Электронная библиотека » Федор Самарин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Варшавский дождь"


  • Текст добавлен: 20 января 2023, 17:48


Автор книги: Федор Самарин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Поехал, не решившись посмотреть в календарный листок с ее телефоном – сел в полупустой ПАЗик с сосущим предчувствием чего-то преступного, с ощущением и даже железистым привкусом какой-то грядущей глупости, словно вот стоит он, малыш, в коротеньких ботиках перед глубокой мартовской лужей.

Телефон существовал только на почте. А почта где-то на станции. Большой черный телефон с большой черной трубкой…

…Оказавшись снова на крыльце, сглотнул густой запах прелой травы и подгнивших яблок, который раньше был еле слышен. Яблоневый сад, косматый, кряжистый, с переплетенными ветвями, в кудлатых зарослях крыжовника, ежевики и малины, впадал в молчаливую дубраву, темную, частую, опасную. Ограды не было вовсе, только частокол елей у тропинки и кое-где кусты облепихи. Раздвоенная тропа, вымощенная крупным, кое-где в трещинах, но крепким старинным кирпичом и, кажется, даже чисто выметенная – когда-то, видимо, аллея – вела от автобусной остановки через весь поселок и вот эту самую дубраву, и называлась Тещин язык.

Дом утопал под двумя пышными липами своей двускатной, с резьбою по краям, крышей с крошечной мансардой в балясинах, и маслянистое кружево липовой тени скатывалось вниз лиловыми пятнами.

Наверное, хорошо, где-нибудь в марте, когда на скате слюдяная корка оплавленного льда с хрустальной каплей на морковке только-только вызревшей сосули знать, что в сорока километрах будто выписанный больничный лист – отсроченная жизнь, унизительная, как рейтузы с начесом и на резинках.

Обошел его с одной стороны, по вытоптанной тропинке, до скворечника на длинном шесте, повернул к веранде с отдельным входом – две нижние ступеньки провалились, и за ними зияла чья-то нора. Впритык к веранде стоял притулился симпатичный флигель, сложенный из крупной гальки и под черепицей: оказалось, сортир с обыкновенной дыркой там, где положено… И стопка журналов «Наука и жизнь» на табурете. Сверху последний номер, в точности, вплоть до кофейного пятна на обложке, такой же, который он листал, пока ехал в ПАЗике…

Нехотя, потому что хотелось, чтобы усадьба развертывалась дальше, обозначая где-то там, во глубине, таинственные аллеи и даже, может быть, ротонду над милым озерцом, а на бережку – купальня, повернул назад, мечтая сунуть ноги в войлок тапочек.

Радиола ВЭФ– «Рапсодия» оказалась первым предметом, который без понуждения льнул к глазам. «Рапсодия» взывала, ловила распахнутой крышкой воздух будто двоякодышащее существо: ее покалеченные ноги затекли на книжках и, когда он вытащил одну, радиола перекосилась – пришлось быстро подоткнуть шахматную доску.

Книга была в обложке из зеленой кожи и называлась «Малый Апиций или Искусство благородного обеда». С картинками. Перехватив ее подмышку, подергал рычажок – радиола не заводилась, снял пластинку: «Варшавский дождь», с царапиной от края до «пятака»… и зацепился сначала взглядом, а потом и мыслью за соблазнительную рыжину дивана.

Ощутив спиною его вялую кожу, поерзал, улавливая затылком округлость валика, зачем-то поднес к глазам пластинку, осторожно, не глядя отправил ее на войлочные тапки и, – вдруг почувствовав, что стремительно стареет, – раскрыл книжку.

