Автор книги: Федор Плевако
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Кассационная жалоба ответчиков была оставлена судом без последствий.
Такой же пример представляет процесс Moreaux, где точно так же суд удовлетворил требование истцов ввиду недобросовестности и обманного характера сделки.
Там, где суд видел перед собой серьезную ассоциацию, он предоставлял компаньонам выбирать для фирмы любое из их имен, но под условием, чтобы такой выбор не служил скрытому желанию отбить покупателей у одноименного, но более старого торгового дома.
Так, в деле Roederer et С° суд предписал младшей фирме писать перед словом Roederer имя Theophile буквами одной формы и одного размера с первым словом и прибавить еще таким же почерком: «maison fondee en 1864».
Итак, попытки подделки этикета преследуются, и суд в одном случае, констатируя факт, что лицо, чье имя пишется на вывеске новой фирмы, само в деле не участвует, капитал в него не вложило, а ведет свое особое комиссионерское дело где-то на юге Франции, заставил фирму вычеркнуть его наименование из этикета. В другом случае, где новая фирма располагала товарищем, имеющим общую фамилию с владельцем знаменитой фирмы и имя, начинающееся одной и той же буквой, суд заставил подробно обозначать, что эта фирма – новая, и что ее глава есть младший представитель знаменитой фамилии.
И нельзя не приветствовать этих решений.
Если бы достаточно было исковеркать более или менее фамилию, чтобы очутиться вне запрещений, налагаемых законами, чтобы избегнуть всякого удовлетворения, всякой кары, то и закон стал бы вскоре мертвою буквой, а самая постыдная конкуренция не знала бы границ.
Суды не опасались нарушить волю закона, а в твердом намерении ее выполнить отсылали в тюрьму лиц, которые снабжали свои этикеты рисунками, похожими на употребляемые известными фирмами, или воспроизводили их вполне, кроме имени, заменяя его другим созвучным, например, вместо Александр – Алексапетр и т. п.
Я утверждаю, что и наш закон охраняет не этикет от буквального воспроизведения, а охраняет право от всякой недобросовестной подделки под него. Если преступно настроенная воля достигает своей цели менее утонченным способом благодаря малограмотности страны, то и этот способ, как достаточный для злого умысла, должен быть достаточным и для кары его.
А Поповы, А. и И., это именно и делали. Под этикетами, схожими с фирмой К. и С. Поповых, они сбывали свой низкопробный и вредный чай.
Сбывая, они достигали разом двух целей.
Вы знаете, что чай копорский они мешали только в поддельную обертку, а под литерами А. и И. они сбывали чай, равный цене, а иногда и лучший, чем позволяла цена.
Маневр ясен. Этикет давал подмеси сбыт и барыш – сбытчику, а дурное свойство чая под этим этикетом роняло доверие к фирме, именем которой они злоупотребляли. А рядом с дурным чаем предлагался чай доброкачественный под настоящей оберткой А. и И., чтобы покупатель знал, что на смену дискредитированной фирмы появляется новая, хорошая фирма с доброкачественным чаем.
Неужели же это недостойно порицания?!
А если достойно порицания, то поверьте, что распространение вами на новые нежеланные явления карательных мер закона едва ли сочтется за нарушение границ, положенных законом.
Законодатель, помоществуемый вашей опытностью, видя ваши усилия в борьбе со злом в его новых путях, вместе с вами не позволит преступлению уходить безнаказанным только потому, что оно придумает для одной и той же цели, для одного и того же результата несколько видоизмененную форму…
От вас мы ожидаем, что вы не дадите злу пересилить правду и отстоите ее от хитроумных способов, на которые так изобретательна нажива…
Речь представителя гражданского истца Государственного Дворянского Банка
в рамках дела о злоупотреблениях в Саратовско-Симбирском банке
Несколько лет тому назад, гг. присяжные заседатели, добрая половина из десятка сидящих перед вами подсудимых была сильной, славной, обладающей властью и средствами.
Всего у них было много – и денег, и врагов, и завистников. Не одно осуждение, не одно злое обобщение их деятельности раздавалось за их спинами, но они были свободны, крепки, и им не могли вредить эти слухи, эти мнения.
