Текст книги "Радио Мартын"
Автор книги: Филипп Дзядко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
3.25
– Отнесу ему.
– Ладно, пей. И будем. Закрываться на сегодня. Хорош уже.
Водка, стакан, в него лимон, стакан пойдет по стойке. Снова закрыл глаза до китайских щелочек.
Помолчал, еще помолчал. Почти наощупь налил еще.
Слышу: всшу-ук, з-з-з-з-з-з, пптх, пшт-т-т, и вдруг: «Не говори никому». Я глотнул водку и сквозь лимон ответил: «Все, что знаешь, забудь».
– Я скажу: на холме был дом.
– А я скажу, что и дом, и ручей – ничей, – ответил я.
– Это яблоко?
– Нет, это облако.
– Хуя себе, – сказал голос.
Я открыл глаза. Справа от меня сидел человек с черными, как черная вода, волосами. Я сказал ему:
– Одноактовой жизни трагедия.
– Диалог резонера с шутом? Ты кто?
– Я Мартын.
– Ну и хуй с ним. Налей еще.
Иона поспешно – я таким его еще не видел – налил две стопки водки.
– Ты кто? – снова спросил черноволосый и закурил, хотя курение в публичных местах было запрещено строжайше.
– Я же сказал – Мартын.
– Ну и хуй с ним. Ты Пахомова знаешь?
Я не успел ответить, а черноволосый уже вскочил со стула и стремительно пошел куда-то вглубь бара.
– Кто это?
– Ты что, – сказал Иона, – придуриваешься?
– Я понятия не имею.
– Меркуцио.
– Чего?
– Хозяин, блядь, наш. Его дружки Меркуцио. Называют. Итальянец, наверное. Владелец «Пропилей», он по документам как Виктор Чаплыгин проходит. А так – черный черт, Готвальд, Меркуцио, Карлсон. Это он сегодня тихий, в другой раз. Бы уже тарелки летали. На. Скорость. Ты чего с ним шаманизмом. Каким-то занимался?
– Просто он стихи знакомые назвал.
– А, у него. Про это пунктик. Ты ему про аккордеон. Только не говори, совсем заебет.
Чаплыгин вернулся минут через семь:
– Не говори никому. Все, что знаешь, забудь: птицу, старуху, тюрьму или еще что-нибудь.
Мы говорили стихами восемьдесят четыре часа, и каждые две минуты он глотал стопку, запивая ее эспрессо.
– Ты правда наш звукорежиссер? Похуй. Меня позвали в кино только что. Чтобы я играл Гумилева. Бесплатно. Перед его смертью. Похож, да? Съемки со спины, правда. А вчера предложили за деньги – десять солнечных дней, сотни тысяч в день, миллионы за десять дней. Сыграть энкавэдэшника на рыбалке, хорошего, который спасает мир типа, пытается выйти из положения и детство вспоминает. Блядь, из-за этого драка началась, видишь кулак сбитый? Я их на хуй потому что послал. Дай лимон, или яблоко, или что там.
Было вроде кораблика, ялика,
Воробья на пустом гамаке.
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Знаешь такое?
– Поставь музыку, радио убери, – он повернулся к Ионе, – музыку из моего списка. Что «нельзя»? Поставь из моего списка.
Недовольно ворча, Иона – ему явно не нравилось ставить музыку не из разрешенного списка – все-таки поставил песню «На краю». Слова песни влезали в слова Меркуцио и соединялись друг с другом.
– Гениально, да, про яблоко? Нет, это облако. Дядя в шляпе, испачканной голубем, отразился в трофейном трюмо, та-та-та-та-та, там чего-то там, так оно получилось само.
– Было вроде кораблика, ялика, воробья на пустом гамаке, – продолжил я.
– Это облако? Нет, это яблоко, – вскочил и закричал он. – Это азбука в женской руке. Это какой-то нежности навыки, та-та-та-та-та, та-та-прудам, н-н-н-н-н-н-н-н-н, руки, я тебя никому не отдам! Ты понимаешь, что… – ты, налей водки еще! Ты понимаешь, как важна возможность обсуждать, какие яблоки, фрукты или овощи купить сегодня на ужин и брать эти ебаные баклажаны или нет. Потому что они подорожали. Это настоящая жизнь. А! Азбучной нежности! А переебать всех, блядь, баб в городе – это не жизнь. Это проебанное время. В прямом смысле слова.
– «От порога и до Бога ночь темна».
– Ну так ты наверное, узнаешь человека и себя узнаешь тоже, когда нового человека узнаешь.
