Автор книги: Федор Плевако
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Позднее, уже совсем безумная, она продолжала лепетать: «Мужички бедны, мы им должны давать, это – их…» Более здоровая, она поступила так, как говорила, и кассу бедных отдать в дар хотя бы подруге, отдать для богатой и роскошной жизни для Мазуриной было так же невозможно, как взять и утаить чужое.
Вспомните письма Мазуриной, писанные после совершения дара: есть ли намеки на радость, испытываемую тем, что любимая воспитательница награждена до возможности жить на широкую ногу и утопать в блаженстве? Есть ли заочные мечтания о той обстановке, в которой может жить теперь царственно одаренная подруга-руководительница?
Нет! Мазурина пишет о своем вечном долге перед потерявшей на нее время воспитательницей, извиняется за причиненные беспокойства, мечтает о Ржеве и просится туда; зовет Булах к себе на краткое свидание и опять извиняется, что ее беспокоит.
Так не пишут к тому, кто награжден до возможности комфорта и кого не стеснят расходы, вызываемые краткосрочной поездкой на свидание к своему щедрому дарителю…
Наконец, о том, что дара не было, свидетельствуют в полубреде и в минуты ослабления душевного недуга слова, высказываемые Мазуриной. Она говорит о деньгах, что они – ее деньги, и их надо взять; иногда она говорит, что их не надо трогать, потому что Булах знает, что с ними делать, что их – 200 000 руб., что они целы.
Не бойтесь прислушаться порой и к бреду больной: разрушенный человеческий организм, как старые руины древнего храма, своими остатками иногда красноречивее свидетельствуют об истине, чем живые и здоровые люди. Здоровый человек, имея свободу воли, может сознательно извращать истину; больной и безумный, если его язык беспрестанно повторяет одно и то же, как мертвый своей смертельной раной, не давая сознательного ответа, дает путь к уразумению правды…
А допустив, что под наружными формами дара скрывалось препоручение денег на добрые цели, мы совершенно ясно поймем и повод к преступлению, совершенному Булах по возвращении Мазуриной из Сибири, и необходимость его для нее.
Киевского периода, жизни в Сибири, воспроизведенной показанием Буяновой, – всего этого нечего повторять. Лучше отдадим себе отчет, каким образом могло случиться, что г-жа Булах вдруг изменила свое отношение к Мазуриной и отпустила последнюю.
Дело просто: все, что привлекало Булах к ее ученице, ее сила, – в руках у ней: Булах богата, сильна; теперь люди, вновь приблизившие к себе Мазурину, возьмут у Булах то, что она выносила как бремя, а то, что ей нужно – деньги – в ее руках: крепко держит она их. Устои надежны, осмотрены и одобрены советами людей, сведущих в законе…
Вдали отыскивающая себе место успокоения, девушка, полная и теперь веры и любви к своей учительнице, едва ли переменит образ мыслей. Булах, зная ее безвольной, еще не знает, что эта слабость характера – плод душевного недуга. Она уверена, что Мазурина спокойна, что деньги ее пойдут на добро, и не заикнется о них. А там, среди скитаний и аскетических трудов, глядь, и кончит свое земное странствование, надломленное существование… Тогда конец всему, конец сомнениям и заботам…
Но судьбе угодно было поразить г-жу Булах неожиданностью, спутавшей все ее расчеты.
В 70-х годах, в одно прекрасное утро, к воротам одного из Мазуринских богоугодных заведений подъехала телега, а в ней сидела Мазурина с какой-то женщиной. Долго, долго не видели бедные люди своей благотворительницы и, увидав ее, с криком «Вот мать наша приехала!» бросились к ней навстречу.
