Текст книги "Погодин как профессор"
Автор книги: Федор Буслаев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Федор Буслаев
Погодин как профессор
Читано в публичном заседании Общества любителей российской словесности, 21 марта 1876 г.
Профессорская деятельность Михаила Петровича Погодина, столько же многосторонняя и значительная по многим отношениям к русской ученой литературе и к истории Московского университета, как и вообще вся его литературная и общественная жизнь, предлагает богатые материалы для истории русского просвещения за последние 50 лет.
Теперь, когда личность этого замечательного человека не успела еще отойти в перспективе прошедшего на такое расстояние, при котором возможно бы было историческое беспристрастие, я полагаю несвоевременными всякие обобщения и решительные выводы и ограничусь только личными своими воспоминаниями из времени моего студенчества в Московском университете с 1834 по 1838 г. с присовокуплением некоторых, тоже личных моих соображений, которые считаю необходимыми для ясности предмета.
По счастливой случайности наш курс совпал со временем самых значительных переворотов в истории Московского университета, начиная от важного и существенного в составе преподавателей и характере преподавания и до внешней обстановки в стенах университетских зданий и до самого костюма студентов. Именно на нас, когда мы были студентами, произведены были первые опыты обновления университетской науки новыми преподавателями, с появлением которых, как нарочно, мы перешли в аудитории нового здания (что по ту сторону Никитской) из здания старого, между аудиториями которого была, во-первых, эта самая зала (с кафедрою между окнами)[1]1
Где бывают теперь публичные заседания Общес. любит. рос. слов.
[Закрыть] и такая же по величине, соответствующая ей внизу, в которой мы сначала и слушали лекции Михаила Петровича.
Вместо трехлетнего курса, как было прежде, именно с нас начинается принятый и доселе курс четырехгодичный, так что новый порядок должен был отделиться от старого целым годом, в который вовсе не было выпуска студентов из университета.
Итак, мы поступили в студенты при профессорах еще старого университетского устава, между ними были: Каченовский, Давыдов, Надеждин, Кубарев, Шевырев, Михаил Петрович Погодин. Когда же перешли мы на 2-й курс, факультеты Московского университета единовременно вдруг обновлены были целою колониею новых профессоров, только что возвратившихся из-за границы. Это именно из числа той массы молодых людей, которые были набраны частью из студентов Духовных академий при II Отдел. Государственной канцелярии, по распоряжению графа Сперанского, потом частью из студентов разных университетов для так называемого Профессорского института и уже после того из воспитанников Института педагогического.
Юридический факультет Московского университета был тогда обновлен вполне профессорами: Крыловым, Баршевым, Редкиным, а поздние Пешковым и друг., медицинский – значительно; менее других – физико-математический. Что же касается до нашего факультета, то состав его был настолько хорош, что следовало в нем пополнить только кафедры классических языков, для римской словесности – Крюковым и для греческой – Печориным, который, однако, читал нам меньше году и был заменен вызванным из Германии немецким ученым Гофманом.
Та же карьера этих новых профессоров предстояла и Михаилу Петровичу. В 1825 г. он защитил свою магистерскую диссертацию «О происхождении Руси» и с того же года стал преподавать в Московском университете всеобщую историю. А через два года, именно в 1827-м, последовало приглашение правительства студентам университета вступить в упомянутый мною Профессорский институт для отправления в Дерпт, а потом в чужие края. Но Михаил Петрович, – как сам он говорит в своей автобиографии, – «не соглашался подчиниться условиям принятия», написав, между прочим, в своем объяснении, что не считает для себя нужным по предмету своих занятий учиться в Дерпте, а вместо Парижа желает провести часть назначенного для путешествия времени в университетах Германии, что желает принадлежать всегда именно Московскому университету, а не какому-либо другому, что, получив в Московском университете степень магистра и удостоясь уже почетных избраний от разных ученых сословий в государстве, он «почитает оскорбительным для сих мест подвергать себя посторонним экзаменам наравне со студентами, только что окончившими свой курс».