Строчки казались бессмысленным набором значков вроде нот, вроде отметок токаря на какой-то сермяжной детали, – поверх строчек, сместив планы, неожиданно завис паучок на оконной занавеске: сучит лапками, прядет, колотит коклюшками, и вышитый им розовато-белесый цветок похож на карту какой-то испанской провинции, и если проехаться по ней чуть на север, то упрешься в Пиренеи, а там горные козлы и пахнет сыром и лавандой…

Кто-то ведь там, в этих самых Пиренеях, знает, что Спиридонов он самый посредственный, фальшивый, и стихи пишет корявые, подсмотренные, ворованные, и рисовать, по совести, толком не умеет; что он даже и не Спиридонов, а как бы кто-то. Наполовину выделанное нечто. Побрякушка. Заготовка для куклы. Бижутерия, которой завидно.

Бибабо.

Нет, все-таки лучше живой яркий день, живые тени – вот прямо сейчас, и шкворчащая яичница перед носом, и бутылка вина из «Каса маре», чтобы выпить, и настоящая женщина, чтобы утолить похоть, – не на бумаге, не на доске, а вот прямо сейчас. Потому что все, что «потом» годится для искусства. Да и для искусства тоже не подходит, кому нужно тухлое искусство… Настоящее «потом» – это пустое, полое, круглое, бессмысленно мычащее оно.

Выбор ограничен. Поддашься искушению – грех. Не поддашься – гордыня. Вот хорошая эпитафия: «Он страдал абоминацией к головоногим моллюскам, во всем остальном был безупречен».

Средневековое суждение, откуда что берется…

Зато какая благодать, когда вдруг бессовестно захочется беляшей, с пылу, под сметанку, а не то с уксусом и черным перчиком, а – нельзя, а геморрой, а вставная челюсть и давеча во сне куда-то полетел, неуклюже, тяжело и очень низко… Нельзя, а ты сопишь, и горячий жир течет по подбородку…

И как-то – как? – связано с этим то, что все-таки и деловитый паучок, и невесть откуда взявшийся запах жареного лука, и вон та нитка на занавеске, и неровный завиток вышитого мака, – все ныло как гнилой зуб, все просилось вернуться в какое-то воспоминание, которое он наверняка уже когда-то прожил и пережил, потому что раньше уже видел и этого паучка, и этот вышитый мак. Даже знал, что вот сейчас встанет и оборвет нитку на занавеске, а она, как на грех, не захочет поддаваться, и придется ее откусить…

А паучок ведь мог балансировать прямо над душем, и пар бы раскачивал паутинку, и влажный бисер сверкал бы на его шерстистых лапках, и аромат каких-то трав, собранных в полнолуние, и она, вытянув вверх руки, и потоки пенистой воды по ее плечам и бедрам, и ванна похожа на миниатюрный пруд с кувшинками, вплетенными в ее потемневшие от влаги волосы, и из лилий, падших на грудь, она свивала кубок, и пила из него теплое темное сладкое токайское вино… На каком-то языке кувшинка будет нинфея, а кокетничать – вроде как, выходит, кувшинничать…

А потом она нинфейно замрет перед бюро – у нее в доме обязательно должно быть старинное бюро, ореховое, под шкатулку, – выгнув бедро, как в планетарии… Нет: лучше сразу в коридоре поезда, у окна, и по ее отражению частит частокол пробегающих столбов и мокрых осин, и ее взгляд улавливает все объемы, линии, цвета и предметы, преобразуя их в подобие того, чем они являются на самом деле… Нет, пусть лучше подойдет к буфету – бюро не годиться… Вот достает непременно из старинного, конечно, только из карельской березы, что ли, с зеркалами и в резных виноградных листьях буфета крохотный лафитничек с хрустальной пробкой в виде еловой шишки, нацеживает вишневые капли в серебряный наперсток: «Маран-афа!»

