Текст книги "Не отрекаюсь…"
Автор книги: Франсуаза Саган
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Вы сказали, что начали с «затейливых» новелл, а сюжет «Здравствуй, грусть» очень удивил вашу семью. Откуда вы брали темы? Из книг, рассказов, встреч?
Из мечтаний, печалей, вымыслов… как и сейчас.
Вы могли бы побольше рассказать о ваших родителях?
Мой отец – один из самых остроумных и своеобразных людей, каких я встречала. В 1954 году один журналист спросил его однажды вечером: «Вы позволите мне похитить вашу дочь на время ужина?» (Ему давно пора было позволять это мне!) «Мсье, – строго ответил ему отец, – я разрешаю вам похитить мою дочь, но при одном условии: что вы никогда мне ее не вернете». А потом, повернувшись ко мне: «Иди, детка, но смотри! В половине одиннадцатого и ни минутой позже». Мсье был огорошен… Отец вечно шутит; и еще он обладает исключительным хладнокровием. Как-то раз, опоздав на званый ужин, он вошел, весело распевая: «Я бегу галопом… галопом!» Но при виде ошеломленных лиц гостей он понял, что ошибся этажом, и, ничуть не смутившись, ретировался с песней: «Убегаю галопом… галопом!»
А ваша мать?
Моя мать – это идеал, это чудесная подруга. Она нежная, застенчивая и обладает чувством юмора. Любит принимать гостей. Вечно приглашает человек по пятьдесят на свою голову. Но глава семьи – отец. Они всегда уважали мою свободу поступать и думать по своему усмотрению. Отец, мать, брат и сестра – всех четверых я бесконечно люблю и не могу представить ничего хуже, чем потерять их.
Вы с братом были очень близки. Какое-то время, после успеха, вы даже долго жили вместе. Это не доставляло никаких неудобств ни вам, ни кому-либо из вашего окружения?
Это доставляло неудобство нашим друзьям, потому что нас действительно было не разлить водой. Я пожертвовала бы ради брата любым мужчиной, а он ради меня – любой женщиной. Что бы ни случилось, мы всегда смеялись, оказавшись вместе.
Итак, выходит «Здравствуй, грусть», и сразу успех, фотографии, интервью…
Когда вышла «Здравствуй, грусть», мне было восемнадцать лет. Меня просто затравили фотографы и журналисты со своими вопросами. Все они требовали, так сказать, анекдотов. Анекдотов?! Навскидку они в голову не приходят. На вечеринке с друзьями еще куда ни шло, но так! И я говорила: «Анекдот? Нет… не знаю, ничего не припоминаю…» И больше не раскрывала рта. Я была нема, и про меня стали говорить, что я печальна. Это неправда, но что мне было делать в тех обстоятельствах?
Что было, по-вашему, главной причиной такого фантастического успеха? Очень мало книг во Франции расходились миллионным тиражом.
Толчком послужила Премия критиков; с этого момента началась коррида. Эта премия сыграла большую роль, она по-настоящему «раскрутила» книгу. Был коктейль, журналисты, фотографы, мой возраст их поразил, они увидели в этом хороший материал для статей и фотографий. Вообще, мне кажется, литературные премии – это что-то вроде лотереи, за редким исключением. Да, они полезны тем, кто их получает. Это позволяет им год или два работать, не имея материальных забот. А так, я не думаю, что это кому-нибудь нужно.
Тогда же появилась статья в «Фигаро», в которой Мориак назвал меня «прелестным маленьким чудовищем», кажется, так. А я, разумеется, вовсе не была ни прелестной, ни маленькой, ни тем более чудовищем… Я была самой обыкновенной девушкой, любила жить, смеяться, танцевать, видеться с друзьями, слушать музыку, читать. В общем, ничего особенного.
И вы сами не можете объяснить этот практически беспрецедентный успех?