– Потрясающе. Ни хуя ты не узнаешь. Похвастаться нечем. Если тебе есть чем похвастаться – это тем, что у тебя не десять баб, а сотня, значит, ты человек, который может похвастаться сотнями баб. То есть ты никто.
– «Темной ночью в темном небе черная луна. / Ты один и я одна, ночь темна. / Ночь темна… / Ты один, я одна, ночь темна».
Я наконец смог рассмотреть его, хотя это было почти невозможно: черноволосый черт все время был в движении. Один глаз черный, как у Хэролда Перрино, другой зеленый, как у Убальдо Золло, привычка сдвигать брови, принимая суровый вид, делала его похожим на Джона Берримора, а губы – на Сергея Кореня. Но больше всего он был похож на Меркуцио Джона МакИнери, сыгравшего у Дзеффирелли. Он был на него так похож, что не оставалось сомнений: в честь него Чаплыгина и назвали Меркуцио. Только в нашем кастинге внесли некоторые изменения: волосы – не рыжие, а черные, не худой, как МакИнери, а крепкий, как Тибальд, часто моргает. В остальном – нос, всклокоченные путаные волосы, вся фигура в бесконечном движении, быстрый на жесты и на ответы, и прочее, и прочее, изысканный, невыносимый, благородный Меркуцио. Он стремительно – как и все остальное, что делал, – переходил с темы на тему, я едва успевал за ним.
– Я старался быть очень хорошим человеком с ней, – он потушил сигарету и закурил новую.
– Что?
– Хорошим человеком. И чем больше банальщины ты себе формулируешь – я не знаю, почему в сорок три года мне это пришло, а не в, блядь, тридцать два или двадцать один, – единственная ценность…
– «Не найти… / Не найти тебе пути, не найти. / Не найти… / Не найти тебе пути, не найти».
– …которая есть в жизни, – это считать себя более-менее достойным человеком. Помогать людям, спасать детей, объяснять твоим или чужим детям, как вообще устроено что-то, все остальное – говнище, чудовищное. У тебя жена есть? Ну кто-то есть?
Я помотал головой.
– Будет. Даже с твоей благотворительной внешностью. На меня посмотри – я что, лучше? Вспомнишь еще, что я тебе сказал. Вспомнишь на даче осу, детский чернильный пенал. Держит раковина океан взаперти.
– Но пространству тесна черепная коробка. Бояться ничего не нужно.
– Вот именно, тесно коробке, – сказал он и дважды ударил себя по левой груди и по голове.
Сразу после их смерти мне стал тесен этот пенал, моя раковина. Оттого, что они умерли, во мне сломалась заслонка, защищающая от других, не своих болей. Я стал слышать боли – станции всех людей вокруг, так же как слышу звук крылышка комара. Океан вырывался, как читал папа.
Умершие родители всегда умерли сегодня. Неважно, сколько дней и лет назад это случилось. Думая о них, я вижу зиму и вижу, как в памяти растет снежный ком. Каждое воспоминание о них делает этот ком все больше. Воспоминания смешиваются с ангиной, случившейся сразу после их похорон, а затем – с осложнением на ухе, и вот память о них увозят все дальше и дальше на страшных санях с железными полозьями, их слова сливаются с другими, да и могу ли я помнить их – отдельные светлые пятна. И я остаюсь в мире, лишенном своего прошлого, в темноте, с комом в горле. С отцовским крестиком-шрамом на внешней стороне правой ладони, набором слов из поэтической антологии и недослушанных пластинок, с маминым обещанием: «Найдешь майскую королеву, с ней сможешь приручить великанов, циклопов». Я представлял себе сотни миллионов раз эту девушку, которая поможет победить мое проклятье, голоса в голове, вечный шум. «“А кто вы такие?” – спросила Мария». Я представлял себе, что таким, как в стихотворении о Рождестве, будет голос той девушки, о которой предсказание мамы. Но раз есть великаны, то должно работать и обещанное волшебство из почтового ящика: «мысль меняет обстоятельства». Как иначе объяснить появление Меркуцио с теми же стихами и все остальное, что стало собираться вокруг меня.
– Заснул? У тебя нос настоящий?
Он дернул за мой нос.
– Живешь в каком-то сказочном лесу, откуда уйти невозможно. Ты этому еще одно подтверждение. Эх, был бы я помоложе.
– Поставить? – спросил Иона.
– Не надо ничего ставить. Ты кто вообще?