Зачем она говорит так, как не говорят уже давно, а может, никогда и не говорили? Что такое, например, «Маран-афа»? Кто это? Пигмалион, Борромео… Абоминация… А еще у нее в обороте, допустим, «ажитация» какая-нибудь, и тротуар у нее по-старопитерски «панель»… Тащить на себе этакую тяжесть… И вдруг почувствовал как у него самого от этих слов вырастает чудовищный верблюжий горб, и подгибаются не ноги – раздвоенные верблюжьи лапы, и вязнут в песке, и начинает похрустывать позвоночник, и в глазах – черные мухи…

Хотя… Ведь кажется же ему, – лет, пожалуй, с двенадцати, – убежден же, что всякий должен знать, что Тропинин любил класть два слоя грунта, а в нижний непременно добавлял охру. Или, допустим, что Будда – это только девятая аватара Вишну, а Кришна зато восьмая, и в этом сокрыто нечто потустороннее, очень важное, уму непостижимое, а аватара, собственно, означает что-то вроде отражения или сошествия…

Кто знает! Может быть где-то сейчас уже вызревают, набираются соков, дышат в своих коконах какие-то неведомые слова, и скоро вылезут на свет, и расправят перепончатые крылья, а за ними еще, и еще, и еще, и язык изменится до невменяемости…

И думать предстоит аватарами.

И царапнула подленькая, с прищуром, мысль: что будет со Спиридоновым?

Долго врать не получится. Не располагала к тому двухкомнатная квартира в трехэтажной «хрущевке» с «титаном» на кухне и окнами на женское общежитие, и даже любимый рыжий кот Семён, покойный ныне, тоже не располагал: любил гадить в ботинки. Выдумывать себе биографию, творческие наклонности и материальную независимость – на этом можно продержаться, ну, от силы дня два. А то и меньше. Ведь она когда-нибудь… да почему «когда-нибудь», вот сегодня же, может, и узнает, что он – законченный Спиридонов. Именно Спиридонов. Методист в библиотеке дома офицеров. Сонный неуч, зарплата сто рублей, а все потому что дважды не поступил в художественное, и мамин двоюродный брат – подполковник – втиснул его в эту библиотеку, чтобы мальчик высидел стаж.

А мальчик сидел, сидел – да и прижился. Поступать, позориться, было незачем. Да и мама напоминала как-то вяло… Ну, а там арабские курсанты, особенно из Алжира, возникли со жвачками и разноцветными носками… Богемная жизнь: «Плиска», шейк, Зина льнет продолговатым бедром… А потом опять в кармане на «Букет Молдавии» с конфеткой, выражаясь геометрически…

Ему все никак не удавалось попасть в собственную тональность. В какую именно, впрочем, никогда не задумывался, опасаясь, что ее и вовсе не существует. Все, из чего состоял он сам, все, что любил, не замечал и ненавидел – все было не похоже на жизнь, которой он не грезил – жил перед сном, особенно во время и сразу после жуткого гриппа или перечитывая… что перечитывая? когда в последний раз он что-нибудь перечитывал? Но каждый раз, просыпаясь, он сквозь ресницы предвкушал ослепительное счастье и возвышенную радость, а вместо этого каждый раз приходилось окунаться в скупое, смутное, в редких живых мазках, неожиданно изящных и потому неуместных линиях и пятнах разнообразной тени…

Сидоров и Маран-афа барражировали на разных высотах и по разным траекториям.

А все-таки, вопреки Маран-афа, шея у нее…

…А шея у нее, однако, в едва приметных поперечных складках. И когда она там, где-то у себя, в ванной проводит по ней розовой губкой, на соски сбегает калейдоскопическая пена, и в каждом пузырьке загорается новогодний бесенок, и кожа у нее с оттенком японской дифилеи, и откуда-то он знает все и про этот цветок, и про пену, и про то, что на внутренней стороне левого бедра у нее крошечный шрам…

У дифилеи лепестки льдистые, прозрачные, дышат предрассветным инеем, – вот как сейчас, когда затылок обдало неуместным сквозняком…