Такой решительный протест со стороны молодого профессора объясняется тем видным положением, которое уже и в то время успел занять Михаил Петрович в науке и вообще литературе, вместе со своим товарищем и другом Степаном Петровичем Шевыревым, и особенно в том избранном кружке литераторов, душою которого был поэт Веневитинов и к которому столько питал симпатии сам Пушкин, что по его мысли и желанию Михаил Петрович именно в том самом 1827 г. стал издавать «Московский Вестник», в котором принимали участие Веневитинов (впрочем, скоро умерший), Шевырев, Титов, кн. Одоевский, наконец, сам Пушкин.
Таким образом, когда в 1835 г. явились в наш университет из-за границы новые преподаватели, воспитанные по программе, которую Михаил Петрович находил для себя неудовлетворительною, тогда он, вместе с Шевыревым, опираясь на свой ученый и литературный авторитет, оказался на стороне противников. Они не могли отвергать существенной необходимости заграничного обучения для полного образования русских профессоров, что испытал на себе и сам Шевырев, проведший за границею больше трех лет до вступления на кафедру, да и прежде эта мера не раз оказывала свое благотворное действие. Примером тому, между прочими, мог служить Тимковский, отличный профессор греческой и римской словесности, который еще в самом начале текущего столетия получил высокое классическое образование в Гёттингене у тогдашних знаменитых филологов Гейне и Мичерлиха. Погодин и Шевырев ничего не имели против обучения в германских университетах; они стояли только за свободное и самостоятельное отношение к науке тех лиц, которые предназначают себя к профессуре. Они подвергали сомнению самый принцип искусственного рассадника профессоров. По собственному опыту и по прежним примерам они оставались при том убеждении, что профессорское призвание не назначается извне, по канцелярскому распоряжению хотя бы самого Сперанского, и не выделывается искусственными средствами, а зарождается и развивается самостоятельно при более свободных условиях, в благоприятной обстановке учено-литературного поприща.
Борьба, возникшая из принципа первой важности о высоком значении профессора на поприще общественной и литературной деятельности и о лучшем способе приготовления к профессуре, эта борьба внесла новую жизнь в Московский университет и особенно в наш филологический факультет, где действовали такие крупные личности, как Погодин и Шевырев, и не замедлила отразиться и в самой литературе в тех двух партиях, которые под именем западников и славянофилов громко заявили себя в печати 40-х годов. В то время как пребывшие из-за границы профессора со своими германскими симпатиями, как космополиты, проповедовали свои учения во имя интересов общечеловеческих, стремление к которым, по их теории, должно стереть с лица земли всякие различия отдельных народностей, а в народности русской и вообще славянской видели только недостатки грубости и варварства, и, таким образом, ставили они себя под знамя западничества, которое пользовалось тогда у нас официальным покровительством: в то время Погодин и Шевырев, сильные преданьями русской литературы, которые они приняли непосредственно из рук лучших ее представителей, объявили, своим принципом народность, и именно народность русскую. Органом этого славянофильского направления сделался журнал «Москвитянин», который с 1841 г. стал издавать Погодин при главном и постоянном сотрудничестве профессора Шевырева.
Сколько я себя помню, представление о Михаиле Петровиче как профессоре всегда соединялось в моих мыслях с его издательскою деятельностью как журналиста. Возбуждать всякое дарование к литературным и ученым работам, издавать и постоянно издавать в печати свое и чужое, на общую пользу публики – был тот стимул, которым с одинаковою силою воодушевления, возбуждения и поощрения действовал Михаил Петрович и на кафедре как профессор, и в своем редакторском кабинете как журналист: и если на кафедре он искал и открывал себе сотрудников между своими слушателями, то и как журналист он не переставал оказывать свой профессорский авторитет.
К чести обоих как Михаила Петровича, так и его товарища и главного сотрудника по журналистике Степана Петровича Шевырева надобно сказать, что призвание профессора и ученого всегда ставили они неизмеримо выше всяких эфемерных успехов публицистики, больше всего радели о непреходящих интересах литературы, науки и университета, и в своих чистых убеждениях, воспитанных этими интересами, находили они спасительное руководство на скользком поприще периодической печати.
Когда мы вступили в университет, Михаил Петрович занимал еще кафедру всеобщей истории и только в следующем 1835–1836 академич. году, когда мы перешли на 2-й курс, стал он читать историю русскую.
