Текст книги "Волга-матушка река. Книга 1. Удар"
Автор книги: Федор Панфёров
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
В эту самую минуту из овражка, прорезающего крутой берег, вышел человек небольшого роста, широкий в плечах. Лицо от загара черное и глаза – угли.
– Ты шо? – с украинским акцентом спросил его Любченко, осторожно посматривая на академика.
– Та ничего, – также с украинским акцентом ответил пришедший. – На солнце никому не запрещено глядеть. Ну, вот и гляжу, – не отрывая взгляда от академика, добавил он.
– Оно было спалило нас зараз, – тихо проговорил Любченко и громко возвестил: – Явился. Товарищ Иннокентий Савельевич Жук. Голова колхоза «Гигантомания».
– «Гиганта», товарищ распродиректор, – поправил Жук и, волнуясь, обратился к академику: – Катилась, катилась и до нас на Черные аж земли весть докатилась. Могу ли я руку вашу пожать, товарищ Иван Евдокимович?
– Обе, – ответил тот.
Четыре руки переплелись, после чего академик, растирая пальцы, сверху вниз глядя на Жука, проговорил:
– Силенка же у вас. Да на ваших плечиках, я так полагаю, можно рельсы гнуть.
– Оно пожалуй, – улыбаясь, согласился Жук.
– На голове не давайте. А то ведь иной задумает что-нибудь такое, вроде кирпич выращивать на колхозном поле, а то и дрова на вашей голове колоть.
– Не даюсь, товарищ академик.
– Как не даться, ежели он… прожектер какой-нибудь… властью облечен?
– А на колхоз ничья власть не распространена.
– Так ли? Пшеничку-то около Аршань-зельменя посеяли? А это ведь при нынешних условиях все равно что кирпич выращивать.
– То стихийное бедствие, – выпалил Жук, полагая, что смутит академика, но Иван Евдокимович рассмеялся.
– Стихийные бедствия, товарищ Жук, частенько происходят от человеческого неразумения. Скажите, на озере можно пшеничку посеять? Что так удивленно смотришь на меня? Ну, вот так, сел в лодку и давай вручную зерно рассеивать.
– Ничего не получится: потонет зерно.
– А ежели после этого воду из озера немедленно убрать, дно проборонить?
– Ого! Тогда урожай обеспечен.
– Почему?
– Влаги много, солнышко зерно нагреет, оно проклюнется и в рост пойдет.
– Влага есть, почва есть, солнечная энергия есть, и зерно проклюнулось, пшеничка в рост пошла? Значит, это закон, и не нами выдуман. Закон природы. Нам с вами что дано? Познать законы природы и использовать их. Нарушение этих законов и есть стихия. Их может нарушить сама природа – суховей, например… но может и человек нарушить. Вот видите, дуб-то растет, – показывая на дубраву, проговорил академик. – А почему?
– Да здесь же ему вольготно, – ответил Жук. – Злые ветры его не одолевали, когда он в младенческом возрасте был. А теперь ему что? Сам против бури грудью стал.
– Значит, мой дед Вениамин Павлович Докукин познал закон, при котором дуб может произрасти, и, познав такой закон, применил его в полупустыне и вырастил дубраву. – Иван Евдокимович, одной рукой обняв Жука и другой показывая то на дубраву, то на голые, выжженные степи, продолжал: – Вы думаете, Вениамин Павлович не пробовал в голой степи выращивать дуб? Пробовал. Год-два росли деревца, а затем их убили свирепые морозы или высушила летняя жара. Почему? Потому, что дуб любит расти с открытой головой, но в шубе. Народ заметил, что дуб даже в самых благоприятных климатических условиях растет на полянке, окруженный стариками деревьями – сосной, елью, березой; и мой дед, Вениамин Павлович, на основе своего многолетнего опыта, тщательных поисков пришел к выводу, что и записал: «Овраг является для дуба шубой: тут менее резкие морозы, сюда не хлещет вольный ветер, здесь выщелачивается соль». Заметьте, не во всякой балке может расти дуб. А только в такой, где под грунтом – не красная железная глина, а пески. Пески, как губка, держат в себе влагу и отдают ее в нужном количестве растущему дубу. Видите, в низине деревья сочные, могучие, а выше по склону слабее – и совсем слабые по грани между балкой и степью. А вы, ученички наши, – обратился он к Назарову, – решили, значит, опровергнуть Докукина? Дескать, он не додумался в голой степи разводить дуб, а мы-де… нам-де море по колено. И с пшеницей. Потащило же вас сюда сеять пшеницу. Да ведь это все равно что сеять ее на загудронированной площади. Что такое «язык пустыни»? «Языком пустыни» Вениамин Павлович назвал районы распространения суховея. Дыхание среднеазиатской пустыни широким фронтом движется на Поволжье, и чем севернее оно поднимается, тем становится уже. Понимаете, – как язык. Но язычок этот временами простирается шириною на сотни километров и длиною на тысячи. Здесь у вас – передовая линия огня, и потому удары суховея самые жестокие. Вы можете сеять пшеницу, залить ее водой даже по колос, но воздух настолько накален, что все равно зерно будет высосано, высушено, сожжено суховеем.
