Текст книги "Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира"
Автор книги: Флавиус Арделян
Жанр: Городское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Почему бы и нет? – сказал мужчина. – Конечно, э-э… наш дом всегда открыт для паломников любого сорта. Больше ничего не надо говорить. У каждого свои секреты.
Женщина кивнула и опять выпила воды. Никто не разговаривал все время, что они провели за столом. Несколько часов спустя, когда все уже лежали в своих кроватях, тщетно пытаясь заснуть, поняли они, охваченные страхом и смятением, что напоминал им голос женщины – и так сложилось, что каждый подумал о чем-то своем, потому что они теперь осознали, что за голосом гостьи как будто скрывался другой голос, как тень, и для старика это был голос его покойной жены; для Палмы – голос Бартоломеуса; Сивана, которая все еще очень тосковала по маме, тоже услышала ее, а вот Илене показалось, что сквозь слова паломницы раздается голос ее возлюбленного. Ана же услышала голос другой Аны из их села, с которой они друг друга любили, но никто про это не знал. Все заснули, думая об этом, пытаясь вспомнить, но все, что они сумели услышать – это сокрытые голоса, и ничего кроме; а потом, охваченные сильным потрясением, они погрузились в сон.
* * *
Звук шагов по траве нарушил чуткий, как у зайца, сон Палмы. За окном кто-то бродил по саду. Она приподнялась на локтях и пересчитала сестер в кроватях. Из-за двери доносился отцовский храп. Палма встала и прошла в первую комнату, где они поместили гостью – та оказалась пустой, и дверь во двор была открыта. Запахи земли, мха, влаги и плесени все еще ощущались в комнате сильно, хотя сквозь открытую дверь в дом проникала ночная прохлада. Палма постояла у двери, а потом вернулась в комнату, взволнованная. Ана сквозь сон спросила, что случилось.
– Ничего, – прошептала Палма. – Спи.
Но если Ана и смогла заснуть, то Палма – нет. Остаток ночи она бодрствовала, слушая доносящиеся из сада звуки: еле слышные, легкие шаги, как будто кто-то парил над влажными верхушками травы. Через некоторое время скрипнул пол в первой комнате, и Палма поняла, что женщина вернулась.
На рассвете отец и его дочки проснулись и, пройдя через комнату, где спала паломница, открыли все окна и дверь, чтобы запах вышел, но гостья даже не пошевелилась. Она все время лежала к ним спиной и едва дышала, похожая на груду вонючих тряпок.
Ночные заботы читались на всех лицах, темные круги пролегли под глазами девушек, а складки на лбу мужчины как будто стали глубже, и между ними застрял сон. За завтраком все разминали шеи и спины, вздыхали и зевали, но женщина в углу по-прежнему не двигалась. Они молчали, чтобы не потревожить ее сон, ибо в тех краях гостеприимство считалось святым, и никто бы не усомнился в паломнике, чей путь лежит через Ступню Тапала – но только старик знал, что спал с топором под подушкой, и только девушки знали, как сильно их потряс двойной голос незнакомки.
Она все еще спала несколько часов спустя, ближе к полудню, когда старик услышал стук в ворота и увидел на пороге соседа с двумя глиняными кувшинчиками. Один тот осушил сам, а другой отдал деду, чтобы промочить горло.
– День добрый, дед. Говорят, у тебя гости.
– Ага, – ответил старик. – Она спит.
– Мэй [10]10
Междометие «мэй» в простонародном румынском лексиконе используется, как правило, в разговоре между мужчинами, чтобы обратить на себя внимание собеседника. – Прим. пер.
[Закрыть], как это спит, затопчи меня Тапал? В такой час?
– Устала с дороги.
– Но кто она и куда идет?
– Не знаю, Гагу, она не сказала.
Гагу, на десять или пятнадцать лет моложе его, всегда глядел одним глазом на улицу, всегда как-то истолковывал шаги паломников, всегда развеивал одни слухи и запускал другие.
– Ну да, – сказал он, – у паломников свои тайны, и не нам, обитателям Ступни Тапала, в них вмешиваться. Так было, и так будет всегда.