Теперь не то: они сидят на скамье подсудимых, крепко связанные узами карающего закона, слабые, опозоренные. Всякое лишнее, ненужное для нас, но тяжелое для них слово болезненно отзывается на них, вредит им.
Поэтому здесь, на суде, я не позволю себе ни одного искусственно связанного положения, направленного к тому, чтобы перевесить чашу весов на сторону обвинения.
Да оно и не нуждается в этом. Мощное, поразительное по трудолюбию, оно дало нам столько обличительных для подсудимых фактов, что если вы признаете из них доказанною лишь самую малую часть, то и тогда требования наши будут всецело удовлетворены.
Кроме того, к сдержанности меня обязывает и мое отношение к этому делу, в котором я являюсь представителем дворянского банка.
Сам банк не пострадал и неповинен ни в одном из злоупотреблений погибшего банка: дело ему передано для ликвидации уже погубленное, мертвое. Те ошибки и проступки, которые допускались в правлении Саратовско-Симбирского банка, выносил другой банк, не наш: мы перед делами, до нас закончившимися, сами стоим в роли вопрошающих, сами ищем виновных, а не свидетельствуем о них.
Все, что совершается перед глазами разумного человека, должно сделаться достоянием его мысли и принять форму грамматического предложения, в котором части, явления или дела распадаются на те же элементы, на какие распадается и предложение: на сказуемое, подлежащее и на случайные части целого суждения.
Какое же слово подходяще для сказуемого настоящего дела?
Банк исчез. Но банки умирают или погибают по недостатку условий жизненности, или их губят люди по недостатку доброй и избытку злой воли.
Нельзя отрицать, что немало банков погибло по первой причине. Когда у нас появилась возможность создавать их, мы увлеклись, засеяли жатву далеко более потребностей рынка. Для живучести этих учреждений не было почвы.
Но земельные банки вне этих условий: в них нет зависимости от личной кредитоспособности должников, их бумаги выходят обеспеченными с избытком заложенными имениями. Для того чтобы поколебался и погиб банк, надобно наличность таких чрезвычайных явлений, как землетрясение или нашествие неприятеля на район деятельности данного земельного банкового учреждения.
Но страсти, гнездящиеся в груди человека, подчас опаснее и разрушительнее титанических сил природы и демонических внешнего врага.
В данном деле нет внешних условий гибели банка. Его погубили.
Таким образом, сказуемое найдено…
Поищем подлежащее к нашему предложению.
По силе сказуемого уже можно догадаться, кто подходит и кто нет к этой роли. Пропало в банке 50 руб. мелочи – ищите виновных между сторожами, артельщиками, писцами; пропало несколько тысяч и пропажа замаскирована в бумагах и книгах – виновники выше первой категории.
Но если погиб весь банк, погиб безвозвратно, погиб не в один момент похищением наличности, а погиб путем системы, характера деятельности, то для такой гибели нужны силы, постоянно присущие банку, властные, главенствующие.
Такими силами были председатель банка Алфимов и подчинявший всё и всех своему фактическому влиянию Борисов.
Но недостаточно отыскать два момента нашего предложения, чтобы требовать осуждения деятелей. Жизнь кишит неправильными и губительными поступками людей, но общественная совесть скупа на жестокие слова. Следует определить общественное значение рассматриваемого дела.
Я утверждаю, что крушение банка есть в одно и то же время и крупное экономическое правонарушение, и рана, наносимая самолюбию страны. Банки как орудия кредита – давнишняя необходимость общества; но очень долго эту потребность удовлетворяли исключительно правительственные учреждения, а нашу собственную самодеятельность считали преждевременной. Только доверие к нашим силам и к нашей способности подняться выше «личного» и достигнуть «общего» дало жизнь среди многих других новых институтов жизни и институту общественного кредита.
Факт неумелости, преступной или нерадивой, – это материал для признания ошибочным проявления к нам доверия и ступень к регрессу, к возвращению всё и вся проникающей опеки, к обременению центральной государственной власти непосильным трудом частного характера.
А если к фактам крушения присоединить еще и равнодушие общественной совести – в чем, кстати сказать, она до сих пор не провинилась, – то был бы налицо и материал другого сорта: факт неумелости нашей отразить зло и факт снисходительности нашей к явно беззаконным поступкам общественных дельцов…
Установив общественное значение рассматриваемого дела и необходимость отнестись к нему с заслуживающею этого внимательностью к интересам правосудия, вернемся к лицам, имена которых уже названы.