В старину было в обычае одному и тому же профессору читать лекции по разным предметам или же занимать кафедру по одному предмету, а домашние досуги посвящать другому, иногда мало имевшему что-либо общее с занимаемою кафедрою. Так упомянутый Тимковский был отличным профессором греческой и латинской словесности, а между тем в нашей ученой литературе особенно известен своим классическим изданием русской летописи Нестора по Лаврентьевскому списку. Знаменитый в свое время скептическою критикою профессор русской истории и журналист Каченовский читал лекции по теории изящных искусств и археологии, потом по русской истории, затем по статистике и, наконец, по славянским наречиям.
Постепенное выделение разных отраслей наук из общей массы человеческих знаний и разветвление каждой отдельной науки на ее специальности, а вместе с тем специализирование и самого преподавания – это был естественный исторический путь просвещения, по которому следовали университеты как у нас, так и на западе. Чем дальше в старину, тем чаще встречаются профессоры-энциклопедисты.
Первый решительный толчок к более точному определению ученой специальности каждой кафедры был дан у нас теми новыми профессорами, которые явились из-за границы в 1835 г. Старинный энциклопедизм, обнимавший многое, но не входивший в подробности, оказался неудовлетворителен для серьёзных требований университетской науки и был низведен на низшую степень педагогического училища. Образцом такого энциклопедиста-педагога был профессор Давыдов, у которого мы слушали теорию словесности. Вместе с тем он был философ, математик и свободно говорил и писал по-латыни, потому что до того был профессором римской словесности. Сознавая свое призвание, он отказался от университетской кафедры и получил место директора в Педагогическом институте, задачею которого было – не наука с ее высшими задачами, а практическое приготовление учителей для средних учебных заведений.
Хотя и по содержанию и по методу, или способу изучения, история всеобщая и история русская не представляют такого существенного различия, как латинский язык и математика или теория., изящных искусств и статистика, однако Михаил Петрович, дорожа своею ученою репутацией и высоко ценя задачи университетского преподавания, не замедлил определить свою профессорскую карьеру сообразно с потребностями времени и успехами наук в их разветвлении на специальности, и в 1835 году был он переведен с кафедры всеобщей истории на кафедру истории русской: «чему он был очень рад», как сам он выразился в своей автобиографии.
Что и как читал нам в лекциях по русской истории Михаил Петрович, лучше всего дадут вам о том понятие его собственные слова в той же автобиографии:
«Всякой год был посвящаем Погодиным (так говорит он о себе) исключительно какой-нибудь особой части истории, проходимой в подробности, а прочие предлагались в кратких обозрениях, напр., один год Нестору, другой происхождению Руси, третий норманнскому периоду, Борису Годунову, Петру Великому, древней географии, местничеству, удельному периоду, монголам, Новугороду и пр. Каждый прошедший год служил новым пособием для следующего, подготовив ему одну отдельную часть, и, таким образом, каждый следующий становился полнее и ровнее. Кроме того, каждый почти год открывался особою лекцией о каком-нибудь отдельном предмете, взятом по какой бы то ни было причине, напр., одна лекция заключала общий взгляд на всю русскую историю, другая – рассуждение о местничестве, третья – систему Посошкова, развитие княжеской власти в первом периоде и проч. – К лекциям Погодин всегда готовился, и, может быть, не было двух в году, к коим пришел бы он без предварительной работы с вечера и поутру, но приготавливался он всегда к содержанию и никогда почти к форме, к изложению, и результатом приготовления бывала часто только одна мысль, одно положение… Он старался оживлять их сообщением известий о новостях исторических, открытиях, трудах, передачей подлинных текстов с комментариями. Как ни недостаточны были, по его теперешнему мнению, его лекции, но он смеет думать, что они внушали любовь и расположение к предмету».
Доселе слова Михаила Петровича. Достаточно будет только объяснить их и несколько развить, чтобы составить довольно точную характеристику этого ученого как историка и преподавателя.
Во-первых, он соединял специальные исследования с общими обозрениями; иначе: в общую раму истории России влагал обширные эпизоды, которые составляли в его лекциях передний план картины, и ежегодно менял эти эпизоды, по мере того, как сам он более и более разрабатывал исторические материалы. Одним словом, он делал то, что и теперь вменяется в обязанность университетского преподавания, т. е. 1) курс общий и 2) специальный.
