по дороге и все, кто вышел перегонять скот, остаются позади, и те, что идут сами по себе, остаются позади, и те, что вышли со скотом днем раньше, остаются позади, и те, что днем раньше вышли сами по себе, остаются позади. Но тех, кто днем раньше выехал верхом, дедушка не достал, да и то мне кажется, что они все оглядывались и нахлестывали своих лошадей, чтобы дедушка их не догнал.
– Ну ладно, пошли, – говорит дедушка и легко подымается. Подымаюсь и я.
И снова зеленый сноп качается впереди. Солнечные лучи, дробясь и сверкая на свежих листьях, режут глаза, раздражают.
Наконец мы входим в ворота дедушкиного дома. Дедушка открывает ворота и, придерживая ногой, пропускает меня. Собаки с лаем несутся на нас и только вблизи, узнав, притормаживают и отбегают. Мы прислоняем к забору свои вязанки.
На шум из кухни выходит моя тетушка. Она подходит к нам, еще издали придав лицу скорбное выражение, смотрит на меня.
– Умаял, убил, – говорит она, показывая бабке, которая высовывается из кухни, что она жалеет меня и осуждает дедушку.
Мои двоюродные братишка и сестренка валяются на бычьей шкуре в тени грецкого ореха. Сейчас, подняв головы, они смотрят на наши вязанки одинаковым телячьим взглядом. Это погодки года на два, на три младше меня. Мальчик – крепыш с тяжелыми веками, а девочка – хорошенькая, круглолицая, с длинными турецкими бровями. Почти одновременно догадываясь, вскакивают.
– Лавровишни! – кричит Ремзик.
– Черника, черника, – радостно поправила Зина, и оба, топоча босыми ногами, подбегают к нам.
– Мне! Мне! Мне! – кричат они, протягивая руки к моему букету, который я уже вытащил из вязанки. Разделив поровну, я раздаю им черничные ветки. Две собаки, Рапка и Рыжая, кружатся у ног, бьют по земле хвостами, заглядывают в лицо. Они чувствуют, что мы принесли что-то съедобное, но не понимают, что это для них не годится.
Дети жадно едят чернику, а я чувствую себя взрослым благодетелем.
Тетушка вынимает из вязанки дедушкин букет и, на всякий случай приподняв его повыше, чтобы Ремзик по дороге не цеплялся, проходит в кухню. Она несет букет с таким видом, словно он ей нужен для каких-то хозяйственных надобностей. Все же не выдерживает и, по дороге ощипав несколько ягод, бросает в рот, словно из тех же хозяйских соображений: не дай бог, окажется кислятиной.
Дедушка выдергивает из вязанки кукурузные стебли и идет к загону, где заперты козлята. Они уже давно услышали шум листьев и сейчас нетерпеливо ждут, привстав на задние ноги и опираясь передними на плетень. Они заливаются тонким, детским блеяньем. Время от времени пофыркивают. Над плетнем торчат кончики ушей и восковые рожки. Дедушка забрасывает охапку кукурузных стеблей в загон, кончики ушей и рожки мгновенно исчезают.
Я чувствую удовольствие от каждого своего движения. Ноги мои чуть-чуть дрожат, плечи ноют, и все-таки я ощущаю во всем теле необыкновенную легкость, облегченность и даже счастье, какое бывает, когда после долгой болезни впервые ступаешь по земле.
Тетушка выносит из кухни кувшин с водой и полотенце. Мы с дедушкой умываемся, тетушка поливает.
Пока мы умываемся, Ремзик, прикончив свою чернику, выхватывает у сестренки последнюю ветку и убегает. Девочка заливается слезами, ревет, глядя на мать бессмысленными и в то же время ждущими возмездия глазами. Тетушка снова начинает ругать деда.
– Чтоб ты подавился своей черникой, на черта она была нужна, – приговаривает она и грозит в сторону сына: – А ты еще захочешь кушать, а ты еще вернешься.
Крепыш, насупившись, стоит за воротами. Видно, что он теперь и сам не рад, потому что чернику уже успел съесть, а время обеда приближается. Из кухни доносится вкусный запах чуть-чуть подгорелой мамалыги.