Чтобы решить вопрос: как погубили Алфимов и Борисов Саратовско-Симбирский банк, необходимо представить общий характер этих лиц, насколько это возможно.
Каждый человек в постоянном образе действий верен своему определившемуся душевному строю.
Пусть же прошлое Алфимова и Борисова даст нам ответ на наш вопрос.
Отставной полковник, без всякого опыта в банкирских предприятиях, Алфимов в эпоху деловой горячки, концессий, уставов, когда вчерашние поручики гвардии вдруг становились способными соединять железными путями концы России, когда дворянство, побросав свои поместья, объявило себя призванным к коммерции, возомнил о себе, что он крупный и серьезный банковый деятель, а благодаря связям и знакомству – стал во главе местного банка.
Понятно, что такой человек легко сделается игрушкой и орудием в руках более сильного человека, особенно если ему польстить в его самомнении.
Все прошлое Алфимова не дает и намека на то, чтобы он когда-либо унизился до грязного и темного хищения. Вряд ли он был способен перекладывать из кассы в собственный карман – он просто верил в гений своего племянника, верил в то, что питерские спекуляции Борисова не только обогатят его, но покроют ошибки банка в его первые годы и доставят громкую известность его деятелям и высшую премию его акциям.
Но этот рядом стоящий с ним человек, более сильный, мог ли он быть простым расхитителем чужого достояния?
Я не могу отказаться, что я лично знал этого человека, и не думаю, чтобы он был способен к грязному хищению. Этот человек твердо верил в свои планы и всюду видел миллионы. Он – спекулянт по природе, а у спекулянтов есть болезнь: смешение своих собственных фантазий с действительностью.
Игроков биржевых можно сравнить с горячими игроками в карты. Когда игроки в горячности проигрывают свои деньги – они несчастные люди; но когда они пускают в оборот чужие капиталы, вверенные их попечению, – они уже преступники.
Мне думается, что вина Борисова только в том и заключается, что он забыл, что с общественным достоянием, которое вверено не для обращения в миллионы, нельзя поступать так, как он поступил с банковскими деньгами, играя ими на бирже, хотя, может быть, и без корыстных видов. Я не думаю, чтобы Борисов был расхитителем банковских сумм, – тогда ему не для чего было бы прибегать к таким сложным путям, когда он мог прямо задержать миллионы, скопившиеся в его портфеле.
Но раз два влиятельных человека – эти подлежащие – найдены, то что же представляют собою другие лица?
Коваленков был лишь современником события. Я не могу предъявить к человеку требования, превосходящие его природу. Не Коваленков виноват, а те, кто его, не умевшего сберечь свое, посадили сберегать чужое. Этим лицам именно был нужен такой человек, как Коваленков, – тип лишних людей, из породы тех заседателей старых судов, которые приглашались заваривать чай для действительных судей.
Но, кроме Коваленкова, были и другие лица, являющиеся служебными частями предложения. Главным деятелям нужно было вести книги, которые отражали бы не действительное положение дел, а для этого им необходимо было обзавестись таким летописцем, который бы все время лгал и писал не то, что было на самом деле; о действительном же положении дела ему предоставлялось право вести собственные мемуары, которые никогда не должны увидеть свет.
И вот два лица, Трухачев и Иловайский, являются такими летописцами.
Но ни один человек, обреченный весь век писать одну ложь, не удержится, чтобы не написать такую неправду, которая идет для его пользы. Есть такие моменты, когда никто не станет стоять на страже чужого проступка, не требуя и себе выгоды. Но так как деятельность таких летописцев в этом случае самостоятельна, то главные воротилы не только не принимали участия в этих мелких хищениях, но и относились к ним с известною строгостью.
Вот чем и объясняется миссия Якунина, посаженного в банке с целью улучшения его внутренней жизни. Он шел туда с честными намерениями.
Что касается других придаточных частей – Бока и И. Борисова и случайно присоединившегося Марциновского, то по отношению первых я имею одно обстоятельство, которое затрудняет меня произнести слово обвинения: в оценках не упоминается их имен, они появляются в одной лишь оценке Кано-Никольского имения.