Самостоятельность историка основывается на непосредственном его отношении к самым источникам истории, т. е. чтобы он извлекал свои выводы не из чужих исследований, а из летописей, мемуаров, грамот, договоров и других памятников прошедшего. Так принято теперь, так делал и Михаил Петрович 40 лет тому назад.
Он читал с нами источники, он воскрешал перед нами из темных сказаний летописи давно отжившее прошедшее и, группируя добываемые факты, не упускал случая указывать и на самую личность летописца, где она наивно высказывалась, придавая свой теплый колорит сказанию.
Не всегда критическая работа над историческим источником могла быть доводима до окончательной, округленной картины прошедшего. Тогда профессор предлагал нам набор фактов, извлеченных из разбора: делал предположения, задавал вопросы и возбуждал в нас охоту идти далее по пути, который нам указывал.
Михаил Петрович предлагал нам с кафедры то, что в данную минуту составляло предмет его ученых интересов, над чем он работал в своем кабинете. Потому в общем курсе он всегда отступал от главной нити изложения и вдавался в специальности, иногда отрывочно, вне всякой системы – сообщал нам свои наблюдения и открытия.
Лекция была для него только продолжением его кабинетной работы, одним из моментов его собственной ученой жизни: на кафедре он вводил нас в самый процесс ученого труда, который в ту минуту поглощал собою все его умственные интересы; он увлекался этими свежими интересами собственной работы и тем самым увлекал и своих слушателей, – не словами, а самим делом, своею личностью внушал воодушевление и любовь к науке.
Романтическая школа в начале текущего столетия открыла сокровища национальной старины: это было время, когда романы Вальтера Скотта, баллады Шиллера и Гете увлекали воображение в радужную светотень средних веков, когда Август Шлегель поклонялся Данте как отцу романтизма, когда эстетики и историки искусства извлекали новые источники эстетического наслаждения в свежем, безыскусственном вдохновении дотоле забытых мастеров живописи, ваяния и зодчества XIV и XV столетий, когда Виктор Гюго еще в юношеских порывах своей необузданной фантазии вел своих изумленных читателей на таинственные высоты Notre-Dame de Paris, изукрашенные всеми чудесами средневековой готики, и когда готический стиль, бывший в XVIII веке синонимом всего грубого, бессмысленного и варварского, стал наконец господствовать повсюду и вошел во всеобщую моду.
Историк, и особенно посвятивший себя истории России, еще так мало тогда разработанной, мог ли не увлечься в общем потоке умов, обращенном к родной, средневековой, отдаленной старине?
Как бы то ни было, но родная, русская старина преимущественно сосредоточивала на себе симпатии Михаила Петровича.
Он любовно переносился в прошедшее, дружился с летописцем XII в., как со своим современником, и чувствовал себя на своем месте в сообществе с Олеговичами и Мономаховичами. Романтизм особенно хорошо умел воспитывать эту способность переноситься в прошедшее и сживаться с историческими лицами в их собственной обстановке.
Но для этой цели Михаилу Петровичу недостаточно было только сказаний летописи и сведений, почерпаемых из исторических документов. Чтобы переселиться в родную старину, чтобы всецело окружить себя любезным его сердцу прошедшим, ему надобно было обставить себя целою библиотекою старинных рукописей, целым музеем иконописи, оружия и других вещественных памятников русской истории. Его кабинет превратился в древлехранилище русской старины, и он, окруженный рукописями и всякими древностями, неутомимо работал над этими останками и развалинами прошедшего, слагая из них стройное здание науки.
Древлехранилище не оставалось без влияния на нас – его слушателей. И доселе живо осталось в моей памяти, как бывало, будучи студентом, по праздничным дням иду я по Девичьему полю в это древлехранилище списывать знаменитую Евгеньевскую псалтырь, рукопись XI в., на которой я впервые познакомился с юсами и другими премудростями древнего письма.
Впоследствии от Михаила же Петровича впервые я узнал о Якове Гримме и по его указанию стал читать Гримма «Немецкую грамматику».
Благодаря этому указанию определилась вся последующая моя ученая деятельность.
Но еще два слова об отношении ученой специальности Михаила Петровича к общему строю его убеждений.