Бросились с теми же приветствиями и прислужники дома, ничем ей не обязанные, но благоговевшие перед ее добротой. Одна Булах, пораженная, встречает ее сухо, нерадостно; друзья и враги Булах не проронили ни одного слова здесь, из которого можно было заключить о ласке, поцелуях и объятиях…
Когда к нам неожиданно является друг и близкий из дальнего странствия, когда он своим приходом приносит нам счастье и наслаждение, все и всё, что способствовало этому другу вернуться к нам, все и всё нам дорого, нам любезно. Ямщик, слуга, послуживший ему, в этот час нам близок, приятен…
А г-жа Булах? Как приняла она Буянову, 4 000 верст проехавшую, чтобы помочь Мазуриной доехать до Ржева?
Она не удостаивает ее слова, она сажает ее с прислугой, она обрезывает всякую копейку, возвращая ей дорожные издержки, – да и это дает только потому, что наутро считает долгом выпроводить Буянову вон из города.
А Мазурина? Ее вместо радостной встречи ждет здесь суровая доля; ей, со властью былого времени, запрещается свидеться даже с той, которая оказала ей услугу. Ни во что считает Булах тот стыд, который она вызвала у Мазуриной, не смевшей исполнить простого долга гостеприимства перед той, кого звала она, надеясь вознаградить ее ласками, как своими, так и своей подруги-воспитательницы…
Но что же делать с Мазуриной?
Этот вопрос должна была задать себе Булах.
Выгнать вон ни на что более ненужную нищую? Но что будут говорить в городе, в печати? Ведь девушку знают все, ведь заступятся за нее! Кто знает, может быть, родственники заговорят о возврате дара? Найдется человек, – не один же Т. И. Филиппов имеет добрую душу, – возбудит дело. А Булах дорожит репутацией, дающей ей положение и обеспечивающей ее от неосторожных покушений заподозрить ее в нечистых способах обогащения.
Нет, отпускать Мазурину нельзя. Там, далеко, в Сибири и в Киеве, – другое дело: там Мазурина безопасна.
Но у девушки нашлась энергия выдержать долгий путь и вернуться во Ржев; более отпускать ее бесцельно.
Остается одно – держать ее около себя. Для этого не нужно тюрьмы: без гроша в кармане, без достаточной силы, чтобы не смутиться властью Булах, Мазурина будет опять покорна, как рабыня. Не нужно будет теперь и ухаживать за ней: она ничего более дать не может.
И приговор произнесен: свобода сношений с миром, с теми самыми детьми, которые воспитываются на средства Мазуриной, с отцами их, с подчиненными – все устранено с удвоенной строгостью.
А между тем возвратившаяся из Сибири Мазурина привезла зерно болезни, которое быстро дало рост под давлением на ее душу обстоятельств, перевернувших в ее глазах все ее миросозерцание.
Она увидала, что вместо ласки, дружбы, о которой она так долго и постоянно мечтала и писала, ее окатили холодностью бессердечия; идеал благотворения, верная хранительница ее казны, посвященной на добро, оказалась эгоисткой, скрягой, отказывающей ей в нищенской подачке, изгоняющей из дому ее подругу и открыто завладевшей в свою пользу и в пользу детей своих благами, данными ей с другой целью.
Все перепуталось в голове Мазуриной, а ее умственные и нравственные силы и без того были утомлены: до сих пор, отрекшаяся от всего, она жила в Ржеве, хоть скудно, но – необходимое у ней было; Киев и Сибирь впервые познакомили ее с тернистым путем отречения на самом деле: она не раскаивалась, не отступала, но она падала, уставала и разбила свои незакаленные в труде силы…
Удар, нанесенный на ослабевшие силы, само собой, еще легче в конце пошатнул их.
Мазурина заболевает. Род ее болезни становится очевидным. Умной ли женщине, как Булах, не заметить этого?
И она заметила, но не вопросом, как помочь несчастной, занялся ее ум: что делать, чтобы не упустить своих выгод, – вот что теперь было на очереди.
Еще опаснее, чем прежде было, еще опаснее стало отпустить Мазурину: ее отдадут в больницу, учредят опеку и… поколеблют то положение, которое завоевано Булах.