Я, конечно, сомневаюсь в крупной стоимости этого имения, но верно, что существовали такие мнения, которые видели в этом имении золотое дно. Почему же Бок и И. Борисов не могли держаться такого же, может быть, и ошибочного, взгляда!
Но ошибки еще мало, надо сознательное преступление, чтобы сесть на скамью подсудимых. Необходимо на дело смотреть с точки зрения житейской правды, отличая формальную правду от действительной.
Вот почему я не требую от вас слова обвинения, а жду лишь одного слова правды.
Слово правды – великое дело: оно нужно нашей стране.
«Делающий правду, – сказал Владимир Мономах, – блюдет отечество свое!»
Речи Ф. Н. Плевако на уголовных процессах
Речь в защиту П. П. Качки,
обвиняемой в убийстве дворянина Байрашевского
Гг. присяжные!
Накануне, при допросе экспертов, председатель обратился к одному из них с вопросом: «По-вашему выходит, что вся душевная жизнь обусловливается состоянием мозга?»
Вопросом этим брошено было подозрение, что психиатрия в ее последних словах есть наука материалистическая и что, склонившись к выводам психиатров, мы дадим на суде место материалистическому мирообъяснению.
Нельзя не признать уместность вопроса, ибо правосудие не имело бы места там, где царило бы подобное учение. Но вместе с тем надеюсь, что вы не разделите того обвинения против науки, какое сделано во вчерашнем вопросе г. председателя.
В области мысли, действительно, существуют, то последовательно, то рядом, два диаметральных объяснения человеческой жизни – материалистическое и спиритуалистическое. Первое хочет всю нашу духовную жизнь свести к животному, плотскому процессу. По нему наши пороки и добродетели – результат умственного здоровья или расстройства органов. По второму воззрению, душа, воплощаясь в тело, могуча и независима от состояния своего носителя. Ссылаясь на пример мучеников, героев и т. п., защитники этой последней теории совершенно разрывают связь души и тела.
Но если против первой теории возмущается совесть и ее отвергнет наше нравственное чувство, то и второе не устоит перед голосом вашего богатого опытом здравого смысла. Допуская взаимодействие двух начал, но не уничтожая одно в другом, вы не впадете в противоречие с самым высшим из нравственных учений, христианским. Это возвысившее дух человеческий на подобающую высоту учение само дает основания для третьего, среднего между крайностями, воззрения. Психиатрия, заподозренная в материалистическом методе, главным образом стояла за наследственность душевных болезней и за слабость душевных сил при расстройстве организма прирожденными и приобретенными болезнями…
На библейских примерах (Ханаан, Вавилон и т. п.) защитник доказывает, далее, что наследственность признавалась уже тогда широким учением о милосердии, о филантропии путем материальной помощи, проповедуемой Евангелием. Защитник утверждает то положение, что заботою о материальном довольстве страждущих и неимущих признаётся, что лишения и недостатки мешают росту человеческого духа: ведь это учение с последовательностью, достойною всеведения Учителя, всю жизнь человеческую регулировало с точки зрения единственно ценной цели – цели духа и вечности.
Те же воззрения о наследственности сил души и ее достатков и недостатков признавались и историческим опытом народа. Защитник припоминает наше древнерусское предубеждение к Олеговичам и расположение к Мономаховичам, оправдавшееся фактами: рачитель и оберегатель мира, Мономах воскрешался в роде его потомков, а беспокойные Ольговичи отражали хищнический инстинкт своего прародина. Защитник опытами жизни доказывает, что вся наша практическая мудрость, наши вероятные предположения созданы под влиянием двух аксиом житейской философии: влияния наследственности и, в значительной дозе, материальных, плотских условий на физиономию и характер души и ее деятельности.
Установив точку зрения на вопрос, защитник прочитывает присяжным страницы из Каспара, Шульца, Гольцендорфа и других ученых, доказывающих то же положение, которое утверждалось и вызванными судом психиатрами. Особенное впечатление производят страницы из книги доктора Шюлэ из Илленау («Курс психиатрии») о детях-наследственниках. Казалось, что это – не из книги автора, ничего не знавшего про Прасковью Качку, а лист, вырванный из истории ее детства.