Иона все равно пошел ставить другую музыку.
Меркуцио был пьян и норовил упасть с высокого стула.
– Блядь, ты про лес понял? Пять миллионов гектар горит прямо сейчас. Сейчас, в эту минуту. Там миллионы этих, зубров, лисиц всяких – все погибли. Смог в Омске, Красноярске, Новосибирске – города в тумане. Вот так, миссис Хадсон. Я точно знаю, у меня поставщики оттуда. А кто-то про это говорит? Никто об этом не знает ни хуя! С этим огнем кто-то что-то делает? Ты знаешь, что ни хера не тушат вообще?
Он опять закурил и сказал:
– Сейчас новые присяги начнутся. Знаешь?
– Чего? Бояться ничего не нужно.
– Чего? Президент сказал, что все должны присягнуть в течение двух месяцев. Если не сделаю, у нас разрешение собираться больше двух заберут – и пиздец всему.
– В смысле, письма подписывать или что?
– Ну, по-разному.
– А что все делают?
– Пытались договориться. Пытались так сделать, что если историю с Крымом ты съел, чтобы это была достаточная присяга. Но это уже давно было. Сейчас новые уже присяги, Крым – это прошлая жизнь, нежная. Там будут требовать сейчас пиздец чего. Я не буду. Я не смогу. Не очень понятно, что делать. И у них же черных мундиров миллионы. Гвардейцев этих ебучих.
– Ну им же не все нужны.
– Все. Все! Ты им нужен. «Они превращают все во все остальное / и все остальное в ничто».
– Я, например, им на что?
– О, вот и попался, эти стихи не знаешь. Все им нужны, все. Понял?
– «Соглашайся хотя бы на рай в шалаше, / Если терем с дворцом кто-то занял».
– С дворцом кто-то пропил! Здесь лапы у еле-е-е-ей. А чего ты все время переспрашиваешь? Не слышишь или, наоборот, слышишь? Я потому что тоже переспрашиваю, звуки не всегда помещаются, меняю их местами в голове – сортирую. Я, кстати, купил себе самому в подарок билет на Марс. Не шучу. Серьезно. Буду дикарем опять. Робинзон Крузо. Ты про баклажаны понял? И понял я, что я – мертвец, а ты лишь мой надгробный камень. «Как я, угробь / опыт и путь. Езжай». Понял? Живи не по лжи. На меня запиши, – он кивнул Ионе.
И он ушел куда-то.
– Пережили вроде, – сказал Иона и пошел закрывать кассу.
Я допил, давясь, свою стопку и вынырнул на улицу.
Так я встретил Меркуцио.
1.10
26 мая 1916 года. Милая, славная Лилечка, вот уже полтора часа, как я в Москве, дома. Расцеловался со всеми как следует, разсказал свои новости, узнал местные и почувствовал остро, особенно сильно Ваше отсутствие. Вы так далеко.
С дороги я устал, страшно устал. Повстречался в поезде со знакомыми офицерами. Не до сна было. Всю ночь не спали. И не могу заснуть, чтобы хоть на бумаге не поговорить с Вами. Почему Вы сейчас не в Москве, Лилечка? Взял бы я Вас и долго, долго не отпускал от себя. Не нравится? А мне очень.
Не забывайте Вашего Колю.
3.26
– Как дела? Реваз умер. Вот как.
– Что?
– Три дня назад повесился.
Это сказал Лева. Я не видел Леву много лет. Последний раз – в одну из ночей после смерти деда. Но до того, как в дом въехала Тамара, взявшийся ниоткуда «привет из прошлой жизни». Она появилась, когда я был в забытьи, сразу накормила меня супом и назвалась «опекуном по уходу за недееспособным», как регент при больном наследном принце. Постепенно она сделалась хозяйкой родительского дома, починила сломанный мною унитаз и другие важные вещи, месяц за месяцем распродавала мебель и книги, «чтобы было на что жить». И моим наследством остались дедушкин аппаратик и комната с пустыми белыми стенами, за которыми теперь живет Тамара с морскими свинками и черной птицей.
Да, я не видел Леву много-много лет, а Реваза я не видел еще дольше.
И тут вдруг как будто вызвал их, вспомнив о наших пьянках какой-то летней давности. И Лева возник, вернулся. И сказал между делом, на бегу, что умер Реваз. Зачем? Чтобы что со мной стало? Чтобы родилась ярость? Ненависть?
– Да нормально, вот за молоком иду. Сам как? Постой, ты еще живешь тут, на районе? Ты все живешь со страшной старухой, что ли?