– Что же делать-то? – осмелев, спросил Назаров. – Оставить в покое передвижение пшеницы на юг?
В покое ничего оставлять нельзя, но для сбора хороших урожаев надо сначала создать все условия: пустить Большую воду, она скоро придет из канала Волга – Дон, придет из Цимлянского моря, из Волги по каналу Волга – Черные земли. Надо вплотную сейчас заняться разведением леса. Где? По балкам пока. По балкам. По лиманам. А потом, когда придет Большая вода, – сажайте по боковинам отводных каналов. Почему вас с посадкой потянуло в открытую степь, а берега такого прекрасного водоема, как ваше искусственное озеро Аршань-зельмень, пустые?
– Но ведь указание есть, – вступился Любченко.
– Я в Москве буду говорить с теми, кто дал указание. Но вы-то все агрономы и должны о неразумных указаниях сигнализировать куда надо, иначе вы не разумные агрономы, а так себе… Ну, поехали, сад посмотрим. Не бойтесь, Анна Петровна, что я и на вас нападу?.. Может, у вас такой же сад, как у них дубрава? Ох, – вздохнул он, забираясь в машину. – Ребятишки. Ну, просто ребятишки. Не сердитесь на меня: родные вы все мне, а вот – набезобразничали. – И снова академик замкнулся, думая: «Если и сад так же выглядит, как дубки в степи? Был бы сад, были бы на столе и яблочки, а то вместо яблочков – арбузы да дыни. Трудно мне будет с Аннушкой говорить. Очень трудно. Мягче как бы… Может, промолчать? – И вдруг все снова закипело в нем. – Похвалить плохое? Не в моем нраве. И молчать не мое правило. Но как сказать Аннушке? Может, сейчас притвориться: устал я, дескать: «Поехали, передохнем, а завтра видать будет». И это нехорошо: скажут, перетрусил. Да и вообще нехорошо: не посмотрел сад в полупустыне».
Пока он так рассуждал, машина спустилась в долину.
И вот перед ними на площадке в десять гектаров раскинулся сад. Он красовался в широченной балке, замкнутой с двух сторон пологими, заросшими сивыми травами, берегами, которые, видимо, когда-то сдерживали воды рукава Волги или какого-то ее притока. Прямо ли, направо ли или налево посмотришь – всюду тянутся ровными рядами яблони и груши с густыми кронами. Многие – ранние сорта – уже освободились от плодов, но на зимних еще висели, усыпав ветви, отягощая их, крупные желтовато-белые яблоки. Они висели, как бы хвалясь: «А мы держимся до первых заморозков. Нас сейчас не урвешь». В верховьях сада небольшая плотника и пруд, из которого тянутся трубы и поливные канавы.
Анна заранее была уверена, что сад поправится Ивану Евдокимовичу. И не только понравится, но и приглушит в нем тяжкую грусть, навеянную жалкими дубками и тем, что он видел на поливном участке около Аршань-зельменя, – вот почему она просто, не хвастаясь, сказала:
– Не отрывали мы их, деревца-то, от груди матери: сначала в питомнике воспитывали, а потом, когда на ножки стали, сюда перенесли. Труда положено много, будто ребятишек растили: около десяти тысяч тут у нас их, яблонь и груш.