А ведь все могло… может быть ужаснее. Никакой фельдмаршальской фамилии у нее никогда и не было, а Шелушонькина она какая-нибудь. Анастасия, допустим. И мужа у нее нет, и платьишко с босоножками на день у подружки выпросила, и по утрам, обыкновенно, сидит она, босая, в халатике ситцевом, на кухне, шевелит холодными пальцами, и ест яичницу с луком, схлюпывая желток, и думает о том, что вот лень идти чистить зубы, и вдруг, закусив губу (кажется, сверкнула золотая коронка на клыке), прицелившись, размазала муху по клеенке…

Не отрываясь от дивана, заранее неестественно скосив глаза, он вывернул, сколько смог, шею: полысевший, траченный молью гобеленовый коврик на двери рядом с печкой – тропинка через сосновый бор – вздувшись пузырем с одного края, мягко прилег на место, сделав из одной тропинки две: одна упиралась в провал ворсистой складки, прямо в дупло ветхой сосны… И почувствовал под ногами упругость хвои и песка, и прохладу тени, ретушью набегавшей на плечи, и услышал как эта тень с шелестом скатывается вниз, сквозь тишину, которая себе на уме, и сладковато пахло жимолостью, кукушкиным льном и опятами, и вот уже впереди провал между мачтовых сосен и дубов…

Надо было встать. Какое-то суетливое беспокойство уже начало к нему принюхиваться, выискивая, куда бы впрыснуть споры будущего страха. Зажав подмышкой книгу, он сполз с дивана, сунул ноги в войлочные тапки и откинул занавес.

3.

…Дама с выпуклого тондо – на заднем плане три волнообразных холма, оливковая роща, руины какой-то мощной стены, выраставшей прямо из моря – моргнула и одновременно с движением ее ресниц человек, сидевший под портретом прямо против входа, развернулся. При этом его чудовищная тень, отброшенная большой алтарной свечей на каменную стену и зацепившаяся за мощные черные балки потолка, не… хотя, кажется, все-таки слегка пожала плечами.

Винтовой табурет для фортепиано, на котором человек сидел, поджав босые ноги в сабо и полосатых гамашах, был с щербинкой по краю – Спиридонов ее мгновенно узнал: след от когтей покойного кота Семёна.

– Иван Ильи…?

Если бы вдруг сейчас его накрыла гнилостно-пряная, сладковатая духота тропического болота, если бы со всех сторон обступили косматые, в бородах мха кипарисы, гигантские фикусы с плодами на стволах, и лиловые ковры традесканции, и мясистые стволы разлапистых хвощей, и зевы пятнистых орхидей сквозь заросли стреловидного аира непостижимой величины, а на колоссальных листьях виктории сидели бы ядовитые лимонно-голубые лягушки, и откуда-то сверху свесилась бы мышиная морда вампира-десмода, и всплыла бы огромная капибара с оскаленными резцами… И верещали бы паукообразные обезьяны, и щелкал изумленно желтым клювом радужный тукан, и вот – в маслянистой жиже вязнут верблюжьи лапы, и, пуская пузыри, всасывает тело плотоядная топь…

Или когда бы цапнул за задницу из темноты мохнатый домовой…

Тогда он бы помер от ужаса.

А тут, что ж сказать…

Спиридонов поклонился, хотя собирался кивнуть. И то потому только, что надо было сделать какое-нибудь движение: дама на портрете – присмотрелся: синий тюрбан, рыжие кудри, нос пуговкой – нисколько не была похожа на… Зато человек в гамашах, в красной круглой шапочке, с кудлатой седой бородой и усами, концы которых лезли в рот, был точной копией самого Спиридонова. Если тому лет пять, что ли, не бриться и не стричься.

И это почему-то было нормально.

– Ну, что вы, право. Мне, знаете, какое-то непонятное удовольствие произносить вот это самое: «право». Какое-то необязательное слово, вот сказал его, а будто ничего и не говорил… А что до нее, то она… – человек подавил зевок волосатыми челюстями, – Кстати, зовите меня Котельников…

– Котельников? Зачем Котельников? Я подумал, вы… В смысле, почему мы…

– А то вы не знаете. Все вы знаете, но боитесь признаться. Малодушие… Впрочем, не осуждаю. А она, не переживайте, она когда-нибудь все равно придет… Нет, нет, на портрете не она, хотя это тоже Пармиджанино, в каком-то смысле. Или не придет она, что, собственно, одно и то же.