Все обрушилось на меня внезапно, как волна. Я первая была удивлена успехом; думаю, реклама сыграла немаловажную роль, и потом, моя книга легко читалась, и у читателя не складывалось ощущения, что до него снисходят. Но, в сущности, у меня нет этому серьезного объяснения. Реклама конечно же всего не объясняет; если бы еще я «пошла» только у буржуазии… но нет же. Так в чем дело? Было, наверное, что-то еще… Ох! Нет, не знаю.
Говорили, что книгу прославил скандал. Что несколькими годами позже она прошла бы незамеченной…
Вне всякого сомнения, сегодня «Здравствуй, грусть» не вызвала бы никакого скандала. В то время это была простенькая история о девушке, занимающейся любовью с молодым человеком в круговерти сердечных проблем и не задающейся нравственными вопросами. В наши дни скандал бы вызвали как раз нравственные вопросы, последствия плотского акта. Тогда все было наоборот; сегодня это безнадежно устарело.
Если книга продается большими тиражами, значит, она что-то в людях затрагивает. 1954 год – это был пик того периода, когда очень широкая публика узнавала себя в книгах Сартра и Камю. А ведь много позже после выхода «Здравствуй, грусть» кто-то (Жан-Пьер Фэй) сказал: «Роман абсурда был вульгаризирован сагановской версией».
Абсурдность жизни не дожидалась ни Сартра, ни Камю (ни меня), чтобы войти в роман. И дураки тоже не дожидались нашего века, чтобы отпускать такого рода комментарии.
Вы действительно сознавали тогда, что стали писателем? Что вы думали? Что делали?
Я всегда думала, что стала писателем, но перед этим успехом, этим феноменом снежного кома, пестрого и жуткого, я была бессильна. Мне оставалось только пригнуться и ждать, когда это пройдет… Поначалу я от этого страдала, ведь кому понравится, когда на него показывают пальцем, словно на вещь?… Хочется быть как все… Меня выставили на всеобщее обозрение… Что мне было особенно неприятно – не критика, не отклики, а эта манера говорить обо мне как о вещи. Когда я получила Премию критиков, у меня случился миг прозрения (среди всех этих людей, толпившихся вокруг меня, этих фотографов, этого нагнетания безумия), я вдруг сказала себе: «Смотри-ка, вот это и называется слава». Один только миг сияло для меня так называемое солнце славы. После него затянули облака, но в тот миг я сказала себе: «Смотри-ка, это и есть слава». И, как ни странно, большой радости не испытывала; я уже знала, что слава – это вопросы и ответы и необходимость лукавить и юлить. Я встретилась с этим слишком рано. В восемнадцать лет и на 188 страницах… Я чувствовала себя почти виноватой и в то же время абсолютно безответственной. Моя слава была как взрыв.
И родилась легенда…
Я стала товаром, вещью: феномен Саган, миф Саган… и мне было стыдно. Я входила в рестораны, опустив голову; когда меня узнавали, шарахалась. Хочется же, чтобы вас считали нормальным человеком и нормально с вами разговаривали, а не спрашивали без конца, любите ли вы лапшу и тому подобные банальности. Быть неинтересной темой неинтересной истории – это угнетает. Я стала пленницей персонажа. И никакой возможности бежать из плена. На всю жизнь обречена на короткие и скучные связи без изюминки с партнерами, нагрузившимися спиртным, лопочущими английские фразы, изрекающими заумные афоризмы и безмозглыми, как лабораторные цыплята… Все это из профессиональной необходимости, если можно так выразиться.