Самой отправить ее в подходящее заведение – тот же результат: опека, иски о возврате подаренного… К чему же было столько трудиться? Неужели отдать назад взятое, отдать деньги?
А для г-жи Булах деньги – всё: божество и сила. Ведь и здесь, на суде, и всем поведением своим не дает ли она знать, что, в противоположность библейскому Иову, она не блага и сокровища отдает, чтобы соблюсти душу, но, наоборот, она лучше отдаст и отдает себя на распятие, но зато скрывает то, что ей всего дороже, – награбленное богатство; скрывает так, что едва ли соединенные усилия суда и власти что-нибудь отымут у нее.
Остается держать, держать девушку, удесятерив те меры разобщения, которые принесли плоды и прежде: пусть никто не знает о ней ничего, пусть не доходят до властей и родичей соблазнительные слухи о ее болезни.
Относительно низших по положению издаются строгие повеления: не допускать, гнать, сменять за попытку свиданий; а в отношении сильных пускается хитрость и дерзость: тщетно стараются проникнуть к Мазуриной духовники, учителя. Изгоняются и отступают архиереи и губернаторы. А когда один из архипастырей во что бы то ни стало хочет увидать аскетку-благотворительницу, Булах становится между ним и дверью и озадачивает его своими каноническими познаниями: «Отец, – говорила она ему, – девушка больна и полураздета, а кормчая не дозволяет монаху видеть обнаженное женское тело!»
Болезнь Мазуриной могла быть задержана, дать или обратный ход, к лучшему, или, медленнее развиваясь, на многие годы сохранить в ней разумные человеческие способности.
Но, если сношения с миром прерваны, родственники устранены и, видимо, примирились с этим, – к чему стремиться к здоровью, а следовательно, и к такому состоянию Мазуриной, когда она может требовать назад своего или, если и не требовать, то сознательно укорять ее, Булах, за измену делу? Пусть идет своей дорогой разрушающий девушку недуг. Не мешать, а, наоборот, очищать ему путь, чтобы шел он торжественно и быстро к полной победе над своей добычей – вот что стало мечтой и делом Булах.
Я боюсь верить более убийственным замыслам Булах, но зато в данном поступке убеждаюсь рядом мыслей и выводов из слышанного нами.
Когда дело шло о захвате состояния Мазуриной, сколько трудов на соблюдение форм и обрядов закона, сколько семейных советов употребила Булах!
А когда заболела Мазурина, когда наступил долг позаботиться о ней, пригласить тех, кто силой науки мог бы помешать враждебным силам недуга, – хоть бы одно слово в Питер и тому же советнику своему по делам, чтобы он указал сведущих людей, чтобы обратиться к их помощи!
Сколько заботливости и мер для того, чтобы злоприобретенное закрепить за своей семьей; сколько решительных мер, чтобы остаться безнаказанной, когда началось дело, спасти деньги от иска опеки Мазуриной, мер с точки зрения цели разумных, действительных!
А когда заболела Мазурина, у Булах не промелькнуло мысли, что нужна медицинская помощь, что обстановка, в какой живет та, – убийственна, нравственная атмосфера – невыносима. Не умела сама ухаживать – вспомнила бы, что есть дома для подобных больных; не хотела сама – дала бы знать родству, которое и теперь своим попечением утешило и, видимо, уменьшило болезнь несчастной.
Наоборот, систематично, бездушно соединено все, что сокращает период разрушения больного ума, устранено все, что, питая и поддерживая силы, отдаляет конечную гибель.
Что у Булах в душе не жило ни малейшего чувства к Мазуриной – этому ряд очевиднейших доказательств: обобрав до нищенства девушку, возвратила ли она ей, в ее настоящем положении, хоть частицу?
Нет!