– Не страшная она. Не старуха, – бормотал я.
– Тебе же уже сто лет, зачем тебе эта страшная бабка, которая взялась из ниоткуда? Ладно, черт с тобой, Мартын, Реваз умер. Как дела? Реваз умер. Вот как.
Всякий раз, когда мы пили вместе, я думал, что Реваз – это я, доведенный до финала, такой я, у которого хватило смелости жить без оглядки. Хватило глупости и храбрости продолжить себя до чего-то цельного – можно до тихого семьянина, можно до злого бомбиста. Можно – до Реваза. Нельзя. Слишком в яркий цвет надо волосы красить – нельзя: надо слишком насрать на свое лицо; нельзя: надо слишком отчаянно карабкаться на строящийся небоскреб, чтобы блевать с него на тех слабаков, что внизу; нельзя: надо слишком прямо ставить вопрос, который в семнадцать кажется самым важным, а в девятнадцать кажется неприличным; нельзя: слишком много надо снять с себя очков, линз, шор и прочей пупырки, чтобы смотреть на темный загаженный двор с гаражами из окна максимально безжалостным и беззащитным глазом, надо слишком прямо говорить женщине, что хочешь ее, надо слишком большие дыры делать в ушах, чтобы слушать музыку, слишком громкую слушать музыку, слишком грубую музыку, слишком какую угодно музыку, потому что музыка ничего не говорит, музыка только есть – и больше нет ничего.
Мне он никогда не нравился.
Когда я видел его в последний раз, он сидел в грязных гриндерсах на кухне черт знает какой квартиры черт-те какого спального района, у него на коленях сидела рыжая коротко стриженная черт знает кто. Он протянул мне косяк и сказал: «А, это ты, Мартын, привет, давай дуй отсюда».
От него всегда исходило ощущение опасности, с ним всегда было страшно, теперь, когда Лева мне сказал: «Реваз умер. Повесился», я понял почему – с ним не получалось выпивать стопку наполовину, все нужно было делать до конца. Он же чуть младше меня. Но если он делал все так, чтобы слать на хуй осторожность и жить, засунув в голову джа дивижн, значит, его вариант не мог быть другим. И ему плевать на то, что кому-то хочется, чтобы он снова протянул косяк, спел «Мое поколение», что кому-то нужно снова блевать с ним из окна, что кому-то нужно снова лечь на грязный асфальт с наушниками на двоих и, дожевывая бычок, смеяться в голос от того, что пролетающая мимо птица насрет прямо в пустую бутылку между вами, точно попав в ритм бочки «Velvet Underground». Только такая точность возможна в мире накануне того, как придут дворники, и это лучшая точность. Еще у него была крутая улыбка. Только она его и выдавала. Тогда ты понимал – всё это понарошку, просто и он, и ты еще не начали жить, всё это – приквел. И вдруг он взял и начал. И сразу достал веревку.
«Да, всё так, всё так. Вот тебе и мое поколение. Может быть, не худший вариант. Изумительный праздник, да? Но в нем уже не будет нас. Вот так. Но он вроде нарывался, нельзя сказать, что это кто-то там виноват, ему просто тут быть стало нельзя, он, видишь, черноту сам ел глотками. Не знал, что с ней делать. Всё, я пошел, мне надо дальше, мне надо купить молока. Увидимся когда увидимся», – и Лева исчез.
А я сел на скамейку: Реваз умер, кто в этом виноват? А я все так же живу с Тамарой в своей комнате моей ее квартиры. У моего виска появился револьвер, пуля разорвала голову, я упал на скамейку. Мгновенная картинка, следующая за мгновенным уколом стыда за что-то, что уже не поправишь.
Мимо прошла пара – он сказал, наклонившись к ней: «Смотри, валяется. А мне завтра исполнится восемнашка, заживу тогда». – «Тебя отправят сразу в атаку, дурачок». – «Ты круче, чем красное полусладкое». – «Ты счастливый, как жаворонок, и такой же глупый». Я снова сел. Вставил наушники и послушно включил «Bagatellen II», как велела записка от неизвестного из почтового ящика. Закурил. Вместе с зажигалкой достал ничейное письмо. Проглядел его, ничего не понял и стал спускаться дальше по бульвару, как идут гуси-лебеди. Я шел к Ананасову.