Все упорно хотели видеть во мне эту героиню комиксов, которую звали Саган. Со мной только и говорили, что о деньгах, машинах и виски, я получала по три-четыре оскорбительных письма в неделю. На меня, впрочем, повесили несколько разных ярлыков: для одних я была развратной и скандальной девицей, что ни день творившей мерзости в Париже, преимущественно в ночное время; для других – маленьким перепуганным существом, не понимающим, что с ним случилось; для третьих – бесстыдницей, за которую написал книгу кто-то другой; и наконец, для некоторых я была Саган-сумасбродкой! Велико было искушение опровергнуть все это, быть спокойной, целомудренной, сдержанной, наперекор этому чудовищу, которое проецировали на меня, чудовищу о тысяче граней. Один английский журналист однажды позабавился, воссоздав то, что он назвал «арсеналом Саган»: виски, пишущая машинка, флакон таблеток для пищеварения, труды Маркса (Карла, не Граучо) и «Астон Мартин». Пишущая машинка – ладно. Виски – тоже согласна. Таблетки? Никогда их не принимаю. Карла Маркса знаю очень плохо. «Астон Мартин» – да, был он у меня, на меня же свалился…
Борис Виан сказал: «Мы всегда маскируемся и можем до того домаскироваться, что нечего больше и маскировать…»
Довольно долго до меня доходило, что мне нужна маска, чтобы скрыть лицо. Я надела маску моей легенды, и она перестала мешать мне жить. Я любила быструю езду, любила кутить, хоть это и была уловка, способ пестротой обмануть одиночество, и потом, я любила веселье, встречи. Это была маска – и все же немножко я; в тех условиях это было идеально. Особых усилий не требовалось. Впрочем, маски – вы же знаете, что скрывается за ними? Ничего удивительного, просто человек.
Вы прятались…
Скажем так: я никогда не говорила правды о себе, я лишь придерживалась легенды, той, которую мне сотворили. У каждого есть легенда, думала я, более или менее глупая, лучше так, чем показаться в переднике на кухне! И потом, эта ли, другая ли… Еще я думала, что куда хуже, когда люди сами в них верят и пытаются на самом деле походить на свою легенду. Результат ужасен. Этому нельзя поддаваться. Я поставила бы на себе крест, если бы обо мне могли сказать: «С тех пор как эта девушка написала три строчки, она стала решительно невыносима!»
А потом наконец свершилось: я на все наплевала. Я почувствовала себя свободной от всех публичных обязанностей. Наверно, накопилось столько глупостей, что настал момент, когда чаша, как говорится, переполнилась. Я вырвалась из плена чудовища Саган.
И потом, я видела столько людей, растерявшихся, опустивших руки перед жизнью, что сказала себе: наверное, все-таки нужно сделать усилие. Все это было так необычайно, новая жизнь, тиражи, это казалось почти подарком. Много лет я как бы извинялась, говоря себе: «Ну да, что я могу сделать, это социологический феномен» и прочее в том же духе. А потом, наконец, решила: «К черту! Нечего мне извиняться. Как есть, так и есть».
И теперь все легенды на мой счет мне глубоко безразличны. Я знаю, что в легендах правды нет. Я предпочитаю жизнь – жизнь реальную.
Впрочем, после «Здравствуй, грусть» из разряда литературной старлетки я потихоньку перешла – по крайней мере, надеюсь, для некоторых – в разряд «человека пишущего». Я прошла через горнило славы, и теперь у меня была профессия. Пикассо сказал: «Очень много времени нужно, чтобы стать молодым». Мне на это понадобился добрый десяток лет. К тому же я никогда не чувствовала себя представительницей молодежи, так же, как Сартр и Мориак не являются представителями своего поколения. Я просто любила жить жизнью молоденькой девушки моих лет… веселиться, смеяться.
И до автомобильной аварии я чувствовала себя неуязвимой. Я никогда не думала, что со мной может случиться такое, не представляла даже, что могу заболеть. И вдруг – катастрофа.
Это было в 1956–1957 годах? Что же, собственно, произошло?
Машина заюзила по гравию и вылетела в кювет. Моих друзей выбросило, а меня придавило всем весом автомобиля. У меня была разбита голова, сломаны одиннадцать ребер, лопатка, обе руки, смещены два позвонка. В общем, в Крее меня уже соборовали, но брат, который не мог смириться с мыслью, что я умру, привез меня в Париж в машине «Скорой помощи» в сопровождении двух мотоциклов. Я, разумеется, ничего этого не помню, какое там, я не помню даже, что было накануне аварии. Я пришла в себя через два дня, забыв все начисто. Второй раз в жизни я оказалась в больнице и подумала сначала, что мне, наверно, опять вырезали аппендикс. По-настоящему лихо стало три недели спустя. Мне сделали кучу операций, очень тяжелых, а потом попытались поставить на ноги – и одна нога отъехала далеко вправо. Она не принадлежала моему телу. Вот тут-то я подумала, что останусь калекой, и очень, очень испугалась. Только через три месяца я снова смогла ходить. Болезнь – страшная штука, я этого и не представляла себе до аварии. Тут никто ничем не может вам помочь. Когда у вас все болит в течение года – это много. Шамфор[4]4
Себастьен-Рош Николя де Шамфор (1741–1794) – французский писатель, мыслитель, моралист.