– Трудненько было? – машинально произнес академик, неотрывно глядя на сад, видимо думая о чем-то своем.
– Еще бы. Зато ныне – бездонный колодец радости, – ответила Анна и такими встревоженными глазами посмотрела на Ивана Евдокимовича, будто закричала: «Да очнись же!»
Не только вид сада удивил академика. Ивана Евдокимовича привлекли стволы деревьев; они были настолько плотны, чисты, розовато-сини, что казалось, налиты воском. Вот почему он зашагал от дерева к дереву, ладонями сжимая стволы, похлопывая по ним, произнося одно и то же:
– Ну и ну! Молодцы! Колхозники молодцы. Утерли нос нашим агрономам. Ай молодцы! Нет, вы только посмотрите. О-о-о, голубушка, сильна же ты. Ну и сильна! Ну и уродишь вагон яблочков. Ах, сильна! Нет, вы только посмотрите… Сильна!
– Вот эту еще гляньте, Иван Евдокимович, – подхватила оживленная Анна, сама в эту минуту походившая на яблоню в цвету. – Вот на эту, еще вот на эту, – говорила она и уводила Ивана Евдокимовича в сторону от людей, как птица отводит от постороннего глаза своих птенцов. – Вот эту оглядите, Иван Евдокимович. Вот… Смотрите, эту я с малолетства знаю: приболела она маленько, так я на нее, как на ребенка, дышала. А сейчас, глядите, красавица какая выросла. – А когда они очутились вдалеке от посторонних глаз, Анна показала на яблоню, сплошь усыпанную плодами: – Вот эту еще пригладьте. Обильной мы ее называем, – но как только к дереву приблизился Иван Евдокимович, Анна, прислонившись спиной к стволу яблони, еле слышно произнесла: – Вот эту, – и протянула к нему руки.
7
В Разломе случилось то, чего никак не ожидал Аким Морев. Он полагал, Иван Евдокимович слегка увлекся Анной… Ну, поволнуется, а затем все войдет в обычную колею… И он даже перестанет вспоминать про Анну Арбузину. Возможно, где-либо на совещании скажет: «Вот какие молодцы колхозники: под руководством практика-садовода Анны Петровны Арбузиной развели такой сад в полупустыне, что нам, ученым, пример показали». А потом совсем забудет про нее…
Но сегодня рано утром, выйдя из домика, Аким Морев увидел, как из безлюдных, выжженных солнцем степей, приближаясь к огородику, расположенному позади дворика, шли Иван Евдокимович и Анна. Оба они были до того задумчивы, что никого и ничего перед собою не видели: прошли мимо Акима Морева, ну как мимо куста полыни, – полынь и полынь. А у резного крылечка остановились, улыбнулись друг другу той улыбкой, какая свойственна только очень близким людям.
– Тысячью цепей, Аннушка, я в Москве прикован к своим обязанностям. Иногда и тяжко, да что поделаешь? Надо.
– А так, конечно, работы здесь непочатый и благодатный край, – продолжая где-то начатый разговор, проговорила она, и вдруг румянец схлынул с ее лица.
Как женщина разумная, Анна понимала: произошло то, что перевернуло их отношения. При встрече на теплоходе она чувствовала себя равной с Иваном Евдокимовичем: он – академик, получивший почет за свой труд, но ведь и она вырастила сад в полупустыне, а не где-то в Тамбовской области: там деревцо воткни, оно и растет. Анна чувствовала себя равной с академиком: он несет в душе гордость за свои дела, но и у нее на душе не пустота, а та же гордость, верно, в меньшем масштабе, но гордость… и Анна смело разговаривала с Иваном Евдокимовичем, смело вела себя. А вот теперь? Теперь они в обществе остались теми же. Он – знаменитый агроном, она – известный садовод. Но в их личных отношениях все резко изменилось. И оба они рады этому изменению.
«Но ведь он… он – наука! – мелькнула у нее сейчас мысль. – Сердца-то, конечно, одинаковые: любятся, верю… Однако он вон какой, а я – букашка. – Анна вначале было побледнела от этой страшной мысли. – Ну, нет! Не букашка!» – и, улыбаясь призывной улыбкой, сказала:
– Пошли. Чего гадать? Видно будет, – и первая легко, будто ей было и не сорок лет, взбежала по ступенькам крыльца.