Вытер влагу, что осталась на губах от всплеснувшегося вина, и уставился вниз, в дорожную пыль.
– Но ты же осторожен, старик?
– Осторожен, Гагу.
– Ну ладно. И если что, кричи?
– Крикну, мэй, крикну.
– Она, наверное, в скиты идет, да?
– Я тоже так решил.
– Ох и загадочные же они, эти женщины – правда ведь, дед? А если еще и идут в ученицы, ничего из них не вытянешь.
Старик кивнул – дескать, да. Он ведь жил с четырьмя женщинами. А когда-то их было пять.
– А девочки твои как поживают?
– Все в порядке. Трудятся, красавицы.
Гагу кивнул и, выудив опустевший кувшинчик из рук деда, пожелал ему всего хорошего и перешел на другую сторону улицы. Сосед вошел в дом, и старик вернулся во двор – тут и выяснилось, что гостья проснулась.
– Вы встали, – сказал он.
Женщина полуобернулась к нему и посмотрела из-под черных складок, а вокруг тем временем суетились девушки, беспокойные и не отдохнувшие как следует. Снова накрыли на стол, поели под сенью грецкого ореха в саду, не поднимая глаз друг на друга. Только Илена не могла угомониться и все время посматривала на гостью. Ана щипала сестру под столом, и та сразу же переводила взгляд на тарелку с брынзой, помидорами и огурцами. Женщина, казалось, снова питалась только водой, и старик понял: она, стало быть, состоит в некоем странствующем ордене и вынуждена держать черный пост до той поры, пока не доберется до места назначения. Он вспомнил про топор, спрятанный под подушкой, сам себе сказал, что это не его дело, и немного успокоился. Принялся за еду.
– Как вам спалось? – неожиданно нарушила молчание Палма.
Женщина провела ладонью по губам и ответила:
– Хорошо, спасибо. Насколько я вообще могу спать в те недолгие периоды, когда сон настигает меня.
– Я слышала, ночью вы просыпались. Комната вам не по нраву.
– Комната хороша, – возразила женщина. – Сон мой тревожен. Нет мне покоя ни днем ни ночью.
– Похоже, тяжким путем вы идете, – сказал старик. – Долго еще? Бьюсь об заклад, в конце концов вы сможете отдохнуть.
Но стоило коснуться тайн ее шагов, как женщина не пожелала проронить ни единого слова и опять погрузилась в гробовое молчание. От ее тела снова пошел запах, словно от камня, который долго пролежал под землей.
Они собрали стол, и каждый занялся своим делом. Палма меняла цветы на могиле Бартоломеуса, как вдруг увидела неподалеку гостью: та стояла в тени дерева, поглаживала белую кору и что-то бормотала сквозь складки ткани. Девушка ощутила тяжесть на душе, как оно всегда случалось у могилы ее возлюбленного, ею овладели печаль и жалость, она спросила себя – поди знай, сколько страдала эта женщина, за что расплачивалась сейчас, держа свой тайный путь, под капюшоном, пахнущим землею, роняя скупые слова надтреснутым голосом. Палме захотелось подойти к ней и что-нибудь сказать, а то и обнять, но она этого не сделала, зная, что все напрасно: люди – пустынные острова, отдаленные друг от друга в океане безнадежности.
Пришла ночь и принесла с собой холод. Студеный ветер пронесся между домами и огородами, и каждый житель деревни замер на крыльце, озадаченно глядя на то, как колышутся кроны деревьев, точно обезумев. Девушки развели в комнатах огонь. Утомленные, убаюканные приятным потрескиванием дров в очаге, они погрузились в глубокий сон. Мысли Палмы были беспокойны, она устала от бессонницы и всего прочего. Она много раз задремывала, часто-часто моргала, просыпаясь, и вновь засыпая; а огонь постепенно угасал, дрова превращались в золу, ночь скользила к рассвету, и от размышлений горести все перемалывались и перемалывались. Посреди ночи Палма проснулась, охваченная такой тоской, что многоножка над нею, на чердаке, словно взбесилась. Сивана, заслышав шуршание, суету и грохот клешней, вздохнула и сказала только:
– Палма… пожалуйста…
– Прости, – сказала Палма, стараясь не разрыдаться.