Романтизм вообще воспитывал дух консерватизма.
Михаил Петрович был консерватор в лучшем смысле этого слова, потому что может быть плохой и неразумный консерватизм, как и плохое и неразумное новаторство.
Консерватизм Михаила Петровича был воспитан методом и материалом самой науки, которой он посвятил всю свою жизнь. Это был консерватизм беспристрастного историка и критика исторических материалов.
Михаил Петрович видел в старине не одно отжившее, но и основу всему последующему, видел в ней живой принцип и семена для будущих начинаний и развитии, видел в ней источники прогресса. Потому он благоговел перед Петром Великим и, следовательно, мирился со всеми условиями развивающейся русской жизни.
Такой консерватизм уживается с переменами в течение времени и улаживает себя в новых обстановках. Потому Михаил Петрович с таким искренним одушевлением сочувствовал всем великим преобразованиям, которые были совершены в нашем отечестве в течение двух последних десятилетий. Потому же он постоянно боролся с плохим, ложно понятым новаторством, указывая в нем самом принцип разрушения, на том основании, что оно враждебно относится к прошедшему и стоит за тот лишь настоящий момент, в который полагает господствовать авторитетно, и потому и само оно, как новизна, как мода, обрекает себя на кратковременность и падает под ударами новых попыток такого же неживучего новаторства.
Консерватизм, который исповедовал Михаил Петрович, напутствуется в практической жизни ровным, спокойным и миролюбивым отношением к действительности, великодушным снисхождением и гуманною терпимостью.
Михаил Петрович давно уже оставил университет. Обыкновенно отставные профессора охладевают у нас к университету, часто по разным личным причинам становятся к нему даже в неприязненное отношение.
Погодин до конца своей жизни не переставал любить университет и любил его больше многих действительных профессоров. Дорожил честью университета, радовался успехам молодых преподавателей; глубоко скорбел в трудные годины, какие случалось университету переживать.
Но возвращусь к нашему студенческому курсу 1834–1838 годов.
В старину профессор с кафедры оказывал несравненно большее действие на общее образование своих слушателей, нежели теперь. При скудости литературных средств и периодических изданий, тогда очень естественно было профессору время от времени делать отступления от предмета своей кафедры, чтобы сообщить студентам какую-нибудь важную новость в области науки и литературы.
Это было не злоупотребление, а необходимая потребность высказаться перед своими слушателями, поднять их до уровня с самим собою в тех интересах, которые самого профессора занимают.
Сообщительность была в природе Михаила Петровича, и он отлично умел ею пользоваться как профессор в своих задушевных признаниях, которые он так простодушно высказывал.
Раз помню – это было в светлый осенний день, в аудитории, которая была как раз под этою залою, где теперь собрались мы.
Является Михаил Петрович на кафедру и вместо исторической лекции начинает нам рассказывать о Шафарике, Палацком, Ганке, Вуке Караджиче и других знаменитых ученых славянских, с которыми он познакомился в свою поездку за границу, откуда только что возвратился. 30-е годы было время самое бойкое для возрождения славянской народности в науке, литературе и политике. Это великое дело только еще тогда начиналось: и вот мы – студенты в первый раз в жизни услышали имена знаменитых славянских деятелей от Михаила Петровича и тогда же мы узнали, что Шафарик готовит к печати свои «Славянские древности», в которых он докажет всему миру, что не немцы, а славяне были старожилами и хозяевами всех тех областей, где потом очутились насельниками и господами немцы; от него же узнали мы, что Палац-кий работает над «Историей чешского народа» и что искалеченный Вук Караджич, подпираясь своими костылями, пешком исходил всю сербскую землю и собрал сокровища сербской народной поэзии.
Вообще всякая крупная новость передавалась в те времена лицом к лицу. Скороспешных телеграмм тогда не было, да и газеты выходили не каждый день, и рассылались не по железным дорогам.
Помню из своей студенческой жизни другое утро, холодное и мрачное. Это было в самом начале февраля 1837 года. Мы ждали Михаила Петровича на лекцию уже в новом здании университета, в большом зале, что с хорами на колоннах.