– Что же ты, обещал мне новую ручку приделать к мотыге, а все не делаешь, – бросает тетушка в сторону деда, заходя в кухню.
– Сейчас, – говорит дедушка и подходит к поленнице, где свалено в кучу несколько мотыг и лопат. Он подымает тетушкину мотыгу и одним ударом обуха топорика отбивает лезвие от ручки. Дедушка наклоняется и берет лезвие в руки.
Я захожу в кухню и усаживаюсь у очага рядом с бабушкой. Высоко над огнем в большом чугуне висит готовая мамалыга. Я вытягиваю ноги. Золотистый запах поджаренной мамалыжной корочки нестерпимой сладостью щекочет ноздри. Скорее бы за стол, но тетушка ждет хозяина, как она говорит про мужа. Покамест он не придет, мы за стол не сядем.
– А ну, сукин сын, поди сюда, – зовет дедушка моего братца.
– Чего тебе? – слышится после некоторой паузы.
– Иди, покрутишь мне точильный камень, – говорит дедушка.
– Мамка будет драться, – после некоторого раздумья отвечает мальчик, как бы и матери давая время высказаться по этому поводу.
Но тетушка не высказывается.
– Не бойся, иди, – говорит дед и, зайдя в кухню, наливает в кувшинчик воды, чтобы поливать точильный камень.
У огня ноги мои начинают чесаться, и бабушка обращает внимание на это. Увидев, в каком они состоянии, она всплескивает руками и начинает ругать дедушку. Тут и тетушка подходит ко мне, низко наклоняется над моими окровавленными ногами и тоже начинает ругать дедушку.
– Ничего, – говорю я, – это же комары…
– Господи, пронеси, – говорит бабушка, – да что же он сделал с тобой, проклятый непоседа!
– Мне не больно, бабушка, – говорю я.
– Вот это и плохо, что не больно, – причитает бабушка, – лучше бы болело.
– Что мы теперь скажем его маме? Здорово мы сберегли ее ребенка, – повторяет тетушка, напоминая, что скоро должна приехать из города моя мама. Бабка ставит у огня чайник с водой.
– Запричитали, дуры, запричитали, – слышится из-за кухни голос деда.
Потом доносится сочный звук металла, трущегося о мокрый точильный камень. Бабка ставит возле меня тазик, наливает туда теплую воду из чайника и наклоняется мыть мне ноги. Мне стыдно, но я знаю, что теперь трудно с ней сладить, и соглашаюсь. Бабка и тетушка продолжают ворчать на деда и жалеть меня.
Мне приходится расстаться с ролью взрослого парня, каким я себя чувствовал, когда вошел во двор со своей поклажей. Мне навязывают состояние угнетенного безжалостным дедом, чуть ли не сиротки. И я постепенно вхожу в него. Я чувствую, что состояние угнетенности не лишено своего рода приятности.
Хотя ноги и в самом деле в кровавых ссадинах и немного припухли, я никаких особых страданий не испытываю. Немного печет – вот и все. Но мне уже приятно соглашаться с ними, приятно чувствовать себя страдающим, когда признаки страдания очевидны, а на самом деле никакого страдания нет, так что сочувствие воспринимается как поэзия чистой прибыли.
Я ощущаю, как тепловатая сладость лицемерия разливается у меня в груди. Ноги мои в крови – значит, я страдаю – таковы правила игры, которую предлагают мне взрослые, и я ее с удовольствием принимаю.
– Ровно крути, – слышится голос дедушки, – еще ровней…
– Что я, мельница, что ли? – ворчит Ремзик.
Снова сочный звук металла, трущегося о мокрый камень.
– Теперь в обратную сторону, – слышится голос дедушки.
– Мне неудобно, у меня рука болит, – ворчит Ремзик, но все же крутит.
– Лоботряс, – говорит дедушка, – я в твоем возрасте…
Бабка подает мне чистую тряпку и выносит тазик с водой. Слышится, как шлепнулась вода о траву. Я вытираю ноги.
Но тут тетке показалось, что кто-то ее кличет. Она замирает, прислушиваясь.