Позже ее разбудил шум в соседней комнате. Это был не отец, потому что он все еще храпел, досматривая остатки снов, – значит, гостья опять проснулась и не может угомониться. Палма услышала, как в печь подбросили дров, потом – как тихонько скрипнула дверь; увидела, как за окном прошла тень гостьи. Женщина-тень. Хозяин дома похрапывал, положив руку на топор, девушки стонали во сне, полном страстей, включая греховные. Палма огляделась по сторонам и подумала – как хорошо, наверное, взять и просто-напросто исчезнуть. Снова задремала, но шаги под окном ее разбудили. Когда гостья проходила мимо, показалось, что ее тень стала больше и шире. А потом раздался шепот… Паломница опять говорила сама с собой. Палма начала засыпать. Шепот гостьи доносился из-под двери, пламя едва теплилось, храпел отец. Женщина все говорила… одна… скрипели половицы… потрескивали дрова… пламя… голос паломницы… храп… его голос в ее сне… знакомый… слезы подступили… в горле комок… многоножка, проснувшись, завозилась… разбудила Палму… девушка прислушалась… голос паломницы подражал тому, кого она знала… Палма тотчас же по-настоящему проснулась и вся превратилась в слух: гостья была не одна! Кто-то был с ней за дверью. Тишина. Женщина что-то сказала. Потом с трудом пришел ответ – говорила тоже она, но другим голосом, знакомым. Палма затрепетала от ужаса, от тошноты внутренности слиплись в ком. Она встала и на цыпочках прошла мимо кроватей сестер. Дошла до двери и прижалась к ней ухом. Прислушалась. Сердце билось так сильно, что она знала: Чердачный Мириапод это чувствует и потихоньку растет, питаясь ее страхом и болью. Голоса вернулись, и теперь Палма была уверена, что узнает второй. Дрожащей рукой толкнула дверь и шагнула через порог.
Перед небольшим огнем были две тени, а не одна. Женщина повернулась лицом к двери, впервые глядя Палме в глаза, обнимая за плечи темную фигуру – ссутулившийся подле печки силуэт, укрытый одеялом, которое девушка узнала с другого конца комнаты. Гостья привела гостя, но Палму испугало другое – голос вновь прибывшего, чуть слышно доносившийся из груди паломницы, был ей хорошо знаком. Девушка проговорила, задыхаясь от слез:
– Что?..
Паломница отняла руки от того, кто был укрыт одеялом, и он медленно повернулся спиной к огню. Посреди черных складок Палма отчетливо увидела в тусклом свете пламени кости рук, обнаженные ребра и глянцевый блестящий череп; почувствовала боль в голосе женщины, когда та произнесла голосом ее славного Бартоломеуса единственное слово. Имя.
– Палмааааааа…
Ты, Жозефина, будучи женщиной, рождаешь тайныЗвуки из плавильни и со двора мастерской едва достигали подвала, где Ульрик между двумя толстыми свечами сгорбился над планами и рисовал линии кусочком угля. Вытаращив глаза, едва ощущая уголек в натруженных пальцах, Ульрик вычислял, делил и складывал, делал небольшие заметки на краю чертежа. Время от времени он гладил бумагу, как будто что-то живое, – сухие ладони шуршали по грубой текстуре листа. Это не были изящные руки проектировщика, ведь он занимался физическим трудом, о чем свидетельствовали волдыри на ладонях, мускулистые предплечья, затуманенный взгляд и волосы, полные опилок. Он рисовал взглядом двойные линии, ступени в воздухе, следуя за тем, что было начертано углем, и представлял себе, как конструкция отрывается от плана и обретает жизнь. Так глубоко погружаясь в работу – до того предела, где уже нельзя было отличить что-то от ничего, – юноша вспоминал тот первый раз, когда в его ладонях родилось чудо, и вместе с этим, словно призрак давно минувших дней, обреченный вечно скитаться на заднем плане, к нему являлись воспоминания о родительском доме, похожие на ярко окрашенные, постоянно движущиеся картинки.
Ульрик появился на свет в селении Трей-Рэскручь [11]11
Трей-Рэскручь (рум. Trei Răscruci) – букв. «Три Перекрестка». – Прим. пер.