Человек швырнул на каменный пол огрызок гусиного пера со стальным наконечником, взлохматил, снизу вверх, отерев пальцы, бороду и, по-собачьи скосив несколько голову, окинул Спиридонова бесцветным взглядом:

– Промокли? В лесу-то, небось, сыро…

Спиридонов опустил глаза – и будто только этого всю жизнь и ждал. На мокрых тапочках со всех сторон топорщились рыжие концы сосновых иголок и склеенные влажным песком травинки.

Он понял, что за спиной нет больше никакой двери, и все это по-настоящему, взаправду, потому что всегда, всегда, сколько себя помнил, всегда хотел заползти под обложку «Острова сокровищ», влипнуть в «Сосновый бор» Шишкина, в нотный стан «К Элизе» и там остаться, и наблюдать оттуда за теми, кто его сейчас читает, видит и слышит…

– Да-да, это все, знаете ли, тоже некоторым образом Пармиджанино… Только переписанный. Здесь все так устроено. Вот, например, посмотрели вы на нее, а это она, да не она… Парсуна, то есть. Но вы не волнуйтесь. Я же сказал, ручаюсь, что она придет или не придет.

– То есть как это? Вы издеваетесь?

– Да. Издеваюсь. И поэтому сейчас, вот прямо сию минуту буду обращаться к вам на «ты». А как прикажете иначе, если человек не чувствует запаха мысли, я не говорю – движения? Она ведь… не мысль, конечно… В общем, все зависит от того, когда и как ты будешь готов. Ей – понимаешь? – ей мужчина не нужен. Он у нее уже есть. Имеется. Ну, вот как посуда в хозяйстве. А нужен ей делатель. Тот, который… ох, вот не люблю я пафоса, но по другому сказать будет искусственно: в общем, тот, который в пути и на пути к сущности великой цепи бытия…

– Опять «бытия»!..

– Ну, что делать, что делать… Какое, кстати, полезное слово «делать», а? Так что же делать? Учись. Жди. Терпи. И прежде всего выучи, что она придет или не придет, что одно и то же, потому что – вот тебе сущность – потому что так или иначе она от тебя больше не уйдет никогда. Ясно? Для этого каждое твое движение должно быть шагом к истине, а каждая истина – простейший камень сущности. Голыш. Вот и ты тоже пока еще голыш. И пока ты в ожидании, ты живешь. Ожидание – жизнь, обретение – смерть…

– Вы сами себя, вообще, понимаете? Немедленно откройте эту… как ее…

– Не суетись. Я последний раз такими словами выражаюсь. Хотя, наверное, еще придется… Ну, а по сути, коли она от тебя все равно никуда не уйдет, как ни крути, то вот еще мысль: не моя, заметь, а твоя: а вообще на кой черт она тебе сдалась? Кого ты хочешь? Ее? Какую ее? Что она? Символ, аллегория? Нечто этакое в дымке чего-то? Или все -таки конкретное тело с пятого курса, дура замужняя, которая лет через десять станет разведенкой, растолстеет, начнет ходить на поэтические вчера в библиотеку и в камерные концерты, чтоб страдать, и страдая, изливать себя на голову первому встречному? Не пялься, не она, не она дама с портрета. А та дама, может, вообще неизвестно, кто. Может, ее даже вообще никогда не существовало. Вижу, не убедил… Но ты, того. Определись. Будь мужчиной. Баба с возу – волки сыты…

– Простите, как вас…

– Трудно сказать. Одни называют Добряком из Тревизо, другие Бернардом, кое-кто Франческо, но это, знаете, пижонство… А вам я, допустим… Да я ведь, кажется, и это уже говорил. Правда, хотел было рекомендоваться как Горшков, что ли. Но пусть будет Котельников. Есть хочешь?