Душа растоптанного существа и ее муки для Булах – ничто. Сотни тысяч, и не сотни тысяч, а один рубль, – для нее выше и священнее прав загубленной личности.
А если настоящее таково, то не ясно ли, что тем же чувством руководствовалась эта женщина и в те 7 лет, когда рядом с ней стонала и медленно таяла ее ученица? Не ясно ли, что боязнь потерять приобретенное и уменьшить его хоть бы на малую долю руководила волею Булах, и она сознательно шла к быстрой и желанной развязке, терпя Мазурину около себя лишь из расчета, чтобы не выпустить в свет улику против своего бездушного эгоизма?
Зло, знающее, что закон и право не одобрят его, не выставляется наружу, а действует тайно, скрытно. Для того же, чтобы достигнуть преступных целей в данном случае, вовсе не нужны были явные и грандиозные меры. Здоровье Мазуриной разрушилось путем постепенного устранения противодействующих мер: люди неопытные могли не замечать их…
Великий поэт Англии Мильтон говорит, что сатанинская природа такова, что она может сократиться до булавочной головки и носить целый ад зла в груди своей…
Так и поступала эта женщина.
Ее хитрый ум обошел не одних прислужников того дома, где жила Мазурина: люди умные, законоведы, успокаивали ее, говоря, что в ее поступках нет предусмотренного законом преступления.
Может быть, Булах и вам станет говорить про то же. Не идите на этот опасный путь не принадлежащих вам вопросов!
Вас спросят не о том, преступны ли дела этой женщины; вас спросят, творила ли она то, что ей приписывается, и, творя, была ли нравственно повинна. Если дела ее и ее вина в них, вами установленная, однако, просмотрены законом – суд освободит ее, а если ошибется суд, силу закона восстановит Сенат.
Ваша же задача, судьи совести, – вменить в вину человеку его дела, если они не могли быть совершены без злой и преступно настроенной воли.
Если суд поставит перед вами человека, обвиняемого в том, что он ложными обещаниями вступить в брак довел девушку до самоубийства, и если спросят вас, виноват ли он, что обманул ее, вам нечего рыться в книгах закона для того, чтобы сказать, что он виновен в обмане.
Другое дело – судьи: их дело, получив ваш ответ, справиться, как наказуемо то, что совершил обманщик. Найдя ответ, что деяние ненаказуемо, суд отпустит виновного, и пусть отпустит; это – вина не ваша и не судей, – вина закона или его государственное соображение, что факт ненаказуем.
Вы же, обвиняя, не нарушите вашей обязанности, ибо суд совести тогда и свят, когда руководствуется при оценке людей и их поступков чистыми побуждениями нравственного чувства, вменяя злой воле ее зло и освобождая волю, если она не водилась, совершая ошибку, целями преступными и человеконенавистными.
Обратите внимание и на то, что довести человека до безумия можно намеренным употреблением вредных средств и намеренным устранением полезного: я и мой брат, мы – два злодея, желаем довести до безумия две жертвы: я даю своей жертве сильнодействующие средства, а брат мой томит своего врага голодом, и когда тот мучится им, он ставит около него хлеб, но мешает ему взять его… Муки голода сводят с ума и этого человека. Я употреблял средство, брат – мешал жертве пользоваться необходимым для жизни, и оба достигли одного результата. Неужели же вы разделите нас: одного сочтете виновным, а другого безнаказанно простите? Всякая мера делания или воздержания от дела, направленная к достижению той или другой цели, есть способ добиться ее…
Но не довольно ли? Не думает ли эта женщина, что надежда на возврат ею взятого руководит по преимуществу нами и теми, кто взял из рук Булах загубленную душу?
О, вы жестоко ошибаетесь, г-жа Булах! Все наши права, все наши средства, которые были, мы бы кинули вам в лицо за то, чтобы вы отдали невозвратно погибшее, – за нашу молодость, силу, душу и разум! Их вы взяли и зверски растерзали человека.