[Закрыть] говорил: «Господи, избавь меня от физических мук, с душевными я сам справлюсь». Это во многом стало моим девизом.
Была авария, а потом последствия аварии…
С ногами все обошлось, но был еще опыт клиники Гарша. В больнице меня накачали каким-то новым обезболивающим, да так, что вышла я оттуда совершенно одурманенной. Без реакций, вроде как животное, которому перерезали часть нервов. Я даже плакала, сама не зная почему: такое было со мной впервые в жизни! Пришлось положить меня в клинику на курс дезинтоксикации, и врачи решили, что лечиться я буду сама: я должна была постепенно уменьшать дозу. После этой долгой, изнурительной, тошнотворной борьбы я мало-мальски зауважала себя – чего тоже никогда со мной не случалось. Говорят, я тогда вела себя мужественно; оказалось, что я сильнее, чем думала. После клиники стало еще хуже, потому что лекарства больше не было, а я еще жестоко мучилась. Со временем все прошло благодаря горячим ваннам, пешим прогулкам и витамину В. Я так боялась остаться калекой, что подумывала, если не обойдется, о самоубийстве.
И вы бы это сделали?
Думаю, сделала бы. Я была достаточно сильна, чтобы вынести все мыслимые и немыслимые лечения, но у меня никогда не хватило бы сил жить в инвалидной коляске, этого я очень боюсь. Когда вы здоровы, это кажется так естественно – бегать по улицам. Но когда вы не уверены, что сможете собрать себя из кусочков, – впору обезуметь от ужаса. Болезнь – это невозможность свободы, все непосильно, тебя просто нет.
И все же, несмотря ни на что, я предпочитаю свою жизнь с ее взлетами и падениями. Ровная дорога, спокойная жизнь в довольстве – это не для меня. Я уже говорила, что жизнь – злая шутка. Это вовсе не значит, что я не оптимистка. Злая – это драма, а шутка – то, что забавно. Забавная драма – это и есть жизнь, не так ли? Я трезво и весело смотрю на абсурд существования. Вот вам и определение, какое есть…
И деньги. Объясните нам про деньги.
Будь я в жизни одна, думаю, что не стала бы никому ничего объяснять… Я дала множество интервью, и во всех вышедших статьях речь шла только о деньгах. При виде имени «Саган» в некоторых газетах я прихожу в ужас. Что же тогда должны чувствовать читатели… Как бы то ни было, что бы я ни сказала, что бы ни сделала, для всех я – персонаж… «Я всегда в конце концов становлюсь такой, какой меня хотят видеть», – говорит моя героиня в «Сиреневом платье Валентины». Я – женщина, которая проматывает сотни миллионов, давит старушек на «Ягуаре», с циничным удовольствием шокирует публику и проводит всю жизнь в ночных заведениях. Но нет, этой женщины не существует. Я никогда не могла понять, почему никто не обращает внимания на страницы моих книг, которые опровергают это представление обо мне.
Может быть, потому что эти страницы никто не хочет прочесть…
В восемнадцать лет я была богата и знаменита: мне этого не простили. Чужой успех многим трудно переварить. Меня числят не писателем, но коммерческим феноменом. Я, конечно, занимаю определенное место в издательском мире, но в литературе? Не знаю, не могу сказать…
А после второго романа, «Смутная улыбка», в 1956-м, и третьего, «Через месяц, через год» в 1957-м, лучше не стало?