– Тише вы там! – кричит она деду и выбегает во двор.
Она подходит к самой изгороди и слушает. В самом деле чей-то далекий голос.
– Чего тебе, уй! – кричит она своим пронзительным голосом.
В открытую кухонную дверь видно, как она стоит, слегка наклонившись вперед, в позе, поглощающей звук.
– Так гоните ж, гоните! – кричит она, что-то выслушав.
Опять оттуда доносится неопределенный звук, а она замирает, прислушиваясь. Почувствовав, что воздушная связь прочно налажена, точильный камень снова заработал.
– У меня уже рука болит, я не могу, – сдавленным голосом жалуется Ремзик.
– А ты левой, – говорит дедушка.
– Левой я не привык, – продолжает ворчать Ремзик. Снова слышится звук металла, трущегося о мокрый точильный камень.
– Хорошо, передам, хорошо! – кричит тетка и возвращается на кухню.
– Что там случилось? – спрашивает бабушка испуганно. С тех пор как в прошлом году ее сын, дядя Азис, погиб на охоте, она так и не пришла в себя и все боится, что еще что-нибудь случится.
– Ничего, ничего, просто буйвол Датико опять залез в кукурузник, – отвечает тетушка и ставит у огня чугунок с утренним лобио.
Об этом буйволе я уже слышал сто раз. Как только его выпустят, он как сумасшедший бежит прямо на колхозную кукурузу, и никакая изгородь его не может удержать. Дядя мой работает бригадиром, поэтому сюда и кричат.
– Вернули бы мне три дня молодости, – говорит дедушка из-за дома: оказывается, он все слышал, – я бы показал этому буйволу…
Я думаю над дедушкиными словами и никак не могу сообразить, что бы он показал этому буйволу и почему ему нужно для этого три дня молодости. Потом догадываюсь: дедушка его украл бы и съел. А так как буйвол большой, ему пришлось бы есть его целых три дня. Я представляю, как дедушка сидит в лесу над костром, зажаривает куски буйволятины и ест. Жарит и ест, жарит и ест, и так целых три дня и три ночи. Потом собирает кости и забрасывает их в кусты, а когда поворачивается, то он уже снова старик, то есть у него волосы опять побелели, а все остальное осталось таким же.
Тетушка быстро и ловко продевает на вертел вяленое мясо, разгребает жар и, присев на низенький стульчик, покручивает вертел на огне, время от времени отворачиваясь от огня, – слишком печет. Постепенно мясо зажаривается, покрывается розовой корочкой, влажнеет от жира, который начинает по каплям стекать на раскаленные угли. Там, где упадет капля, всплескивается голубой язычок пламени. От вяленого и теперь еще зажаренного мяса подымается такой дух, что просто нет никакого терпения.
– Пепе идет! – кричит Ремзик, первым заметив отца. Так они его почему-то называют. Это сигнал к примирению. Он как бы хочет сказать маме, стоит ли помнить мелкие обиды перед таким общим праздником, как приход отца.
Тетушка выглядывает в дверь и, прислонив вертел с мясом к стенке очага, ставит перед скамьей, на которой мы сидим, низенький деревенский столик.
Дядя Кязым вдруг останавливается посреди двора. А-а, это он подымает Зину. О ней как-то все забыли. Наревевшись, она не то забылась, не то уснула на зеленой лужайке двора. Сейчас она ковыляет рядом с отцом на кухню.
Сразу же после отца в кухню входят дедушка и Ремзик, чувствующий себя прощенным за свои труды с дедушкой.
Между делом тетушка все-таки успевает достать его таким быстрым, бреющим ударом по голове.
– Ты чего? – удивляется дядя. Обычно он суров, а все-таки не любит, чтобы детей били.
– Он знает чего, – говорит тетушка.
Ремзик обиженно опускает свои бычьи веки, но долго обижаться не приходится, еще без обеда останешься.
Тетушка наливает мужу воду. Дядя медленно моет огромные руки, потом мокрыми ладонями несколько раз проводит по лицу и коротко остриженной голове.