Далее шло изложение фактов судебного следствия, доказывающих, что Прасковья Качка именно такова, какою ее представляли эксперты в период от зачатия до оставления ею домашнего очага.
Само возникновение ее на свет было омерзительно. Это неблагословенная чета предавалась естественным наслаждениям супругов. В период запоя, в чаду вина и вызванной им плотской сладострастной похоти ей дана была жизнь. Ее носила мать, постоянно волнуемая сценами домашнего буйства и страхом за своего груборазгульного мужа. Вместо колыбельных песен до ее младенческого слуха долетали лишь крики ужаса и брани да сцены кутежа и попоек.
Она потеряла отца, будучи шести лет. Но жизнь оттого не исправилась. Мать ее, может быть надломленная прежней жизнью, захотела пожить, подышать на воле, но она очень скоро вся отдалась погоне за своим личным счастьем, а детей бросила на произвол судьбы. Ее замужество с бывшем гувернером ее детей, ныне высланного из России, г. Битмида, который был моложе ее чуть не на десять лет; ее дальнейшее поглощение своими новыми чувствами и предоставление детей воле судеб; заброшенное, неряшливое воспитание; полный разрыв чувственной женщины и иностранца-мужа с русской жизнью, с русской верой, с различными поверьями, дающими столько светлых, чарующих детство радостей; словом – семя жизни Прасковьи Качки было брошено не в плодоносный тук, а в гнилую почву.
Каким-то чудом оно дало – и зачем дало? – росток; но к этому ростку не было приложено забот и любви: его вскормили и взлелеяли ветры буйные, суровые вьюги и беспорядочные смены стихий.
В этом семействе, которое, собственно говоря, было не семейством, а механическим соединением нескольких отдельных лиц, полагали, что сходить в церковь, заставить пропеть над собой брачные молитвы – значит, совершить брак.
Нет, от первого поцелуя супругов до той минуты, когда наши дети, окрепшие духом и телом, нас оставляют для новых, самостоятельных союзов, брак не перестает быть священной тайной, высокой обязанностью мужа и жены, отца и матери, нравственно ответственных за рост души и тела, за направление и чистоту ума и воли тех, кого вызвала к жизни супружеская любовь.
Воспитание было, действительно, странное. Фундамента не было, а между тем в присутствии детей, и особенно в присутствии Паши, любимицы отчима, не стесняясь, говорили о вещах выше ее понимания, осмеивали и осуждали существующие явления, а взамен ничего не давали.
Таким образом, воспитание доразрушило то, чего не могло разрушить физическое нездоровье. О влиянии воспитания нечего и говорить. Не все ли мы теперь плачемся, видя, как много бед у нас от нерадения семейств к этой величайшей обязанности отцов?..
В дальнейшем ходе речи были изложены, по фактам следствия, события от 13 до 16 лет жизни Качки.
Стареющая мать, чувствуя охлаждение мужа, вступила в борьбу с этим обстоятельством. При постоянных переездах с места на место, из деревни то в Петербург, то в Москву, то в Тулу, ребенок нигде не может остаться, освоиться. А супруги между тем поминутно в перебранках из-за чувства. Сцены ревности начинают наполнять жизнь гг. Битмидов. Мать доходит до подозрений к дочери и, бросив мужа, а с ним и всех детей первого брака, сама уезжает в Варшаву. Проходят дни и годы, а она даже и не думает о судьбе детей, не интересуется ими.
В одиночестве, около выросшей в девушку Паши, Битмид-отчим, действительно, стал мечтать о других отношениях. Но когда он стал высказывать их, в девушке заговорил нравственный инстинкт. Ей страшно стало от предложения и невозможно далее оставаться у отчима. Ласки, которые она считала за отцовские, оказались ласками мужчины-искателя; дом, который она принимала за родной, стал чужим. Нить порвалась. Мать далеко… Бездомная сирота ушла из дому. Но куда? К кому?.. Вот вопрос.
В Москве была подруга по школе. Она – к ней. Там ее приютили и ввели в кружок, доселе ею неведанный. Целая кучка молодежи живут, не ссорясь, читают, учатся. Ни сцен ее бывшего очага, ни плотоядных инстинктов она не видит. Ее потянуло сюда.