Он пошел следом за ней, чуть склонив на правое плечо седоватую красивую голову.
«Дело серьезное», – решил Аким Морев, вовсе не осуждая академика, но уже представляя себе всю сложность их отношений.
И тут он увидел, как по улице к домику идет Елена, а с ней какой-то юнец: на нем крылатка и легкая фетровая шляпа, на румяненькие щечки легли кудрявенькие бакенбарды, делая его похожим на петушка, еще неумело, хрипло кукарекающего. Юнец, шагая рядом с Еленой, красивой, статной, но выглядевшей весьма отчужденной, что-то беспрестанно говорил ей, заглядывая в лицо… Она молчала. И только у калитки сказала, кривя в насмешливой улыбке губы:
– И что это вам взбрело – петь о моих руках? Руки как руки. Музыка! Какая там музыка? Вот загляните ко мне на ветпункт, когда я работаю, и посмотрите на мои руки: отвернетесь. Глупости это у вас.
– Как вы, такая поэтическая, можете произносить столь грубые слова? – он не говорил, а декламировал бархатным голосом.
– Эх, вы! До свидания! – Елена рванула калитку и захлопнула ее перед самым носом юнца.
Тот круто повернулся и пошел прочь, всем своим видом как бы говоря: меня не понимают.
Аким Морев расхохотался:
– Кто это преследует вас?
– Да так… Композитор Митя… Дунаев. Приехал из Москвы. – Елена помолчала и резко-порывисто попросила: – Аким Петрович! Пожалуйста, увезите его отсюда. Ну, увезите. А то… А то и Любченко… неприятно… Да и мне… мне все это нужно, как разумному человеку нужен мыльный пузырь, – подчеркнув «все это», произнесла она и, остановившись на ступеньке крыльца, посмотрела в глаза Акима Морева тем взглядом, который вдруг что-то приятное ворохнул в его груди.
«Чего это она? Зачем?» – тревожно подумал он и невольно спросил:
– Вы что ж?.. Любченко? Простите за нескромность.
Елена со скрытой горестью ответила:
– Страшно становится, когда думаешь: поднялась на гору, а под тобой оказывается – бугорок.
«Черт-те что», – с неприязнью подумал Аким Морев и, обойдя стоящую на крыльце Елену, прошел в домик…
Вот все это пронеслось в памяти Акима Морева, а сейчас он припомнил столь же непоправимое, как если бы при вас отрубили человеку голову и тут же выяснилось, что он честен и невиновен.
Из Разлома Любченко, сев за руль, повез их через совхозные и колхозные поля по направлению к строящемуся каналу Волга-Дон.
За две-три недели до уборки виды на урожай были блестящи: рожь, в рост человека, волновалась всюду, будто разливанное море, волновалась пшеница, переливались золотистые кудрявые овсы.
– Такого давно не было. Вот это подвалило, – говорили люди, готовясь к сбору.
К этому уже готовились обком партии, облисполком, райкомы, райисполкомы: всюду шла мобилизация автотранспорта, выделили людей в помощь колхозам, предварительно подсчитывали, что следует сдать государству, что в неделимый фонд, сколько килограммов колхознику на трудодни… И вдруг из среднеазиатской пустыни дохнула жара. Небо заволоклось серо-пепельной массой, воздух сгустился и…
– И вот во что в течение пяти-шести дней превратились наши хлеба, – проговорил Любченко, показывая на поле пшеницы.
О поле, поле!
Сколько труда вложено в тебя!
Это ведь он – твой сын – сын земли с самого младенчества, чуть ли не с молоком матери впитал в себя любовь к тебе, земля, и ты тогда еще в детских снах грезилась ему обильным урожаем. И когда он подрос, то в самые ранние часы утра, недосыпая, спешил на твои равнины, перевертывал твои пласты, разделывал их, забрасывая зерном, шепча запекшимися губами:
– Ноне уродит.
Это ведь она – дочь твоя – дочь земли, рожая человека, часто обращается к тебе, земля, говоря:
– Роди и ты, как рожаю я.