– Есть что?

– Кушать, обедать, червячка заморить, вкусить чего-нибудь… Закусить, в общем. Со свиданьицем.

– А! Да… Как-то так вот сразу-то… Если только за знакомство…

– Вот это правильно. Пока умный думал, дурак реку перешел. Вон и книжечка подходящая при тебе, так что и начинай, благословясь.

– Что начинать?

– Кашеварить. Шинковать. Тушить– варить. А чего ты этак с лица-то сошел? Ты вот подумай, что там – там! там тебя, допустим, все равно в армию забреют. Прямо вот лоб-то и выскоблят. И не спасет тебя твоя межреберная дистония. И справочка не выручит. Знаешь, сколько коньяку мамаша твоя отгрузила… э-э… как его… подполковнику, что ли… знаешь? Ну, и там кой-чего еще, по мелочи. Армению споить можно. Так что справочкой твоей сам и подотрись. А там, сударь, там уж тебе вагон, степь, тюльпаны, сапоги кирзовые, портянки и я тебе скажу еще кто: старший сержант Дюсенов из Актюбинска. Три года будешь перловку с вареной скумбрией трескать, по воскресеньям – яйца вареные, тушенку с гречкой жаждать будешь, и штык-нож к пузу прилипнет, и сделают тебя ефрейтором. Так что, сокол, иди и не выдрючивайся.

– Куда – иди? Да я и готовить-то… Вот так сразу? И при чем тут дистония… И насчет покушать это, собственно, вы мне, а не я вам, и я сюда не напраши…

– Вот только не надо, не в участке… А ты на что рассчитывал? Ведь это еще вопрос, кто у кого оказался, а заодно уж и как оказался, и по какой причине, и кто кого потчевать должен, если согласился на предложение. Здесь это в порядке вещей.

– А было предложение? Хотя, да… Значит, это у вас вместо… Ну, хорошо. Ладно. Раз такие тут у вас… Но я не вижу, как это, так сказать… И потом, я же говорю, я никогда, кроме яичницы… И потом, надо же из чего-то готовить, из ингредиентов там всяких, а тут…

– Ишь тебя как: «ингредиентов»… А насчет бытия кобенишься. Если выход найдешь, спустись в подпол. Пошуруй. Там всего навалом. Что, выхода нет? Ай, вот незадача, вот, понимаешь, пердимонокль… Ну, стало быть, открывай книгу и ваяй. Придумывай. Твори. Ты же всю жизнь хотел творить. Вот, значит, и твори.

– Из чего? Где оно, из чего? Из пердимонокля, что ли?

– А хоть из него. А то еще можно, знаешь как? Открой книгу. Выбери рецепт, напрягись, мозги в кучку. А можно и без книги. Можно, понимаешь, вот просто выдумать, значит, филе из единорога, а можно, допустим, сообразить Вега-Нор 2 а-ля Вазарелли по соусом Озанфан, или вот еще – креп-сюзетт из бороды святого Иеронима. Со шкварками.

– Может, еще заклинания какие-нибудь? Ритуалы? Обряды? Таинства?

– Ну, коли ты от этого удовольствие получить желаешь… А так, что ж: вот матом ругаться можно. Это пожалуйста. Это сколько угодно. Но только по-итальянски. Умеешь?

– Послушайте, вы так выражаетесь, в общем, совсем не как Бернард. Будто вам кто специально шпаргалку написал и заставляет вот это вот все так со мной…

– Такое у меня послушание. Я же сказал: я тебе Котельников. Котельников! Значит, и говорю как Котельников. Это другим я Бернард. А ты, олух, Котельникова слушай.

– Смеетесь…

– Сочувствую. Туговат ты. Ваятель из тебя, значит, пока что как конфета из говна. А потому, валяй-ка ты на рынок, оно так надежней будет. Осмотришься, может, кое-как умишком-то доскребешься, что да как… Только вот кофточку сними. Упреешь. Выход вон там. Дверь видишь?