Ох! Нет. Они, знаете ли, тоже очень хорошо продавались. Каждая публикация напоминала налоговую декларацию. Каждый раз я в глубине души надеялась, что со мной заговорят о литературе. Но нет! Речь шла только о моем банковском счете…
Не знаю, впрочем, чего мне больше не могут простить – что я заработала много денег или что их растранжирила. Мне кажется, если бы я купила сети закусочных, обеспечила бы себя на старость, люди были бы меньше шокированы. А я терпеть не могу у людей этого чувства уверенности в завтрашнем дне, успокоенности. Мне греют душу только крайности, умственные и физические. Меня привлекает все то, что тревожит. Я не ищу уверенности в завтрашнем дне, не знаю даже, нравится мне она или нет. Я не собственница и не люблю экономить деньги.
Что же тогда деньги для вас значат?
В современном обществе они дают защиту и свободу. Возможность не стоять в очереди под дождем в ожидании автобуса, сесть в самолет, чтобы провести несколько дней на солнышке. Мне выпало счастье – настоящее, заслуженное ли, нет ли – заработать деньги моими книгами. Это привилегия. Пусть так, я за нее не краснею, мне нечего стыдиться. Я могла бы сказать, что желаю этой привилегии каждому – я так же, как все, чувствительна к чужим невзгодам, – но это было бы куда как легко и немного неприлично.
Значит?..
Я хочу жить полной жизнью, но лично у меня это никогда не бывает надолго. Значит, надо объединить необходимые условия, чтобы это могло длиться, а одно из таких условий – не жить в бедности. Деньги – груз, мешающий набрать высоту. Это хороший слуга и плохой хозяин. И они имеют одинаковую власть и над теми, у кого они есть, и над теми, у кого их нет. Я их, разумеется, не презираю, но и не люблю. От них зависит наша возможность быть свободными.
Быть бескорыстными.
Бескорыстие, к несчастью, исчезло из наших нравов. Все меньше и меньше встретишь людей, готовых что-то сделать «просто так», совершить бескорыстный поступок, чистый поступок, – из тех, которые как раз обладают колоссальной силой. Франция переживает период чудовищной вульгарности, все зиждется на деньгах, и нет больше истинной порядочности. В кругах, где я иногда бываю, есть только три темы для разговоров: прежде всего личная жизнь (кто с кем спит), потом большая политика через призму мелких интересов (последняя речь президента понизит наши доходы) и, наконец, бахвальство (я недавно высмеял мсье имярек). В общем, вопиющая некультурность. Но это не моя среда. Это даже не традиционная буржуазия: я никогда не слышала подобных разговоров у моих родителей.
С другой стороны, мне кажется, что люди успокаиваются, когда закосневают. В результате они сами не дают развиваться своим возможностям, загоняя себя в определенные рамки. Я же – наоборот: когда я чувствую в себе что-то застывшее, устоявшееся, закосневшее, меня охватывает паника. Словно между мной и миром вырастает преграда. Я не люблю привычек, обжитых мест: я постоянно переезжаю, это у меня просто мания. Материальных забот я тоже чураюсь до маниакальности. Когда меня спрашивают, что приготовить на обед, этот простой вопрос повергает меня в бездны недоумения, тоски и тревоги. Мне приятно пользоваться деньгами, но, хоть и говорят, что деньги любят счет, мне этот счет холоден и скучен, как все материальные проблемы.
А сегодня, в 1974-м, как вы живете?
Благодаря моему издателю Анри Фламмариону я хорошо живу моим пером. Он содержит меня, обеспечивает, а когда книга успешно расходится, я ему все возмещаю. У меня отобрали чековую книжку, потому что я только и делала, что швыряла чеки направо и налево, и нажила, в конце концов, «денежные затруднения». Меня препоручили кому-то, кто оплачивает за меня все: хлеб насущный, страховку машин, дом. Когда я ропщу, мне присылают тысячу франков карманных денег. И на этом кончаются мои отношения с бытом.
У вас нет никакого уважения к деньгам?