И как часто, бесчисленное множество раз, ты, земля, била их – твоего сына, твою дочь, била беспощадно, угоняя с насиженного места куда-то на чужбину к чужому куску хлеба.
Но ведь ныне ты была добра и ласкова: на твоих равнинах колыхались небывалые хлеба, и колос уже клонился к земле, словно собираясь отблагодарить тебя за великие твои щедроты.
И вот дунуло злое дыхание пустыни и в течение пяти-шести дней высосало зерно, а колосья, длинные, граненые, побелели, будто отмороженные пальцы на руке. Они – миллиарды колосьев, в гневе на тебя, земля, вскинулись кверху, и их треплет ветер, как треплет он всякую былинку…
Иван Евдокимович из машины выбрался последним. Он шел к белесой пшенице, и казалось, идет в хату, где действительно лежит мертвый любимый человек, но он, Иван Евдокимович, не верит, что тот умер, не верит, а ему говорят: «Иди посмотри, убедись».
Подойдя к пшенице, он провел рукой по пустым колоскам и глухо проговорил:
– Саван. Суховей надел на хлеба саван… – И повернувшись к Акиму Мореву, добавил: – Помните, в Горьком на берегу Волги мы стояли… я вам показывал на сизую дымку? То были остатки вот этого злого дыхания… языка пустыни…
А сейчас Иван Евдокимович, Аким Морев, Любченко, по настоянию Мити Дунаева, задержались на боковине тракта, у костра.
Ночью степь звенит так, что кажется, где-то в одном месте сгрудились миллиарды кузнечиков. Неугомонный звон катится волнами, то приглушенно, то вдруг такой, словно кузнечики всей громадой двигаются на человека.
Пересушенная трава перекати-поле горит буйно, с вспышками, словно порох. Отблески играют далеко на седом ковыле, на жирной придорожной увядающей лебеде и красным пламенем заливают лица людей, сидящих полукругом.
– Хочу послушать природу в ночном, – говорил Митя. – Я ведь намереваюсь создать музыкальную поэму о канале, а канал будет орошать степи, значит, я должен познать и душу степей. Лирику! Например, – он прислушался к звону и, барабаня пальцами, словно по клавишам, пропел какую-то мелодию, затем обратился к академику: – Каково, Иван Евдокимович?
Тот подумал и ответил:
– Я тугой на музыку.
После реплики академика, чувствуя себя как-то неудобно, все сидели некоторое время молча. Митя болезненно-тоскливыми восклицаниями нарушил молчание:
– Но как? Как всю эту красоту передать в музыке?.. Вы только послушайте. Слышите? Звенит… звенит-звенит. Ведь это гениальная симфония.
– Да вы знаете, что звенит? – перебил его Любченко.
– Понятия не имею, – ответил Митя. – Но красиво. Понимаете, красиво. Мне даже кажется, это поют песню Волга и Дон: они ныне устремились друг к другу, как новобрачные, и поют песню жизни.
– Новобрачные? Черт-те что придумать можно, – и Любченко, переглянувшись с академиком, сказал: – Мы сегодня останавливались на поле скошенной люцерны. Слышали, как она хрустела под ногами, будто рассыпанные сухари. Так вот, – безжалостно продолжал он, – днем все накалилось под солнцем, а ночью отходит и пищит. Слышите, это травы пищат. Нам дождь нужен. Проливной. Пшеницу озимую посеяли, а зерно лежит в земле, даже не проклюнулось: жара, сушь. А он – симфония, да еще гениальная. Вот где она у нас, ваша симфония! – И Любченко с силой огрел себя ладонью по затылку.
– Убили вы мою фантазию. Убили, – вымолвил Митя.
– Безжалостно колотите, но справедливо, – заметил Аким Морев.
– Фантазию я вашу не убил, а глупость – да. Ее надо всегда и всюду убивать.
Академику стало жаль Митю, и он задушевно проговорил:
– Ничего, дорогой юноша музыкант. Положим, раненько вы величаете себя композитором. Алексей Максимович Горький до конца своей жизни не называл себя писателем. Говорил: «Очень высокое это звание». Ну, ничего, не робейте, не падайте духом: у вас еще слишком яркий румянец на щеках. Вот когда он сойдет, вы познаете мудрость жизни. Хорошо то, что вы не сидите дома и не высасываете музыкальные звуки из пальца. Молодость не знает бессонницы, усталости. Молодость имеет восприимчивый ум, яркую впечатлительность. Эти драгоценные качества у вас есть – не транжирьте их на пустую… заоблачную фантазию.