Знаете ли вы, что у нас отнято? Слыхали ли вы, что есть горе и есть страдания, пред которыми смертный час – ничтожный удар, для которых гроб – райская отрада?
Когда пресекается жизнь, преждевременно отнятая злодейской рукой, у жертвы – если за гранью земного существования нас ждет не ложное обетование веры, – есть мир новый, лучшего бытия. И эта вера утешает тех, кто теряет дорогих сердцу!
А безумный? Какая скорбь для его друзей созерцать, как образ разумного создания на их глазах превращается в юродствующее, скотоподобное существо! Какое отчаяние для веры в бессмертное и духовное достоинство личности, когда вчерашний наш брат по разуму и чувству здесь, в мире очевидности, перестает быть человеком, не переставая быть чем-то.
А если безумный иногда на минуту возвращается к сознанию, или, наконец, от частных переходов от боли к моментальному просветлению, в быстробегущие мгновения последнего, знает, что оно преходяще? Какую адскую муку должен он испытывать!
Помните у Шекспира сцену тени отца с сыном, Гамлетом?
На краткий срок уходит он из мира небытия в мир живых надежд, чувств и упований. Он спешит скорей-скорей насладиться созерцанием любимого сына и сказать ему все то, что тяготит его душу… Но вот поет петух, утренний, предрассветный ветерок возвещает наступление восхода солнца, и тень спешит назад, в ужасный мир небытия и сени смертной…
Не то же ли и с безумными? Заговорить вновь человеческим языком, зажить человеческим чувством и знать, что сейчас, сейчас опять – возврат в пучину, худшую смерти, шаг назад из царства разума и духа в царство неразумного и скотского прозябания!
Подсудимая, вы знали, что вы делали, но вы сознательно принесли право ближнего на его жизнь в жертву вашей ненасытной жажде обогащения. И мы, пораженные глубиной вас охватившего порока, не боимся прегрешения, призывая закон отмщения на вашу голову!
И нам дадут его, дадут перед вашим удивленным взором!..
Знаю я, что непонятно вам все то, что совершается, и – торжествую, ибо это начало казни вашего злобного духа!
Вы жили упованием, что сила – в богатстве, вы думали, как говорит поэт, что «перед златом гнется копье стальное правосудия», и вдруг – о, чудное зрелище! – вы, владетельница несметного достояния – на скамье позора! Вас не спасли ни лживый почет, ни сила ваших связей!
А она – нищая и обезличенная, не могущая промолвить слова, – стоит перед вами как личность, имеющая право, правда, не сама – ей, благодаря вам, этого уже не придется сделать, – но стоит, представляемая мной, пришедшим говорить за нее.
А меня слушают и о бедной заботятся и закон, который вы хотели обойти, и прокурор, не жалевший труда, и судьи, внимательно исследующие событие. Рассудить вас с какой-то ничтожностью, на ваш взгляд, пришли люди общества, и терпеливо отдают труд и время, считая вашей жертвой равноправное со всеми человеческое существо! Еще час-другой, и раздастся слово правосудия, которого вы не ожидали…
Расставаясь с местом и уступая его тем, кто будет говорить после меня, я хочу бросить еще одно последнее, сравнительное, соображение по делу.
Десять лет тому назад, в этом самом здании, под этими самыми сводами, на эту самую скамью была приведена женщина, облеченная в черные одежды и обличаемая в черных поступках.
То была – игуменья Митрофания.
Духовная гордыня внушила ей мысль дать учрежденной ею общине, бесспорно благому делу, размеры, превосходящие ее средства. Она не остановилась, и подлогами хотела дополнить то, чего недоставало.
Ваши предшественники, сидевшие на ваших местах, спросили у совести и во время ее велений осудили нечистое дело.
Знаете ли, что поступки Булах во сто крат хуже и нравственно гаже поступков Митрофании?