[Закрыть], что вблизи Порты – там, где во времена древние остановились Исконные, чтобы поразмыслить, посоветоваться и посмеяться (ибо очень уж им нравилось смеяться), прежде чем овладеть землей и воздвигнуть крепость, именуемую Портой, на месте Порогов вековечных. Отец его был плотником, мать знала толк в травах, и когда Ульрик выскользнул из материнского чрева прямо на опилки, младенца протерли большими листьями лебеды и шлепнули по ягодицам тремя колосками пшеницы. Когда он впервые заплакал, поднялось облако пыли, и стружка потянулась к нему, словно узнав. И это не простые метафоры: Ульрик притягивал к себе опилки, как будто был с ними в родстве еще до того, как родился, как если бы внутри матушки своей он покоился в гнезде из стружек – а может, и сам был выпуклостью на стволе дерева.
У них дома всегда было полным-полно народа; кто-то постоянно приходил и уходил, но Ульрик гостей избегал: с одной стороны, когда он был ребенком, но уже достаточно подрос, чтобы понимать, как устроены люди, его больше интересовала древесина, целая и в виде частей, с другой – он был таким хорошеньким, что всех к нему тянуло, как мух на молоко. Его щипали за щечки, лохматили волосы (опилки так и сыпались, а пальцы саднило от засевших под ногтями стружек – так оно им было нужно!) и называли «Ульричек» и «Ульричоночек», угощали орехами и халвой, которые мальчик молча принимал из вежливости, а потом забывал где-нибудь во дворе, на поживу прожорливым мухам, а сам предпочитал грызть и сосать свежесрезанный кусочек дерева.
Красивое лицо и пронзительные, глубокие глаза ему достались от матери, которая, по ее словам, в юности собирала у ворот парней из трех уездов. Они украшали изгородь ее родительского дома богатыми дарами и всевозможными сладостями, притаскивали бочки с вином и бутылки с прочим алкоголем, корзины с фруктами и искусные шляпы с пестрыми перьями – все ради мимолетного внимания и брошенного украдкой взгляда. Так и познакомилась Жозефина с Хампелем: будучи бедным учеником плотника, он не мог принести ей какой-нибудь дорогой, сверкающий подарок, чтобы украсть ее взгляд и сердце, но зато заметил, что от такого количества даров забор и ворота сильно страдали, и столковался со своим хозяином, тем самым потеряв жалование за полгода – и девушка одним прекрасным утром проснулась с новыми воротами и новым забором, красивыми и кропотливо изготовленными из дерева. А еще их поверхность покрывали маленькие, выкрашенные в разные цвета дырочки, так что лучи рассветного солнца, пройдя через них, рисовали на скошенной траве двора целые сказочные ковры. В тот самый день прекрасной Жозефине перестали приносить подарки, ибо поняли: она нашла свою половину. Но поскольку красота не покинула ее ни после рождения сына, ни потом, Жозефина, остерегаясь мужчин, жаждущих без разрешения угоститься ее прелестью, на сбор трав всегда ходила с тремя волкодавами, каждый – размером с диван.
Ульрик, погруженный в свою работу в темных кельях Королевских Мастерских, всегда любил вспоминать эту историю, потому что она в немногих словах рассказывала про его родителей почти все. И больше о них рассказывать мы не будем.
От отца Ульрик получил смелость, которая как будто просочилась по венам, через мужское естество и собралась в новорожденном, потому что Хампель, увидев сына-младенца, сильно подобрел, а Ульрик в итоге вырос очень решительным и упрямым. Когда отец дал ему первый набор деревянных кубиков, безупречно выточенных из ствола, из которого он только что сколотил шкаф для какого-то горожанина, мальчик не выпускал их из рук несколько дней, отчего Хампель даже начал переживать, уж не капнул ли он на игрушки клеем в забывчивости, от чего пальчики бедного малыша могли прилипнуть к древесине. Но клей был ни при чем; наблюдая за игрой сына, Хампель изумился тому, насколько сметливо Ульрик складывает перед собой кубики – ручки малыша, казалось, были умнее тела и взгляда, как если бы кто-то подсказывал ему, что куда класть. Но больше всего Хампеля впечатлило (и это он сказал сыну позже, когда тот подрос и смог понять сказанное), что это дитя двух лет от роду, кажется, осталось недовольно отцовским подарком: время от времени Ульрик, нахмурившись, горбился и тер углами деревяшек по полу, стесывая края.