Никакого. Мне ненавистно не то, что они могут дать, но отношения, которые они устанавливают между людьми, и жизнь, на которую они обрекают большинство французов. У людей совсем нет времени, их поджимает со всех сторон: денежные проблемы, работа, семья, транспорт. Голова у них забита, в метро они встречают взгляды усталых незнакомцев. А потом возвращаются домой, к детям и телевизору, в жалкий тесный мирок.
А роскошь?
Самая большая роскошь в наши дни – это время. Общество крадет время у людей.
Но деньги, которые вы заработали, изменили вас…
Конечно, деньги, которые я получила за мои романы, изменили мой образ жизни. Но изменили ли они мое отношение к себе самой, к моему творчеству, к моим друзьям? Не думаю.
Богатство вас не интересовало?
Я не гналась за богатством, скорее мне нужен был шанс. В восемнадцать лет я обросла легендой, не имевшей ко мне отношения: спортивные машины, Эпи-Клуб и Сен-Тропе, виски стаканами… Неприятный ярлык. Я выбрала «праздник», потому что таково было мое глубинное желание. Но вот уже много лет меня преследует звяканье льдинок в стакане, треск сминаемого железа, стук пишущей машинки, слухи о браках, разводах и так далее – в общем, все, что публика зовет «жизнью художника». Долгое время это была удобная маска. И потом, доля истины в этом есть: я любила «Феррари», алкоголь, ночные заведения. В «Ангеле-хранителе» я позабавилась, издеваясь над образом, который создали мне газеты. Там у меня и виски рекой, и деньги, и игра, и машины; роскошь, но умноженная пятнадцатикратно!
Вы имеете представление, сколько вы заработали? И потратили?
Мои первые романы принесли мне колоссальные суммы. Все мои деньги были у Жюльяра, и мне достаточно было позвонить, чтобы он прислал чек. Но только съехав от родителей, в двадцать лет, я поняла, что у меня чудовищно много денег. Я купила квартиру на улице Гренель, где жила вместе с братом; там постоянно ошивалась толпа людей, которых я запросто могла содержать; я могла купить билет на самолет, чтобы провести вечерок в Сен-Тропе, покупала машины, яхты, кутила, и многочисленные друзья жили за мой счет, как будто так и надо. Всего этого просто не существовало, у меня была чековая книжка, деньги улетали: удобнее не придумаешь. Мне было двадцать лет, эти деньги не укладывались у меня в голове. Я никогда их не считала, я посылала большие суммы людям, которых знать не знала, получая письма вроде: «Мне нужны деньги, чтобы купить стиральную машину»; посылала нуждающимся семьям. Просто выписывала чек: удобно и так по-детски. Я и сегодня не знаю счета деньгам, а в восемнадцать лет была к ним совершенно равнодушна. Тем более что никогда не испытывала в них нужды. Будь у меня несчастливое детство, может быть, я и научилась бы считать, экономить, но с моим очень счастливым детством я имела о деньгах абсолютно превратное представление. Тем более что и родители мои всегда были транжирами. Впрочем, не думайте, что я вела совсем уж разгульную жизнь. О той поре в Сен-Тропе слагают легенды, а нам было просто весело. Там были Вадим, Кристиан Маркан, я, целая орава людей, Фифи с компанией, и все мы загорали на солнышке. Мы были молоды и беззаботны.
Так все же сколько?
Я промотала сотни миллионов старыми. Как? Не знаю. Жизнь… Я ничего такого не покупала, я по натуре не собственница. Все мои вложения кончались пшиком: яхты тонули, а в квартирах приходилось то и дело менять ковровое покрытие.
Еще вы играли…
Да, я много играла. Я заложила дом, и в какой-то момент у меня не осталось на банковском счете ни франка. Неприятное положение, а у меня уже был сын, Дени. Тогда я пережила настоящий нравственный кризис и сама попросила запретить мне доступ в игорные заведения на пять лет… Но я ездила играть в Лондон, где мне это не было запрещено.
Что такое для вас игра?
Игра – это необъяснимо, это страсть, в каком-то смысле потеря себя, и в то же время это жизнь. Как же это было здорово – играть, жить…
Что же осталось у вас сегодня от всего этого?