Здесь на нее ласково взглянул Байрашевский, выдававшийся над прочими знанием, обаятельностью. Бездомное существо, зверек, у которого нет пристанища, дорого ценит привет. Она привязалась к нему со всем жаром первого увлечения.
Но он выше ее: другие его понимают, а она нет. Начинается догонка, бег, как и всякий бег, – скачками. На фундаменте недоделанного и превратного воспитания увлекающаяся юность, увидевшая в ней умную и развитую девушку, начинает строить беспорядочное здание: плохо владеющая, может быть, первыми началами арифметики садится за сложные формулы новейших социологов; девушка, не работавшая ни разу в жизни за вознаграждение, обсуждает по Марксу отношения труда и капитала; не умеющая перечислить городов родного края, не знающая порядком беглого очерка судеб прошлого человечества, читает мыслителей, мечтающих о новых межах для будущего.
Понятно, что звуки доносились до уха, но мысль убегала. Да и читалось это не для цели знания: читать то, что он читает, понимать то, что его интересует, жить им – стало девизом девушки. Он едет в Питер. Она – туда. Здесь роман пошел к развязке. Юноша приласкал девушку, может быть, сам увлекаясь, сам себе веря, что она ему по душе пришлась. Началось счастие. Но оно было кратковременно. Легко загоревшаяся страсть легко и потухла у Байрашевского. Другая женщина приглянулась; другую стало жаль, другое состояние он смешал с любовью, и легко и без борьбы он пошел за новым наслаждением.
Она почувствовала горе. Она узнала его. В словах, которые воспроизвести мы теперь не можем, изложено, каким ударом было для покинутой ее горе. Кратковременное счастье только больнее, жгучее сделало для нее ее пустую, бесприютную, одинокую долю. Будущее с того шага, как захлопнется навсегда дверь в покой ее друга, представлялось темным, далеким, не озаренным ни на одну минуту, неизвестным.
И она услыхала первые приступы мысли об уничтожении. Кого? Себя или его – она сама не знала. Жить и не видеть его, знать, что он есть, и не мочь подойти к нему – это какой-то неестественный факт, невозможность.
И вот, любя его и ненавидя, она борется с этими чувствами и не может дать преобладания одному над другим.
Он поехал в Москву, она, как ягненок за маткой, – за ним, не размышляя, не соображая.
Здесь ее не узнали. Все в ней было перерождено: привычки, характер. Она вела себя странно; непривычные к психиатрическим наблюдениям лица – и те узнали в ней ненормальность, увидели в душе гнетущую ее против воли, свыше воли тоску.
Она собирается убить себя. Ее берегут, остаются с ней, убирают у нее револьвер. Порыв убить себя сменяется порывом убить милого. В одной и той же душе идет трагическая борьба: одна и та же рука заряжает пистолет и пишет на самое себя донос в жандармское управление, прося арестовать опасную пропагандистку, Прасковью Качку, очевидно, желая, чтобы посторонняя сила связала ее больную волю и помешала идее перейти в дело.
Но доносу, как и следовало, не поверили.
Наступил последний день. К чему-то страшному она готовилась. Она отдала первой встречной свои вещи. Видимо, мысль самоубийства охватила ее.
Но ей еще раз захотелось взглянуть на Байрашевского.
Она пошла.
Точно злой дух шепнул ему новым ударом поразить грудь полуребенка-страдалицы: он сказал ей, что приехала та, которую он любит, что он встретил ее, был с ней. Может быть, огнем горели его глаза, когда он передавал, не щадя чужой муки, о часах своей радости. И представилось ей вразрез с ее горем, ее покинутой и осмеянной любовью молодое чужое счастье. Как в вине и разгуле пытается иной забыть горе, пыталась она в песнях размыкать свое. Но песни или не давались ей, или будили в ней воспоминания прошлого, утраченного счастья и надрывали душу.
Она пела как никогда.
Голос ее был, по выражению юноши Малышева, страшен. В нем звучали такие ноты, что он, мужчина молодой, крепкий, волновался и плакал.
На беду, попросили ее спеть ее любимую песню из Некрасова: «Еду ли ночью по улице темной».
Кто не знает могучих сил этого певца страданий; кто не находил в его звучных аккордах отражения своего собственного горя, своих собственных невзгод…
И она запела…
И каждая строка поднимала перед ней ее прошлое со всем его безобразием и со всем гнетом, надломившим молодую жизнь.