Там дурно понятое человеколюбие и извращенные благочестивые цели натолкнули ее на преступление, а здесь – само благочестие эксплуатировалось как орудие для хищнических захватов.
Там, правда, крали, но краденым, по скудости ума и сухости сердца, думали угодить Богу, воздвигая алтари. Здесь – строили храм молитвы и милости на чужие средства, чтобы в притворах его, заманив свою жертву, растерзать ее!
Далее еще не шло человеческое лицемерие!..
Дадите ли вы право гражданства этому способу наживы?
Не думаю!
Нет, вы отторгнете зло; вы произнесете суд, который будет отражением нравственного миросозерцания вас и того общества, которого вы плоть от плоти и кровь от крови.
Во имя этого общества, во имя правды и справедливости, в которых оно нуждается, я молю вас: воздвигните попранное право, подайте руку обиженной, защитите сирую и убогую.
Да воскреснет закон в вашем приговоре и да расточатся враги его, явные и тайные, дерзкие и, как крот под землей, подкапывающиеся под его истину.
А нечестивые дела, о которых нам свидетельствовали, и те нечистые руки, ими же зло совершено и внесено в мир, от негодующего на неправду людскую мановения вашей властной руки, как исчезает дым, да исчезнут!..
Речь в защиту Оскара Бострем,
обвиняемого в ограблении присяжного поверенного Гольдсмита и вымогательстве у него документов
Защитнику, прежде всего, необходимо постараться приобрести доверие к себе. Доверие приобретается основательностью речи; но бывают речи основательные, которым, однако, нет веры: это бывает тогда, когда явится подозрение, что человек говорит не то, что хочет его сердце, – сердце в разладе с умом.
Подобное подозрение могло явиться у вас, господа присяжные, против меня, защитника, потому что Гольдсмит в начале заседания заявил, что я собирался быть поверенным его как гражданского истца.
Но я очень счастлив, что не искал, где глубже, где лучше, где больше дают: это видно из того, что я, слава Богу, защищаю по назначению от суда и, следовательно, никакого личного интереса, кроме душевного, сердечного расположения, в переходе из одного лагеря в другой не имел.
Поэтому я полагаю, что вы отнесетесь ко мне с доверием настолько, насколько этого будет заслуживать внутренняя правда моих слов.
В настоящем деле что ни шаг, то трудности. На скамье потерпевшего сидит наш товарищ, присяжный поверенный, призвание которого – защищать подсудимых, защищать истину и говорить на суде только правду.
После этого не положить ли уже оружие?! Если присяжный поверенный Гольдсмит говорит, что с ним поступили так-то, то не правда ли все, что он говорит от первого и до последнего слова, не делаю ли я большой ошибки против сословия, к которому принадлежу, что решаюсь доказывать возможность неправды в словах потерпевшего лица?
Господа, я не думаю, что делаю ошибку: только гнилым корпорациям, гнилым сословиям свойственна такая идея, чтобы непременно отстаивать поступки своих членов, не подвергать их критике, не подвергать суду.
Всякое же сословие, которое вмещает в себе членов, достойных доброго имени, не боится предстать перед судом, не боится слова правды…
Итак, нимало не стесняясь тем, что предо мной в качестве потерпевшего лица стоит товарищ по сословию, я скажу: я вам не дам более веры, чем каждому человеку, явившемуся на суд поддерживать свои жалобы; если вы не подтвердите их, я сочту себя не только вправе, но и обязанным не верить вам, потому что во имя высоких человеческих интересов нельзя доверять тому, чего не докажет жалобщик.
Нет сословия, звания, в котором человек не мог бы сказать такой вещи, которая оказалась бы неправдой, даже в том случае, когда он сам полагает, что говорит правду…
Подсудимые обвиняются в преступлении, которое по закону приравнено к разбою.
Но деятельность подсудимых, их общественное положение прежде всего противоречат всем известной характеристике разбойника: они только что начали жить, жили честным трудом, между тем как имели возможность запускать свои лапы в чужое добро, если бы не были люди нравственные.