У меня было все, о чем только может мечтать человек, то есть вещи, для меня преходящие. Меня поместили под своего рода опекунский совет. Так лучше.
Вы ни о чем не жалеете?
Я не могу жалеть о том, что, как говорят, растранжирила свою жизнь, но единственное, ради чего мне хотелось бы уметь беречь, вкладывать и экономить деньги, – это конюшня, пусть хотя бы с одной лошадью. Нет ничего прекраснее, чем ваш жеребенок в лесу на рассвете, такой озорной, а потом он же после скачек в Лоншане, такой невозмутимый. К несчастью, это роскошь уже непозволительная. Я мечтаю о лошади.
Что было бы, если бы ваши книги не пошли? А если не пойдут следующие?
Я буду писать до конца моих дней и точно так же продолжала бы писать, даже если бы мои книги не продавались. Я ни о чем не жалею. Много лет я от души развлекалась, а годы праздности и веселья – это чудесно. Что бы ни случилось, это кусок моей жизни, о котором, могу сказать с уверенностью, я никогда не пожалею.
Но теперь вы уже не живете так?
Я по-прежнему люблю скорость, но больше не даю себе воли, как прежде. Теперь я думаю о моем сыне и вообще о людях. Люди вокруг меня стали ценностью, которой я не могла постичь в двадцать лет. В 1960-м я еще могла гонять по улицам Парижа, сегодня же, чтобы это делать, надо быть мазохисткой. Ночной Париж, где лилось рекой шампанское, стал Парижем кока-колы и неона. Ночная жизнь утратила легкость. Люди слишком измотаны дневной жизнью и больше не готовы решительно идти на край ночи.
У вас остались ваши книги.
Писать, пользоваться словами – это действительно единственное, чего мне хотелось, когда я начала «Здравствуй, грусть». Я люблю слова. Люблю музыку слов. Есть изумительные слова, «балкон» например. Или еще «жалюзи», «меланхолия».
Как вы пишете?
Начиная роман, я сперва пишу свободно, по вдохновению. Никакого плана, больше всего я люблю импровизировать, как будто держу в руках нити повествования и дергаю за них, как мне вздумается. Потом я работаю над текстом. Привожу в порядок фразы, выпалываю наречия, выверяю ритм. Не дай бог, где-то недостает слога или, так сказать, стопы. Писать – это еще и ремесло. Во фразе романа количество «стоп» не фиксировано, но сразу чувствуешь, если фраза хромает, печатая ее или произнося вслух. Я люблю французский язык, но от ошибок из себя не выхожу, просто стараюсь писать грамотно… Название книги представляется мне очень важным. Как говорится, по одежке встречают. Я всегда выбираю названия, которые мне нравятся. И почти всегда нахожу их, уже закончив книгу.
Вам легко пишется?
Иногда. Бывает, пишу десяток страниц за час или два.
Всегда на машинке?
Да, от руки – никогда. На машинке как-то чище получается. Это обнадеживает.
Великие писатели, взять хотя бы Флобера, работали очень трудно, мучились над каждым словом. Такое еще встречается.
Да, я это очень хорошо понимаю. Они правы. Может быть. Но для меня слова – это возможность выразить мысль. Не вижу смысла над ними корпеть. Ювелирную работу пусть делают ювелиры.
Вы работаете каждый день?
Не обязательно. Бывает, я пишу роман периодами по десять-пятнадцать дней. В промежутках думаю над историей, просто мечтаю и, потом, я о ней говорю. Делюсь идеями. Спрашиваю мнения. Люблю, чтобы это нравилось.
А если не нравится?
Для меня это катастрофа. Мне кажется, я мало что могу изменить. Машина уже запущена…
Что такое для вас писать?