Приходит Михаил Петрович, весь взволнованный, бледный, измученный, сам не свой – едва можно узнать его, точно после тяжкой болезни. Садится на кафедру и в течение нескольких минут не может промолвить ни слова: наконец, задушаемый рыданиями, передает нам о великом бедствии, постигшем Россию: Пушкина не стало: он помер.
Надобно знать патриотические чувства, какие питал Михаил Петрович ко всему, что составляет славу и гордость нашего отечества, и потом – его товарищеские отношения к Пушкину, чтобы оценить, в какой степени были искренни и глубоки те чувства, с которыми профессор отнесся к своим слушателям.
И теперь, спустя целые 40 лет, всякий раз как придет мне на ум мысль о преждевременной кончине великого поэта, в моей памяти живо восстает симпатическая личность профессора, который в одну из самых скорбных, самых тяжелых минут своей жизни не запирается у себя дома в эгоистическом отчуждении от толпы, но спешит разделить со своими слушателями великое горе, как он делился с ними и своими радостями в ученых открытиях.
Как профессор Михаил Петрович отличался двумя качествами, которые сильно располагали нас к нему. Несмотря на некоторую жесткость и резкость в обращении, впрочем, не раздельные с простотою и искренностью, он был всегда снисходителен и умел поощрять и ободрять.
В студенте более всего ценил он любовь к науке и всегда помнил, что эта любознательность возможна только тогда, когда из многих факультетских предметов учащийся сосредоточивается на котором-либо одном. Потому он снисходительно относился к неравномерности успехов студента по всем предметам факультетского преподавания, и даже часто ленивое дарование – если оно с увлечением обращено было на какую-нибудь одну ученую специальность – видимо, предпочитал он бездарной усидчивости, которая из всех предметов курса одинаково апатично готовит себя к ответу на экзамене.
При этом невольно возникает передо мною одна сцена, самая торжественная в нашей студенческой жизни.
Наконец мы выдержали выпускной экзамен. Человек из 15-ти моих товарищей некоторые оказались замечательно даровиты: иные и теперь действуют на разных поприщах общественной, служебной и литературной деятельности.
По обычаю – профессора собрались в факультетском заседании для решения, кого из нас удостоить звания кандидата, а мы – студенты оставались в одной из аудиторий.
В томительном ожидании время тянется невыносимо долго, но тут. кроме того, произошло действительно какое-то особенное, небывалое замедление. Словом, мы ждали так долго, как этого никогда не бывало в подобных обстоятельствах.
Но вот наконец призывают нас в заседание. Широким полукругом около стола сидят профессора факультета – между ними Каченовский, Давыдов, Шевырев, Крюков – и все хранят какое-то торжественное молчание, как-то особенно, как-то странно нас оглядывают.
Нам стало холодно и жутко, потому что многие из нас хорошо знали свои недочеты в баллах на степень кандидата.
Тяжелое молчание прервал Михаил Петрович; встал, приблизился к нам и со свойственною ему дружески грубою прямотою объявил нам, что факультет был поставлен в крайнее затруднение при оценке наших успехов, так как у многих из нас недостает кандидатских баллов, что иные имеют из разных предметов по двойке, что наконец – вообще все мы лентяи (и надобно было слышать, с какою добродушною грубостью сказано было это слово, и странно – оно нас ободрило, окрылило наши надежды), но во внимание к нашим дарованиям, и особенно к тому, что каждый из нас с любовью и успехом занимался тем или другим из предметов преподавания – таких-то и таких-то факультет удостаивает степени кандидата.
После мне никогда не случалось вспоминать об этой сцене с Михаилом Петровичем и узнать от него самого, как велико было его участие в решении нашей судьбы на выпускном экзамене, но тогда, я хорошо это помню, все мы, студенты, разом почувствовали, что участие его было не малое. По крайней мере, не подлежало для нас сомнению, что Михаил Петрович больше всех других профессоров радовался, что факультет оказал нам свое снисхождение.
Я буду вполне удовлетворен, если из сказанного мною вы могли извлечь следующий общий вывод.
Профессор, как бы специально ни предавался он своей науке, отличается от ученого вообще тем, что он передает науку слушателям, что он лично излагает перед ними свои исследования и убеждения и руководит их живым словом и примером.
Кроме сведений ученого в профессоре виден и характер человека.
Михаил Петрович был отличный профессор, потому что человек он был прекрасный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.