– Опять буйвол Датико залез в кукурузник, – говорит тетушка, поливая, – тебе кричали…
– Гори огнем, – отвечает дядя безразлично и молчит. Потом, вытирая руки, не выдерживает: – Заперли?
– Да, – говорит тетушка и накрывает на стол.
– Кого, буйвола или Датико? – спрашиваю я, потому что как-то неясно, кого следует наказывать: буйвола или его хозяина.
Дядя усмехается, а все остальные смеются. Обидно, что и дети смеются.
– Стоило бы его самого запереть дня на три, – говорит дядя, как бы оправдывая мое предположение.
Мы все сидим в ряд возле очага. В головах дед, потом бабушка, потом дядя, потом остальные. Тетушка мамалыжной лопатой накладывает каждому свою порцию прямо на тщательно выскобленную розовую доску стола. Мамалыга густо дымит. Потом она каждому в тарелочку разливает лобио, разбрасывает по столу снопы зеленого лука, а потом уже более расчетливо делит жареное мясо.
Я не могу удержаться, чтобы тайно, краем глаза не проследить, как она раздает мясо. Все мне кажется, что лучшие куски она раздает своим, мужу и детям. Я знаю, что стыдно за этим следить, но все же не удерживаюсь и подглядываю. Вон и Ремзику, хоть он и провинился, а все же не удержалась и дала ему самый большой кусок мяса и тут же, словно спохватилась, что чаша весов слишком явно перевесила в его сторону, шлепнула его по лбу ладонью, словно толкнула рукой другую чашу.
Я чувствую, что тетушка знает, что я послеживаю за ней, и это сковывает ее действия, и она старается скорей закончить раздачу.
– Дали бы мне три дня молодости, – повторяет дедушка с полным ртом, – я бы показал, что сделать с этим буйволом…
– Ну, ты у нас герой, – говорит дядя насмешливо. Я знаю, на что он намекает.
На краю табачной плантации стоит огромное каштановое дерево. Часть веток его отбрасывает тень на плантацию, и на этом месте табак всегда хилый, недоразвитый. С самого начала лета я слышал разговоры о том, что надо бы подрубить ветки этому каштану, но почему-то никто не брался. Правда, влезть на него очень трудно, потому что метров на десять поднимается совсем голый ствол и не за что ухватиться.
Сначала все решили, что на дерево подымется заведующий фермой, охотник и скалолаз. Но в это время он был в горах, и решили послать за ним человека, потому что все равно пора было ехать в горы за сыром. Человека послали, заведующий фермой приехал, но, когда ему показали на дерево, он отказался на него влезать, потому что, по его словам, за дичью он может лазить по скалам, как муха по стене, но на этот каштан влезать боится, потому что у него кружится голова от одного взгляда на такие большие деревья. Тогда ему сказали, зачем же он приехал, если у него кружится голова, даже когда он смотрит на такие большие деревья. На это он ответил, что на альпийских лугах он так соскучился по семье, что каштан этот ему показался не таким уж высоким и ветки вроде, казалось, пониже расти начинают. Но теперь, когда он повидался с семьей, он чувствует, что ему не одолеть этот каштан, что он, пожалуй, поедет назад, потому что пастухи без него там загубят весь скот.
Одним словом, заведующего фермой пришлось отпустить, а каштан так и остался со своей раскидистой тенью, и никому неохота было на него лезть, и все почему-то шутили по этому поводу, а то и ругались: пропади он пропадом, весь табак, чтобы еще из-за него на дерево влезать…
Дедушка долгое время все это терпел, и в конце концов, с неделю тому назад, когда утром пришли мотыжить эту самую плантацию, дедушка уже был на дереве и, привалившись спиной к стволу, молча рубил ветви, обращенные к плантации. Никто не видел, как он залез, но, судя по тому, что он слез при помощи двух остроносых топориков, попеременно вонзая в ствол то один, то другой, предполагали, что он таким же способом и залез на дерево. После этого дедушку не только не хвалили, его дня два просто поедом ели, потому что он мог свалиться с дерева и опозорить семью, люди могли подумать, что дедушку заставляли работать, да еще в колхозе. Об этом и напоминал сейчас дядя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?