(Но была у Ульрика еще одна особенность, которую не получил он ни от отца, ни от матери: проказливость в движениях, неуемность, которая вечно подталкивала его к шуткам.)
Хампель не переставал наблюдать за играми сына, пока однажды не увидел такое, от чего застыл и заплакал – да-да, этот огромный, как гора, над’Человек, с широкой спиной и руками-кувалдами, расплакался. Спрятавшись в отцовской мастерской так, чтобы его не видели покупатели дверей или столов, рам или шкафов, малыш Ульрик – было ему, наверное, года три – сложил кубики таким образом, что с того места, где сидел Хампель и наблюдал за ним, казалось, словно вершина башни растворяется в воздухе, как будто последний кубик спрятался за невидимой завесой. Он нахмурился, потер глаза и поднялся, чтобы лучше видеть, но Ульрик взял кубик, некоторое время ощупывал его пальцами, долго размышлял и вертел в руках, затем положил на вершину башни (это было ясно); когда он убрал руку оттуда, Хампель понял, что деревяшка исчезла (это уже не было так ясно), затем Ульрик взял еще кубик, покрутил его, что-то просчитывая, положил, убрал руку – та-дам! Кубик испарился. Хампель испугался и вышел из мастерской, обошел ее по двору и проскользнул внутрь с другой стороны лачуги, подкрался и пригляделся, решив, что с прежнего места не смог как следует рассмотреть башню. Но теперь он еще яснее увидел, как малыш продолжает строить, кубик за кубиком, ловкими движениями возводя конструкцию, чья вершина исчезала в пустоте. Отец остолбенел и на мгновение испугался – так бывает, когда сталкиваешься с тайной, – а затем успокоился, сказав себе, что этот ребенок, ползающий на коленях в опилках, все-таки его сын, а значит, все будет хорошо. Он повернулся, обошел амбар и пробрался у Ульрика за спиной. Мальчик ничего не услышал – он глубоко погрузился в свою наивную, но такую замечательную инженерию.
– Ульрик, малыш, что ты делаешь? – спросил Хампель, и тот, сразу же повернувшись к отцу, улыбнулся.
Строение рассыпалось, как будто само по себе. Хампель мог поклясться, что Ульрик не коснулся башни, когда кубики один за другим скатились с вершины к его ногам, словно они ожили, и жизнь эта происходила именно оттуда, где они скрывались из вида. Ульрик, все еще улыбаясь, вскочил и побежал прочь, хихикая; Хампель поднял игрушки из опилок, пощупал, погладил, поднес к лицу и вдохнул древесный запах (ему нравилось думать, что это и есть душа дерева), да так ничего и не понял. Он подсчитал кубики и увидел, что одного не хватает. Это и был момент, когда плотник Хампель из Трей-Рэскручь со страхом осознал, что сын его наделен чудесным талантом.
С той поры Хампелю пришлось постоянно следить за руками Ульрика, пытаясь расшифровать тайны по столь умелым движениям ребенка, который очень наивно относился к такому большому секрету. Ночью Жозефина ласкала его потный лоб и спрашивала, что с ним случилось, а он всегда говорил:
– Ты, Жозефина, будучи женщиной, рождаешь тайны, на которые я смотрю, как дурак, и ничего не понимаю.
И женщина улыбалась, как будто она была причастна к космическому заговору, нацеленному на то, чтобы усеять над’Мир тайнами – и, возможно, так и было.