«Друг беззащитный, больной и бездомный, вдруг предо мной промелькнет твоя тень» – пелось в песне, а перед воображением бедняжки рисовалась сжимающая сердце картина одиночества.
«С детства тебя невзлюбила судьба; суров был отец твой угрюмый» – лепетал язык, а память подымала из прошлого образы страшнее, чем говорилось в песне.
«Да не на радость сошлась и со мной…» – поспевала песня за новой волной представлений, воспроизводивших ее московскую жизнь, минутное счастье и безграничное горе, сменившее короткие минуты света.
Душа ее надрывалась. А песня не щадила, рисуя и гроб, и падение, и проклятие толпы.
И под финальные слова: «или пошла ты дорогой обычной, и роковая свершилась судьба», преступление было совершено.
Сцена за убийством, поцелуй мертвого, плач и хохот, констатированное всеми свидетелями истерическое состояние, видение Байрашевского – все это свидетельствует, что здесь не было расчета, умысла, а было то, что на душу, одаренную силою в один талант, настало горе, какого не выдержит и пятиталантная сила, и она задавлена им, задавлена не легко, не без борьбы.
Больная боролась, сама с собой боролась. В решительную минуту, судя по записке, переданной Малышеву для передачи будто бы Зине, она еще себя хотела покончить. Но по какой-то неведомой для нас причине одна волна, что несла убийство, перегнала другую, несшую самоубийство, и разрешилась злом, унесшим сразу две жизни, – ибо и в ней убито все, все надломлено, все сожжено упреками неумирающей совести и сознанием греха…
Я знаю, что преступление должно быть наказано и что злой должен быть уничтожен в своем зле силою карающего суда.
Но присмотритесь к этой, тогда 18-летней, женщине и скажите мне, что она: зараза, которую нужно уничтожить, или зараженная, которую надо пощадить?
Не вся ли жизнь ее отвечает, что она – последняя?
Нравственно гнилы были те, кто дал ей жизнь. Росла она как будто бы между своими, но у ней были родственники, а не было родных, были производители, но не было родителей. Все, что ей дало бытие и форму, заразило то, что дано.
На взгляд практических людей – она труп смердящий.
Но правда людей, коли она хочет быть отражением правды Божией, не должна так легко делать дело суда. Правда должна в душу ее войти и прислушаться, как велики были дары унаследованные и не переборола ли их демоническая сила среды, болезни и страданий?
Не с ненавистью, а с любовью судите, если хотите правды. Пусть, по счастливому выражению псалмопевца, «правда и милость встретятся в вашем решении, истина и любовь облобызаются».
И если эти светлые свойства правды подскажут вам, что ее «я» не заражено злом, а отвертывается от него и содрогается, и мучится, не бойтесь этому кажущемуся мертвецу сказать то же, что, вопреки холодного расчета и юдольной правды книжников и фарисеев, сказано было Великой и Любвеобильной Правдой четверодневному Лазарю: «Гряди вон»!
Пусть воскреснет она, пусть зло, навеянное на нее извне, как пелена гробовая спадет с нее, пусть правда и ныне, как прежде, живит и чудодействует.
И она оживет.
Сегодня для нее великий день. Бездомная скиталица, безродная, – ибо разве родная – ее мать, не подумавшая, живя целые годы где-то, спросить: а что-то поделывает моя бедная девочка, – безродная скиталица впервые нашла свою мать и родину, Русь, сидящую перед ней в образе представителей общественной совести.
Раскройте ваши объятия, я отдаю ее вам. Делайте, что совесть вам укажет.
Если ваше отеческое чувство возмущено грехом детища, сожмите гневно объятия, пусть с криком отчаяния сокрушится это слабое создание и исчезнет.
Но если ваше сердце подскажет вам, что в ней, изломанной другими, искалеченной без собственной вины, нет места тому злу, орудием которого она была; если ваше сердце поверит ей, что она, веруя в Бога и совесть, мучениями и слезами омыла грех бессилия и помраченной болезнью воли, – воскресите ее, и пусть ваш приговор будет новым рождением ее на лучшую, страданиями умудренную жизнь!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.