– Да. Давайте трогаться. Хватит симфонию слушать, – предложил Любченко, обозленный, видимо, еще и тем, что его терзала ревность. Он первый, поднявшись, начал тушить костер.
Машина снова тронулась по гудронированному шоссе вдоль трассы канала.
– Неподалеку от шоссе тянется цепочка электрических фонарей – десять, двадцать, тридцать… пятьдесят километров. В иных местах она путается, будто нить жемчуга, брошенная на землю, – значит, здесь поселок, затем снова выпрямляется и тянется вплоть до Дона…
На небе побледнели звезды. С востока еще невидимое солнце вонзило яркие стрелы в боковины облаков… и разом погасла цепочка электрических фонарей. Из предутренней рани вылупились огромнейшие валы земли, экскаваторы, деррики, бегущие туда и сюда грузовые машины-самосвалы.
– Ну, что же, юноша музыкант, хотите, я вам кое-что расскажу? Нет ли у вас карты? – обратился академик к Любченко.
– Есть. Всегда в машине.
Тогда остановимся. Или вам неинтересно, Аким Петрович?
– Очень интересно.
Вскоре все склонились над картой.
Иван Евдокимович, водя карандашом, чуть подумав, начал так:
– Вот отсюда, от Дона, пересекая степи длиною больше ста километров, канал войдет в затон на Волге у Сталинграда. На пути попадается водораздел в семьдесят два метра. Он будет преодолен путем устройства шлюзов. Здесь вот, около Цимлянска, заканчивается строительство плотины. Она подопрет Дон и образует огромное море. Скоро поплывут по каналу суда с Волги, побегут пароходы по Цимлянскому морю. Таким образом, Волга, в настоящее время водная магистраль внутреннего значения, превратится в магистраль международного значения: она будет соединена с океанами. Конечно, работа колоссальная. Одной только земли потребуется вынуть на плотине и канале сто пятьдесят миллионов кубометров.
– Это как же представить – сто пятьдесят миллионов? – спросил Митя, перебирая в воздухе пальцами.
– Да-а. Мне трудно ответить. Обратимся к инженеру. Аким Петрович, поясните нам, что значит сто пятьдесят миллионов кубометров, – попросил академик.
Аким Морев задумался, затем достал записную книжечку, карандаш, что-то некоторое время писал, перечеркивал, подчеркивал и сказал:
– Если сто пятьдесят миллионов кубометров земли поместить на платформы, то понадобится шестнадцать миллионов платформ.
Все ахнули, но еще не представляли себе, что такое шестнадцать миллионов платформ. Подметив это, Аким Морев снова что-то стал подсчитывать и добавил:
– Шестнадцать миллионов платформ, если их поставить в одну линию, займут сто двадцать тысяч километров. – Он чуть подумал. – Земной шар около сорока тысяч километров, значит, данные платформы с землей три раза опояшут земной шар.
Все настолько были поражены грандиозностью земляных работ, что некоторое время молчали. Молчание нарушил Любченко:
– Это – да!.. Землищи столько! Но воды? Водички? Горим ведь!
– Воды? Канал Волга – Дон и Цимлянское море первые выдадут Большую воду на поля! – воскликнул академик.
– Эй, слушайте-ка, – раздался со стороны голос. – Вы ехать хотите на ту сторону или просто – глядеть?
Все оторвались от карты и тут же увидели человека в синем комбинезоне.
– Что такое? – тревожно спросил академик.
– Если хотите ехать – езжайте, не то этот перешеек сгрызут экскаваторы. Вон, видите, два молодца.
К перешейку действительно приближались, вгрызаясь в землю, два мощных экскаватора. Они шли навстречу друг другу, хватая землю, выбрасывая ее на обочину, образуя горы. Расстояние между ними было метров пятьдесят. Акиму Мореву, Мите, Любченко очень хотелось посмотреть на работу экскаваторов, но академик предложил сначала отправиться к Дону, чтобы иметь общее представление о трассе канала, затем вернуться и задержаться около экскаваторов.