Хмурые опасения Хампеля и безмятежные улыбки Жозефины часто омрачались проказами Ульрика, который с возрастом как будто все охотнее стремился расстаться с жизнью, добровольно подвергая себя смертельной опасности во время своих жестоких игр. Например, Ульрик любил погружаться в груды опилок по углам мастерской, которые ему, малышу, казались настоящими горами. Он выдумывал чудовищных существ и сколачивал их двумя-тремя движениями из нескольких досок да трех капель клея; это были воображаемые монстры, которые преграждали ему путь от одной горы к другой и которых он всегда сокрушал одним точным ударом деревянной сабли. Освободившись от владычества монстров, Ульрик погружался в опилки, словно целая орда карликов-рудокопов – в склон горы, и не выходил оттуда часами. Отец, встав со своего места, начинал его искать повсюду, а Ульрик хихикал, притаившись в опилках, блаженно расслабленный рядом со своими друзьями-щепками. Эта игра была его любимой на протяжении долгого времени: Ульрик прятался то в одной горе, то в другой, то в той, что во дворе, то в той, что на чердаке, вечно выбирая новую груду опилок, доводя отца до слез ярости, а мать – до слез грусти, пока однажды, когда он исчез дольше чем на десять часов, сидя без еды и воды на своем троне из опилок и умиротворенно посмеиваясь, все не закончилось тем, что отец устроил ему такую жестокую порку, что задница у него была красной еще три дня, и не мог бедняга Ульрик сесть на стул; ел и пил, стоя посреди кухни, да вздыхал тихонько, умоляя маму о пощаде.
– Так тебе и надо, научили тебя уму-разуму!
И она наливала ему еще немного молока в кружку и вылавливала еще одну щепку из кудрей в качестве единственного свидетельства любви (но только до тех пор, пока Ульрик бодрствовал, а ночью Жозефина осыпала его, спящего беспробудным сном, поцелуями).
Теперь, наклонившись над Великим Планом, Ульрик улыбается, вспоминая волдыри на ягодицах. Он бы сохранил эти следы с любовью и поныне, если бы смог заключить в них весь гнев и всю заботу о своих родителях; он с любовью простоял бы на ногах всю жизнь, лишь бы знать, что у него все еще есть мать и отец.
После полученной трепки Ульрик, конечно, успокоился, но ненадолго – подобное было выше его сил. Он больше не прятался в горах опилок, хотя поглядывал на них с вожделением издалека, иногда вздыхая и думая о своем старом и уютном тайном королевстве, но вскоре нашел другой способ развлекаться. Он просыпался рано утром и отправлялся собирать в ведра свежие, влажные опилки, которые уносил в дальнюю часть двора, где проводил потом весь день, перемешивая их с клеем, как тесто. Родители не вмешивались в дела Ульрика, потому что, пока он был на виду, на душе у них было спокойно и легко. Мальчик послушно сидел в дальней части двора, в тени забора, чуть заслоненный от всего мира ветвистым кустарником, и трудился над своими фигурами. Если бы кто-то подошел поближе и заглянул через его плечики, то увидел бы, с каким умением маленький скульптор лепил из опилок и клея куски, которые потом соединял определенным образом, мастеря небольшое тело из древесного мусора – две руки, две ноги, торс, шея, голова, – которого он назвал Ашкиуцэ [12]12
Ашкиуцэ (așchiuță) – букв. щепочка, лучинка. – Прим. пер.
[Закрыть] и которому предстояло сделаться его добрым другом. Но на этом Ульрик не остановился и сотворил еще одного – Второго Ашкиуцэ, потом Третьего, и так он смастерил себе целую компанию из одиннадцати друзей, которых спрятал в дальней части двора. Чтобы их не перепутать, Ульрик сделал одному ногу короче, чем у остальных, другому оставил только один глаз, третьему стесал макушку, четвертому прилепил на спину горб; среди них были девочки и мальчики, но только он знал, кто есть кто.
Дни напролет проводил маленький Ульрик за кустом, играя со своими приятелями: он что-то им говорил и слушал их, веселился и печалился, и казалось, что в дальней части двора проходят целые жизни, отраженные во вздохах и слезах, хихиканье и смехе мальчика, который повернулся к миру спиной. Он играл.
– Послушай, как он смеется, – говорила мама и радовалась, что хорошо знает своего сына.
Но потом пришла зима, и Ульрик был вынужден оставить своих товарищей на холоде, спрятанных в кустах, боясь принести их в дом.