Если положение, воспитание, средства, которые они имели к жизни, не могли предохранить их от соблазна на чужую собственность, то по крайней мере их ум, образование дают основание ожидать, чтобы средства, избранные ими для достижения корыстной цели, соответствовали их уму, развитию. Между тем все обстоятельства дела указывают на то, что это – или невинные люди, или наивнейшие нарушители чужой собственности.
Хотя товарищ прокурора отказался от одного из обвинений, взведенных на подсудимых, именно от обвинения в ограблении подсудимыми 2 000 руб., но гражданский истец все-таки приводит два соображения в подкрепление этого обвинения: во-первых, он смело и свободно заявляет, что можно назвать участницами грабежа и разбоя двух честных женщин, против которых не представлено никакого пятна, заявляет только потому, что женщины эти не были обысканы, и, во-вторых, – гражданский истец указывает на то, что один из подсудимых имел возможность до обыска сходить на Никольскую улицу…
Но если бы подсудимые действительно желали скрыть что-нибудь, то они скорее должны были бы позаботиться скрыть вне дома не деньги, а документы, потому что принадлежность документов видна, деньги же, приобретенные честным трудом и приобретенные преступлением, по внешнему виду не отличаются друг от друга.
Итак, по поводу ограбления 2 000 р. противная сторона не представила никаких доказательств; за отсутствием данных она только бросает тень на людей честных, имя которых должно пользоваться уважением с большим правом, чем имя тех, кто возбудил настоящее дело…
Переходя к другому обвинению, – к обвинению подсудимых в вымогательстве обязательств, защитник счел нужным выяснить понятие нашего закона об этом преступлении.
Так называемое вымогательство обязательств у другого лица путем насилия или угроз по нашему закону относится к преступлениям, направленным против имущества другого лица. Конечная цель такого преступления – что-нибудь приобрести: угрозы, побои, насилие рассматриваются здесь как средства. Если я встречаю на улице человека, бью его и говорю, что буду бить до тех пор, пока он не отдаст мне своих часов, то я совершаю грабеж; но если человек отправился к своему приятелю за двумя вещами – получить долг и, кстати, поссориться за неаккуратность, приходит к нему, видит на столе деньги, хватает их: «Ты мне должен, я не хочу ждать судебного решения и беру эти деньги», – здесь будет только самоуправство, а не грабеж.
Если с противной стороны будет сказано резкое слово, если я в ответ также скажу резкое слово и затем выйдет брань и драка, то, хотя здесь, как и в грабеже, были одинаково драка и перевод имущества от одной стороны к другой, но ни один серьезный юрист не станет утверждать, что тут и там было одинаковое деяние.
Это мнение имеет за себя такой авторитет, пред которым должен преклониться авторитет каждого суда. Именно, в 1869 году до кассационного Сената, как видно из решения его № 327, доходило дело, в котором возникал такой вопрос: не следует ли считать грабежом переход имущества от одного лица к другому, когда в это же время между лицами случалась драка, хотя бы эта драка и не была средством для вымогательства имущества.
Сенат признал, что грабежом называется только такое деяние, в котором насилие, побои, угрозы – все это было затеяно для того, чтобы добиться приобретения имущества; если же одно из другого не вытекает как следствие из причины, – тогда нет грабежа.
На основании этих соображений легко разрешить вопрос о вымогательстве.
Если обязательство выдано путем угроз, вследствие боязни, обиды действием, то тогда обязательство выдано через вымогательство; но если между двумя лицами по поводу семейных или других обстоятельств происходила ссора, драка, если оскорбленное лицо наносит побои другому не для того, чтобы взять вексель, а чтобы проучить оскорбителя, и если обязательство предложено не как последствие побоев, а как плата, чтобы я не обращался к законной власти и не оглашал действительных событий, – тогда угроз и вымогательства не было.