Писать – это двойное удовольствие рассказывать историю другим и себе. Удовольствие писать необъяснимо: вдруг находишь прилагательное и существительное, дивно друг другу подходящие, поди знай почему, два чудесных слова, идею, которая очень далека от того, что хотелось сделать, но уж больно хороша. Это как идти по незнакомым и прекрасным краям. Да, это прекрасно, но и унизительно порой, когда не получается написать то, что хочешь. Тогда это маленькая смерть, впору сгореть со стыда, стыдно за написанное, чувствуешь себя жалкой. Но уж если «пошло» – это как хорошо смазанный, идеально работающий механизм. Как пробежать стометровку за десять секунд. Это чудо, когда фразы нанизываются одна на другую и ум работает почти отдельно от тебя. Ты становишься собственным зрителем.
Когда перечитываешь, например, «Ангела-хранителя», создается впечатление, что вам очень нравится смешить.
Да, очень нравится. Я и сама люблю посмеяться.
Вы нарочно стараетесь рассмешить, когда пишете диалоги?
Некоторые – да. Надеюсь, мы говорим об одних и тех же.
Когда вы видите кого-то, что замечаете в первую очередь?
Кого-то, кого я совсем не знаю?
Или кого-то, кого вы знаете…
Когда это незнакомые люди, я смотрю в первую очередь на внешность, движения, на то, что называют поведением. Когда это люди, которых я знаю, – смотрю, хорошо ли они выглядят, довольны ли, все ли у них в порядке.
Вам не кажется, что вы подмечаете вещи, которые пригодятся вам в дальнейшем?
Я совсем не наблюдательна.
Мелкие детали, которые приходят вам в голову, когда вы пишете, просто возникают ниоткуда или вы вдруг вспоминаете, что где-то их подсмотрели?
Начнем с того, что таких деталей, думаю, относительно мало.
А сцены, к примеру?
Сцены – это визуальное. Это всегда вымысел; да, сугубый вымысел.
В «Любите ли вы Брамса?» мне вспомнилась очень красивая сцена: как смешиваются волосы Поль и Симона в открытой машине, когда они в первый раз целуются. Это не воспоминание?
Нет, просто пришло в голову. Тут дело даже не в сцене, а в том, что ночью всегда веет какой-то ветер, пахнущий совсем не по-парижски… Зимний ветер… Я очень это люблю. Люблю ночь. Поэтому она у меня играет активную роль.
Похоже, вы гордитесь тем, что пишете «хорошо».
Хорошо писать не каждому дано. В людях нет страсти к словам; вот и получается, что пишут они откровенно скучно, дурно или плоско. А ведь французский – язык чудный и вечно новый. Куда как легко вслед за новым романом просить читателя привнести талант, которого не вложил автор. Настоящая литература все же зиждется на таланте автора! Читатель должен быть покорен, завоеван, взят в полон тем, чьи радость и сила в том, чтобы пленять словами, которые принадлежат всем, но только писатель умеет их употреблять не так, как все.
А сами вы довольны тем, что пишете?
Писательский труд остается для меня чудовищным самоуничижением. Я бы хотела точно знать, что написала или пишу хорошую книгу, для меня хорошую, но быть в этом уверенной я не могу. Писательский труд – это нечто такое, с чем нельзя шутить. Ничто так не выводит меня из себя, как превратное представление, сложившееся обо мне в этой области. Я знаю хорошие книги, великие книги, и чего бы только не дала, чтобы быть уверенной, что и я написала хоть одну такую. Я верю в честность. А честность для меня состоит как раз в уважении к представлению, которое мы имеем о некой ценности. Ценность, которую пытаюсь уважать я, – это литература. Правда.
Вас интересует критика?
Критика интересует меня только в той мере, в какой она говорит о моих книгах, а не о Саган. То есть, сами понимаете, интересует она меня очень мало. У меня такое впечатление, что я уже двадцать лет окружена большой семьей, вроде бы и любящей, но ворчливой, и постоянно слышу одну и ту же песню: «Ты мало работаешь, много пьешь, знаешься с неподобающими людьми, слишком быстро гоняешь на машине». Это все упреки скорее семейного порядка, чем литературного. Вы удивитесь, но я до сих пор, в тридцать девять лет, чувствую себя девчонкой. Единственные, кто действительно говорит со мной о моих книгах, – это мои читатели, потому что их-то как раз интересует история и герои этой истории.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?