1.11
Без даты. По обещанию – пишу. И не только по обещанию. Мне очень хочется писать. Будто я с тобой целый год не виделся. А ведь это было только сегодня. Всего 3–4 часа назад. Не могу заснуть. Закрою глаза и невольно переношусь из роты к тебе. Все вспоминаю. Я твердо помню твои слова о дружбе. Пусть будет так. И за это благодарю.
Холодно, как безумно холодно было идти в классы. 18 ° и ветер в лицо. И ни одного извозчика. Ужас. Добрался кое-как. Ты, конечно, спокойно почивала, когда я еще был в самом разгаре пешего путешествия. Немногочисленная публика с диким удивлением приглядывалась к запоздавшему сильно или черезчур рано вставшему гардемарину.
Здесь – новости. Главное из них – погром. Когда мы ушли в Думу, шайка каких-то хулиганов забралась в здание и грабила его со взломами, битьем стекол и прочими атрибутами. Шарили по каморкам и сундукам. Пиши. Я жду.
P. S. Напиши, как реагировала твоя тетя на твое революционное поведение этой ночи. Вероятно, и мне здорово попало.
3.27
У Сережи Ананасова родимое пятно алого цвета во всю щеку, синдром упущенной выгоды и закуток «У антиквара С. А.» при большом книжном магазине.
У него еще в школе было прозвище: Ловчилла.
Он и остался таким: уже давно, как только умер его дед-реставратор, он распродал всю его мебель, а потом понял, что дедовские книжки и картины – это капитал, который можно преумножать. И из Ловчиллы стал вывеской: «Антиквар С. А.», обменивая коллекцию деда, делаясь богаче, влюбляясь в свое дело. Теперь он явился мне лысеющим господином в недорогом костюме и очках без диоптрий («для солидности»). Я выкинул кусок, где он восклицает, что мы давно не виделись и почти все его шутки про нос. Сам он похож на продолговатую оранжевую пуговицу – много тела в животе, маленькая голова, оранжевый пиджак. Говорит он чуть растягивая слова и иногда невпопад картавя. В детстве, кажется, этого не было.
«Отсутствие эффектов и глубина при том – вот признак гения. У бабы в тропиках, снятой для клеенки, которую в переходе дают, есть эффекты, а глубины нет. А у “Мадонны” Рафаэля – и эффекты, и глубина. Но это все одинаково душное. Гений-хуений, мне что – мне ничего, но мне нравятся те, у кого нет этого торжества, потому что торжество – это и есть пафос, а пафос – это и есть торжество, как у Рафаэля того же и всех этих громыхающих возрожденцев итальянских. А у голландцев этого нет, ну нет – и всё тут. Где у Халса торжество? А у Вермеера? А вот глубина есть, и в этой глубине – слабая надежда на торжество, как у нас с тобой. Такая деликатная. Паршивые репродукции, тексты сухие, а такая сила в этих советских альбомах – да ведь? И ее люди чуют. И тиражи невъебенные. Так что мелочовку, но на круг Сережа с них всегда денежку на ужин имеет. Я – человек, которого кормят Халс и Рембрандт! Думал Рембрандт, возвращая отцу сына, что он будет кормить Сережу Ананасова? Весь этот его оливковый свет, сотворение мира – у него же все картины про это. Как дух над бездной носился-носился, да и выносился, бабка за дедкой, дедка за репку, а потом мышка хвостиком махнула, и вот из яйца, из мглы, мир родился. И весь этот мир раз в неделю стейк рибай из “Воронежа” дает Ананасову. Ну не только они, конечно, но по зернышку набирается, а если вдруг впаришь из дедовского набора какого-нибудь совсем карликового голландца, так, считай, уже в высшую лигу и никаких валиков. Так что благодарочка и Халсу, и свету Рембрандтову, и всем теткам, которые эти альбомы по привычке покупают, – одна мне сказала, что вырезает аккуратненько маникюрными ножницами – и на стенку в сортир на даче. Ну и карликам-голландцам.