Посмотрим, при каких обстоятельствах происходило столкновение Бострем и Гольдсмита.
Как я уже сказал, подсудимые не занимались по ремеслу деяниями, им приписываемыми, – прошлое их безупречно. Здесь была оглашена только одна печальная сцена из их семейной жизни, печальная не в том смысле, чтобы существовал разлад в семье, а в том, что явился внешний враг, разрушитель семейного счастья.
Факты, которые мы выслушали здесь, заставляют меня согласиться с обвинительною властью относительно того, каким образом развилось настоящее дело.
Я не стану говорить о том, откуда г-н Гольдсмит привез ребенка; может быть, тот факт, по поводу которого заявлялись разные темные предположения, свидетельствует о Гольдсмите, напротив, с хорошей стороны – человек, который, имея к тому возможность, не бросает ребенка на произвол судьбы, а воспитывает его, не достоин порицания: он исполняет только священный долг природы.
Но этот факт свидетельствует об одном – что у почтенного нашего товарища, который здесь является гражданским истцом, были легкие воззрения на семейные отношения. Это – его дело: он за это отвечает перед судом собственной совести…
Но каково людям, к которым в дом он войдет и будет проповедовать те же легкие воззрения?!
Есть люди, которые имеют полное право смотреть гораздо строже на семейные отношения, и идеи, разрушающие семейный союз, не должны проникать в их дом…
Я нисколько не сомневаюсь, что первоначально г-н Гольдсмит посещал господ Бострем с одною только целью, – с целью устроить ребенка, и никак не больше.
Но вот факт, который нельзя отвергать: мать этого ребенка умерла, а молодая женщина, только что вышедшая замуж, взяла на себя обязанность второй матери.
У матери – разные обязанности. Почему же не распространить эти обязанности на даму, которая была так любезна, что взяла на себя воспитание ребенка?..
И вот г-н Гольдсмит начинает разговор, не верить которому я не имею права, потому что, хотя его сообщает жена подсудимого, в нем столько внутренней правды, что не верить этому невозможно.
Г-н Гольдсмит спрашивает Елизавету Александровну Бострем: любит ли она своего мужа?
Очень удачно, с большим тактом задан вопрос!..
Но здесь, по-видимому, встретилось противодействие: жена любит мужа… любит человека бедного, живет в нужде.
Тогда, имея в виду, что блага мира всем дороги, г-н Гольдсмит указывает ей на возможность изменить свое положение. А так как она любит мужа, то лучшим средством для этого представляется приискать мужу хорошее место.
Женщина, любящая мужа, могла задуматься над этим предложением, потому что есть женщины, готовые жертвовать всем, даже жизнью, для человека, которого они любят.
Первый шаг сделан – представлена прелесть богатства.
Но у женщин, даже у тех, которых может прельщать богатство, есть еще другая, более дорогая, вещь: честь, целомудрие…
Нужно разбить и эту брешь.
Что такое честь?
Доброе имя перед общественным мнением и в особенности перед своим мужем.
Но ведь только четыре стены будут свидетелями наших отношений, говорит обольститель, а стены – немы: не бойтесь, они никогда не изменят…
Но и этого мало: честная женщина должна колебаться, в особенности когда не любовь влечет к человеку, а человек этот средствами старается сбить ее с долга.
«Чего же вы боитесь? Вы знаете, что людская природа так устроена, что некоторые грехи, совершенные женщиной по выходе честною замуж, могут быть прикрыты?!»
Я сомневаюсь, чтобы 18-летняя женщина, 5 месяцев назад вышедшая замуж, могла так ловко лгать, передавать так естественно историю, которая известна всем нам, – как обманывают мужчины честных женщин!..
Елизавета Александровна, как порядочная женщина, обратилась с жалобой к мужу.
И здесь является естественный факт: ее оскорбила та вольность, которую позволил Гольдсмит, поцеловав ей руку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.