– Ульрик, почему бы тебе не принести свои игрушки? – спросил Хампель.
– Потому что ты рассердишься, – сказал мальчик.
– С чего бы мне сердиться?
– Ну, они такие – непослушные.
– Ой, ну что ты. Принеси их к огню, пусть погреются.
– Ладно… они сами придут, когда совсем замерзнут, – уступил Ульрик, и Хампель улыбнулся.
Улыбнулась и Жозефина, помешивая деревянной ложкой кукурузную кашу и поглядывая краем глаза на своих мальчиков, которые в задумчивости смотрели в окно; один из них был большим ребенком, а другой – маленьким стариком. Но прошло не так много времени, прежде чем ей расхотелось улыбаться: всего через несколько дней после начала снегопада начали раздаваться странные звуки из стен и с чердака, из погреба и даже иногда из комнаты, где они жили и грелись.
– Хампель, у нас завелись крысы, муж мой.
– Они укрылись от ветра, женщина.
– А я, Хампель, не хочу, чтобы в доме жили крысы. Что, если они доберутся до кладовой?
– Им тоже надо что-то есть, женщина.
– Хампель, простофиля ты мой, я не хочу, чтобы они проголодались, потому что если и ты зимой проголодаешься, мне нужно иметь, что тебе дать. Иди, постучи в стены и прогони их.
Мужчина, неустанно вздыхая и цыкая языком, начал стучать в стены, спустился с лампой в погреб, поднялся на чердак, исследовал весь дом, открыл все диваны и ящики, поднял все ковры и заглянул в каждый угол, но не нашел ни следа животных. Однако шумы не прекращались.
– Хампель, – сказала женщина посреди ночи, – ты плохо искал.
– Да искал я, женщина. Это все ветер.
– А я тебе говорю, что нет. Я знаю, как звучит ветер в стенах, мы с ним подружились за те дни, что ты проводишь по уши в опилках. Я тебе говорю, что это не ветер.
Это продолжалось и продолжалось, и от тщетных шепотов Ульрик не мог сомкнуть глаз – а потом, в одну из ночей, он сказал, лежа в своей кроватке:
– Это не ветер, папа, и не крысы, мама. Это мои Ашкиуцэ.
Замолчали родители, похолодели – неужели это и впрямь его куклы из опилок и клея? Нет, это крысы / ветер / крысы / ветер. Так продолжалось всю зиму, пока не потеплело и шумы не прекратились, а Ульрик вернулся к своим играм во дворе, в кустах. Но его мать с большим трудом позабыла странные звуки, похожие на шелест жестких тел за стенами, или топот маленьких ножек на чердаке; и иногда, выметая опилки, которые ветром заносило в дом со двора, она вздрагивала в испуге, представляя себе, как глазки из клея следят за каждым ее движением.
В том году Ульрик еще сильнее пристрастился к работе с деревом и как будто стал в ней больше смыслить – Хампель с трудом мог объяснить его мастерство, потому что парнишка не желал сидеть на месте и учиться чему-нибудь у отца. Когда Хампель звал сына, чтобы показать ему, как что делать, размечать, клеить, строгать, Ульрик терял терпение через несколько минут и поступал по-своему, орудуя столярным шилом так, как ему казалось правильным, приклеивая то и там, где считал нужным, и строгая по мере необходимости – и ошеломленный плотник вынужден был признать, что получалось хорошо. Хампель радовался тому, что у него такой умелый помощник, который к тому же работал быстро и, хоть не был слишком аккуратным, сочетал доски с таким мастерством, что его отец погружался в глубокую задумчивость, подолгу вспоминая построенную Ульриком башенку в двух мирах (об этом случае он никому не рассказывал, полагая, что кроется в истории – в пространстве между буквами – опасность, ибо все хорошие истории опасны). У Хампеля уже была репутация в тех краях, но он заметил, что чем больше и лучше работает, тем дальше простирается его слава, и заказы приходят из деревень и городов, где он сам даже не бывал. Его сын, теперь уже ученик (время знай себе течет), просил, чтобы ему платили древесиной, и, получая от отца несколько досок в неделю, проводил с ними все свободное время – сверлил, вырезал, склеивал, и таким образом мастерил в комнатах и в дальней части двора всевозможные странные шкафы с дверцами, которые открывались то в одну сторону, то в другую; кровати, которые как будто парили, потому что ножки у них были спрятаны от глаз; и игрушки, которые словно оживали, стоило Ульрику освободить их из плена тисков и стамески. Эти диковинки он продавал детям из соседних деревень.