Поколесив по новому, строящемуся на берегу Дона городку, по его песчаным улочкам, заглянув на створ канала, пообедав в ресторане, они тронулись в обратный путь.
Земляные работы на трассе подходили к концу, о чем говорили огромнейшие валы пород по боковинам будущего канала, то тут, то там незначительные перешейки. По всей трассе работали экскаваторы, деррики, разгрузочные машины, машины же выравнивали и площади, где кучками лежала земля, сваленная грузовиками. Всюду работали машины, и почти не было людей, не слышно и того несмолкаемого гомона, какой обычно стоит на земляных работах там, где породы выбираются лопатами и отвозятся в сторону на тачках. Здесь не видно ни лопат, ни тачек, ни носилок. Всюду машины. Равномерно экскаваторы и деррики кидают свои ковши в грунт, равномерно поднимают их, высыпая землю в кузова грузовиков, и четко, один за другим, самосвалы отвозят кладь в сторону, сбрасывая ее там, и снова возвращаются на место.
– Здорово работают! – вырвалось у Акима Морева.
Примчавшись к перешейку, они в недоумении остановились: перешейка, который они пересекли часа четыре тому назад, почти не было: два экскаватора, двигаясь навстречу друг другу, вгрызались в грунт, как бы намереваясь немедленно уничтожить это препятствие.
Машина Любченко заревела, словно с перепугу, и через узенькую горловину перескочила на ту сторону. Тут из нее выбрались все и направились к работающим экскаваторам.
Экскаваторы действовали все с той же серьезной напряженностью. Вот поднялась стрела, высоко вскидывая огромный ковш… и вдруг ковш падает на землю, издавая глухой звук, затем вгрызается в грунт… и выплевывает землю на обочину… и снова вгрызается, снова выплевывает землю.
– Вот это машины! – с восхищением вскрикнул Митя.
– Не машины, а настоящие академики, – поправил Любченко, сверкая радостными глазами.
– А я хочу побеседовать с теми, кто работает на машинах, – проговорил Митя и посмотрел на академика. – Что? Может, нельзя, Иван Евдокимович?
– Почему же нельзя? Очень даже можно. Товарищ, – обратился академик к человеку в синем комбинезоне, стоящему на обочине котлована, – можно у вас отнять минутку?
Тот подошел. Это оказался еще совсем молодой человек с нависшими бровями. Брови выцвели, просвечивались, а лицо загорело до черноты.
– Вы кто тут? – спросил академик, любуясь стройной, сильной, перетянутой в поясе фигурой подошедшего.
– Бригадир.
– Какой бригады?
– Работающей на том вон экскаваторе. – Бригадир показал на экскаватор. – Фамилия моя – Журавлев, а зовут Васей.
– А скажите, – начал смущенный Митя, – есть ли у вас родители?
– А как же? – усмехаясь, ответил Вася Журавлев. – Без родителей и человек появиться не может.
– Я хочу спросить – живы ли?
– Работают здесь же, на канале. Мы всей семьей переправились сюда из Воронежской области.
– Почему?
– Как почему? Зачем – хотите вы спросить? Вершить исторические дела: обязательно свернем шею суховею. – Вася засмеялся. – Вот стихами говорю, – и снова серьезно: – Верим, земля Поволжья расцветет как сад.
Чуть погодя, когда Вася, распрощавшись, легко соскользнул в котлован и, обходя лужи, направился к экскаватору, академик проговорил:
– Вот, юноша-музыкант, познайте таких людей, как этот бригадир… Он ведь, имейте в виду, инженер… Тогда симфония получится… А вы пока даже говорить с народом не умеете.
Было уже за полдень…
Тяжелая, густо-серая масса надвигалась с юга, застилала небо, заходящее солнце: оно пылало, словно в гигантском пожаре. А понизу мел резкий степной ветер. Он срывал с земли покров, бил, как дробь, по боковине машины, гнал пыль вдаль, вздымая ее в небо черными винтовыми столбами, напоминающими морские смерчи. И вдруг на фоне густо-серой массы заиграла радуга.
– Дождь где-то прошел, – молвил Митя и высунул голову в открытое окно, намереваясь подышать свежим воздухом.