Нет. Ты уж прости, Король Лор, этого товара сейчас навалом, рублей тридцать с каждого письма – это я тебе по дружбе дам, другие вообще не возьмут, только оптом, все вместе, за пятихатку, если в настроении. Это ведь кто купит потом? Лежать годами, место пылить. Только если какой-нибудь декоратор должен биографию зажитку создать, и то если фотографии есть. Сделают твоих теток в корсетах прабабкой какого-нибудь регионального олигарха задним числом. Или киношники для правдоподобия на муляжную стенку повесят. Так что с фотографиями лучше, а у тебя фотографий с гулькин хуй. Ты же знаешь, я своего не упущу – тут иначе нельзя, вот когда будут книги двадцатых, ты сразу ко мне беги, особенно детские – Тырсы, Лебедева, Чарушина, иллюстраторов и авторов, это мне и только мне, понял? Это мне. Обязательно! У тебя нет, кстати? У деда ничего не было такого? Да не извиняйся. Ну подумай, найдешь – отдай, мне, мне отдай. Я же своего не упущу, да. Мне это, ты понял, да? Понял? Кстати, у меня теперь тоже есть диагноз, я болен. Это новый диагноз, то есть я на переднем крае. Это, как говорит мой психотерапевт… ты не ходишь, кстати? Зря: сейчас все ходят. Денег нет? Ну, значит, поднакопи на своих звуках и свисти – я сведу. Короче, у меня болезнь века: синдром упущенной выгоды! Вот как. И фаббинг у меня есть – я даже, когда по тиндеру с какой-нибудь бабой в ресторанчике сижу, все равно в андроиде, а что делать – фаббинг против петтинга! Даром что интернет инвалидный, суверенный, а и что. Хочу быть всегда в курсе, это благородная болезнь, мы вообще как вид только благодаря этому выжили – что в курсе были, где что, что почем. Синдром упущенной выгоды, так-то вот. Всего хочется, всем завидуешь, все время как будто упускаешь. Плохо мне от этого, если честно, от слова “совсем”. Не голова, а тележка в супермаркете, и такое “а-а-а-а-а-а, что мне брать, чтобы не проебаться, а-а-а-а-а-а”. Как бы мне влюбиться, чтоб не ошибиться.
А тут прости, не надо это мне, письма твои, ну отдай мне, просто чтобы не валялось, вот тебе тысяча под расчет. Ты, кстати, понял, что сейчас двадцатые такие тоже, да? Новая неуверенность! Я поэтому собирать их начал, не только ради перепродажи, нравятся мне они, все такие радостные, тревожные. Сейчас такое тоже, да? Да нет, я про настроение, про пыльцу на пальцах.
В общем, вот тебе штука двести пятьдесят за все, не сердись. Даже у меня вон – пять ящиков, открытки, попорченные приветами из прошлого от Мани к Ване. Такие сложнее продать. Или письма, тоже их есть у меня. Их ведь сдают, когда выносят все от умирающей бабки. Это как семечки, умоляют взять в довесок. Это дедовские твои, да? А! Не только? Я слышал новость по “России”, что там то ли сгорело, то ли еще какая авария, да. А ты их скоммуниздил, поди, что ли, тихонечко? Ну ловкач! В носу унес, да? Ой, да ладно, мне-то до фонаря откуда, я если бы спрашивал, чего откуда, уже давно бы на платформе Марк труселями семейными торговал.
Да это вообще обычное дело – помню, во Владивостоке нашли тоже контейнер. Раздать адресатам сперва хотели, потом плюнули и торжественно передали в какой-то музей. В результате по дороге все это купил киношник чокнутый, ему что-то для декораций нужно было, ну а что? А для чего это еще, для бессмертия?
Так-то этих контейнеров с недошедшими письмами – жопой ешь, но их, как правило, сжигают, чтобы не морочиться. После того как похвастаются находкой. Ну да, твой тоже, считай, сожгли. Один ты, как дурак, теперь морочаешься. Да и в каждой семье, небось, прям как у тебя, такие письма от неизвестного деда неизвестной мамке. Я сам так дедовские в Питере на бывший Литейный слил – считай, на них себе будущее построил.
Короче, друже. Мне, честно, это все на хуй не упало. Кто там из самиздатовских писал – сколько песен недопетых, недожатых, как курки? У меня таких песен пылится вон сколько, я тебе по дружбе – тысяча триста рублей, может, там среди открыток вид какой интересный найдется. Дожму курок как-нибудь сам.
Э, чего? Адрес знакомый? Подсосенский? И что? Улитка? Какая еще улитка? Охуеть теперь. Ну ты даешь.
Да не обижаюсь я. Вообще не удивлен, кстати. Ты всегда был это, извини, с прибабахом. Как ВВС говорила, валенок-неврастеник. Оглядываешься, переспрашиваешь, как твой дед. А после удара и старухи – так вообще. Съехал с глузды. Ну, хер с тобой, спасибо, что зашел, когда на психоправа денег найдешь – а тебе нужен, – звони».
Так сказал мне он, так он сказал, сказал, да. Я все записал на диктофон, чтобы не забыть.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?