Но сущность Ульрика не сильно изменилась, и между его шалостями не проходило много времени. Как-то летом он тайком поменял местами все двери в доме, вместе
с половиками. Когда родители это увидели, не сильно огорчились – просто попросили снять двери с петель и поместить каждую на свое место, в той комнате, где положено.
– Но так и есть, мама, – сказал парнишка с озорной улыбкой. – Какова дверь, такова и комната.
– А ну хватит ухмыляться, или получишь от меня оплеуху! – прикрикнула женщина, а потом пошла открывать двери – и едва не лишилась чувств, когда увидела, что Ульрик не соврал.
Они вели в нужные комнаты, но те больше не были на своих местах; парнишка не просто поменял двери, но, благодаря своему неповторимому таланту, переставил в доме все помещения, перепутав порядок и расположение, вместе со всем, что было внутри. Если бы вы захотели войти в главную комнату, попали бы в кладовку, а вместо комнаты самого Ульрика – на лестницу, ведущую на чердак. Ульрик в кухне по полу катался от смеха, чуть не подавившись крошкой, и от души наслаждался своей последней шалостью, самой успешной из всех. Но вскоре он угомонился, когда родители вдвоем накинулись, задали ему хорошую трепку и собрались выгнать во двор, чтобы он там ночевал с курицами – однако, открыв входную дверь, увидели перед собой погреб, и Ульрик уже сам не знал, смеяться или плакать.
На следующий день он вернул все на место, и дом опять сделался таким, каким должен был быть (хотя, между нами говоря, кто решает, как оно должно быть, и почему Ульрик ошибся, когда расположил комнаты по-новому?). Злой и все еще с фиолетово-синим задом от полученных тумаков, Ульрик несколько дней не выходил из комнаты. Он соорудил для себя вторую кровать, поместил ее поверх своей, и когда все получилось, его дурное настроение слегка поубавилось, ибо он сумел добиться задуманного: доски были уложены таким образом, что, если потянуть за них, открывалась дверь, через которую можно было выбраться не только из комнаты, но даже из дома, однако парнишка понятия не имел, куда она вела. Дверь открывалась на равнину с несколькими возвышенностями, и, проведя весь день среди этих холмов, он глядел на далекие города, сокрытые в тумане и отраженные вверх тормашками в облаках на горизонте. Он словно спал с открытыми глазами, мечтая о новых жизнях. Вечером возвращался в свою кровать с травой в волосах и исцарапанными коленками, как раз вовремя, чтобы с поддельным ворчанием получить свой ужин и кружку с молоком.
* * *
Ульрик поменял свечи и закинул ноги на стол. Закрыл глаза и прислушался к звукам, что доносились сверху, будто стекая по ступенькам, – то были голоса учеников; во дворе мастерских разожгли костер. Трудовой день закончился.
* * *
Первые серьезные дела Ульрика начались задолго до того, как слава его отца прошла по всему уезду, и мастер уже не знал, на сколько частей разорваться. Хампель взял еще двух подмастерьев и с одним из них поехал на окраину Порты, где ему заказали построить мост над рекой. Порта дала ему деньги и подручных, и он начал возводить мост над коварной излучиной. Сын остался дома с новым подмастерьем.
– Ульрик, – сказал ему отец перед отъездом. – Доски там, гвозди там, а клей вон там. Я хочу, чтобы вы с новым парнем построили вторую мастерскую, поменьше, рядом с моей.
Мальчик сразу приступил к работе и начал рисовать планы в своей тетради, линии, точки и заметки, которые новый подмастерье с трудом мог расшифровать, потому что Ульрик не использовал слова, цифры и знаки, знакомые плотникам, но придумал свой собственный язык, помогающий придавать форму невысказанным ощущениям, которые рождались в нем, когда он брался за дело.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?