– Вижу. А деньги?

– Что за дикость. Где видано, чтобы за деньги продавалась материа прима? Не позорься. Бери, что под руку подвернется. Приходишь, смотришь, берешь. И всего делов.

– И всего делов… Но… гм!..а тогда хоть пакет какой-нибудь, авоську там, сумку…

– Geh mit Gott.

И, взмахнув рукой, словно сгоняя со лба комара с рубиновым от крови задранным вверх задом, повернулся на табурете лицом к портрету. И замер, втянув голову в плечи так, что над спиной пузырилась только красная, как подосиновик, шапка.

Дверь оказалась тяжелой плитой из дубовых плит, окованных медью, и вместо ручки – позеленевшее от времени кольцо.

И по пути, подплывая, скользя по-над каменными плитами пола к двери он одним глотком, одним движением легких вдохнул то, что произошло – и это было похоже на веселый горячечный бред после того, как в детстве ему неудачно удалили аппендицит, и была еще одна операция, и сверху на него наваливался нехороший, в трещинах и подтеках, потолок, и на серебряных канатах спускались с него знаменитые капитаны, и то ли Дик Сенд, то ли Тартарен все бил, бил его по рукам, заставляя крутить тяжелый, склизкий штурвал, чтобы на крутом бейдевинде уйти от гигантской туши Моби Дика, а потом была скачка по лавандовым, почему-то, полям, и ледяная корка под босыми ногами на скалах штата Мэн, где пришлось раскурить трубку с вождем гуронов, который предложил высадиться на Андромеду и там похитить полногрудую инопланетянку с ослиными ушами… Или еще ужаснее: воспоминание толстой, помятой воспитательницы из детского сада, Раисы Федоровны, которая любила сидеть на кухне в тихий час и обсасывать мясо с говяжьих мослов, шумно, с хлюпаньем и посвистом, и от этого желудок подкатывал к горлу, и тошнило от кошмара, что вот этими своими короткими цепкими пальцами она лазала в гороховый суп, которым их только что кормили, густой и с лопухами вареного лука, шарила там, в каждой тарелке, и вылавливала, вылавливала, цапала и тащила наружу кость, а потом обдирала с нее разваренные волокна и хрящи своим губастым, с волосками по краям, ртом…

Все случилось так, будто за ничтожную долю секунды он вдруг переосмыслил бессмысленное – мгновенно, но основательно, словно несколько часов, прихлебывая из высоких, с крышечками, оловянных кружек грог, вытянув ноги к зеву камина, они с этим самым Бернардом или как его там рассуждали о том, каким образом движутся планеты, и было ли на самом деле несварение желудка у Франциска Первого, и умеют ли ходить грибы, и чем дышат тритоны…

А может быть, именно об этом они и говорили, смакуя сладкий, с имбирем и корицей, ром на трех водах и пуская под потолок, прямо в зыбкое апельсиновое желе, отраженное камином, кольца сигарного дыма, – просто он этого не запомнил, и от этого душа замерла, погрузившись в покой и удивление.

Во всем было нечто подлинное, настоящее, не такое как прежде, а то, что было прежде, было фальшиво, ничтожно, смешно и стыдно, как внезапный дневной сон про Зину в душном плацкарте, где пахнет подмышками и вареной курицей.

Дверь поддалась легко.

4

Осколком глушенного стекла взорвался в глазах солнечный блик, отскочивший рикошетом от раскаленной до бела стены в том самом месте, где захлопнулась за спиною уже несуществующая дверь.

Когда смахнул слезы, оказалось, что стоит он посреди узкой, как колодезное горло, улочки, выстеленной полированными, со свинцовым отливом, каменными плитами. Над головой – чугунные балкончики с бельем и цветочными горшками, толчея вывесок, написанных латиницей на диковинном языке: буквы соскальзывали вниз, наваливаясь одна на другую, норовили развернуться задом наперед и поменяться местами: «Ocifinab», «Airizzip», «Airetso»…, а выше, зажатая червлеными черепичными карнизами – длинная полоса голубовато-сливочного неба.