– Да. Дождь. Гость тутошний – степной: это, братец, на фоне микроскопической пыли играет радуга, – пояснил академик и с огорчением добавил: – Ужас. Бич народный. И когда-то мы с ним покончим?
8
Машина неслась на Приволжск по гудронированному шоссе, по обе стороны которого тянутся старые, ныне уже заросшие травами, глубокие колеи… И Аким Морев выглядывал то в правое, то в левое окно, припоминая, что именно вот тут, по этому тракту Урал – Волга – Дон – Ростов, когда-то он, малыш, вместе с отцом, матерью убегал от голода за Дон – к хлебу.
– Вы что, волнуетесь? – спросил его академик, сидящий в машине с ним рядом…
– Да вот, знаете ли, Иван Евдокимович, дорога-то уж очень знакомая.
– Бывали здесь?
– Да. И помню ее, как, например, помню наши могилки… ну, в родной деревне… Все бугорки, ямки, насыпи, кустики, сосну при входе – все, все помню…
– Что же тут общего – дорога и кладбище?
– Общее-то? Там мертвые и тут по сторонам тракта мертвые лежали… умирающие. Много. Очень много… И тучи вот такие же вились, как эта – пыльная.
Это вы расскажите… расскажите. Тем более машина уж не так грохочет: по гудрону бежит, – настойчиво проговорил академик, удобнее усаживаясь, готовясь слушать.
Аким Морев еще раз посмотрел в правую и левую сторону, на тучу пыли, на фоне которой погасала радуга, и начал:
– Это было очень давно, лет сорок тому назад… На подоконнике управляющего нефтяным промыслом каждое утро появлялась беленькая лохматенькая собачонка. Она садилась на коврик и, распустив длинные, почти до лапок, уши, смотрела на нас, ребятишек, выпуклыми глазами, как бы говоря: «Эй вы, шантрапа голодраная».
Но мы, голодные дети рабочих, все равно каждый раз к определенному часу сбегались в комнату моего отца, потому что отсюда было видно собачонку, и ждали, когда появится горничная Маша. Вот появляется и Маша с блюдечком в руках. В блюдечке молоко, в него накрошен белый хлеб. Маша с ложечки кормит собачонку. Та быстро хватает кусочки и глотает их, словно утка, затем какой-то миг смотрит на нас и снова хватает кусочек. Накормив, Маша салфеткой вытирает собачонке морду, чем вызывает у той недовольное ворчание и даже хрипло-брезгливый лай.
– Уходите прочь, – поясняет действия собачонки мой отец, вместе с нами наблюдающий кормежку. – Мы пожрали, и теперь уходите от нас прочь, – и горестно добавляет, обращаясь ко мне: – Акимка, пойдем на Солдат-базар. Договорились мы с матерью: придется суконку продать.
Мой отец – плотник по профессии, приехал из поволжской деревушки Яблоновки в Баку еще зимой и очутился на положении безработного. Он каждый день с утра и до позднего вечера ходил по промыслам, подолгу терся на верфи, искал какую бы то ни было работенку. Но всюду и все было переполнено. Сначала отец с матерью сплавили на Солдат-базаре, как звали толкучку, вещи менее ценные, но теперь, выходит, добрались и до суконки, то есть гимнастерки, когда-то купленной у солдата на море. В этой суконке, по рассказам матери, отец венчался, – так что она ценилась со всех сторон: и как память о Каспии, и как память о женитьбе, и, вообще, как праздничное одеяние… и теперь приходится продавать. Отец уже несколько раз таскал суконку на Солдат-базар. Там он ее разворачивал и, держа за плечи, приговаривал:
– Вот – сукна доброго, солдатского, износу ей нет. Глядите, еще ни разу не стирана.
Это было верно: под мышками суконки виднелись белесые пятна от пота… и все равно за нее давали тридцать копеек, от силы сорок, а отцу хотелось получить пятьдесят. Он, достав где-то бесплатные билеты на проезд из Баку до родной деревушки, теперь рассчитывал, что если получит за суконку пятьдесят копеек, то хотя и кое-как, но прокормит нас в пути. Давали сорок, и пришлось на это согласиться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?