На конце улочки новогодней игрушкой была подвешена крошечная площадь, и перед ней из ближайшего, в размах обеих рук, переулка простреливала жирная полоса неестественно синего моря. И было предчувствие какой-то небывалой красоты, переизбытка прекрасного, увядающей прелести, которой недоставало какого-то едва уловимого изъяна, как бывает некое манящее несоответствие в чертах лица и фигуре – и наоборот: выделанность, он знал, всегда ужасно приедается, словно приторный вкус переваренного абрикосового варенья…

Все было так, будто вдруг оказался он в картинной галерее, где стены сплошь увешаны шедеврами от пола до потолка и впритык друг к другу. Чересчур много искусного на квадратный метр. И еще эти творческие линии: сколько ни расплетай, конца не найдешь, но завидно, завидно, завидно…

И что, если прямо сейчас встретит он… да вот возле лавчонки с мидиями на льду… Господи, как же ее зовут? Роза? Светлана? Ольга? Анна? Или опять, что ли, Зина? И ведь если даже ей позвонить, как к ней обратиться? А если номер потеряется? Фельдмаршальская фамилия. Не отыскать. Ни там, ни здесь, ни…

С треском бухнул, ахнул, рассопливился молодой арбуз – алое мясо с косточками обляпало штанины: из переулочка выкатывалась плетеная бричка о двух огромных колесах, доверху груженая продолговатыми, горячими полосатыми снарядами. Повозкой этой никто не правил, и никакая скотина не была в нее впряжена: колымага тихо постукивала, перекатывалась колесами с плиты на плиту, и держала курс, куда надо.

Ноги сами пошли за ней, и через… один, два, три… пятнадцать шагов он уже был со всех сторон стиснут лотками, длинными телегами, столами, прилавками, справа, слева, спереди и сзади его толкали в бок, мерцали, сияли, подмигивали, соблазняли черные и желтые фиги, пупырчатые лимоны, лиловые булавы баклажанов, копны шпината, пирамиды помидоров и чеснока. На кусках льда извивались серебристыми телами какие-то змееобразные рыбы, тупо глазели розовые бокастые окуни, шлепали хвостами упитанные бронзино, пожирала ртом воздух только что выловленная рыба-меч, посверкивали агатовыми панцирями мидии, казалось, хлопочут, суетятся, сучат лапками по ледяному крошеву живые креветки размером с доброго рака…

И дымчатая, шелковая тишина.

Сами собой шевельнулись кончики ушей, улавливая хоть какое-нибудь потрескивание – ни звука. Вообще никакого. Уставился на огромную кефаль, которая вот сейчас должна была шмякнуть хвостом о другую кефаль – вот изогнулась, выгнулась… и со всей силы так, что в воздухе вспыхнул фейерверк ледяных брызг…

Вспыхнул, застыл, рассыпался свинцовой стружкой и законопатил все регистры и керны вселенского органа. Мир оглох и потерял дар речи.

А вокруг клубились, толкались, наступали друг другу на пятки; отовсюду разинутые рты, прокуренные зубы, иссиня-черные щетинистые подбородки, вздутые вены на шеях, желтоватые белки жгучих глаз; красные, фиолетовые, зеленые, голубые платки на головах, платья и жакеты карако, батистовые фишю на декольте, чепцы и шляпки «памела», короткие и длинные штаны на мужских ногах с мощными икрами и блеск огромных стальных пряжек на черных башмаках, бурые жилеты, белые рубахи, маленькие засаленные треуголки, двурогие бикорны и потрепанные войлочные шляпы с прилипшими рыбьими чешуйками, блиставшими как монисто…

Воздух должен быть пропитан рыбными потрохами, чесноком и лимонами, но не было слышно ни единой ноты никакого запаха.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 5 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации