Электронная библиотека » Фредерик Фаррар » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "От тьмы к свету"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 07:07


Автор книги: Фредерик Фаррар


Жанр: Литература 19 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава XVI

Мы оставили Онезима в его темной келье, где, связанный по ногам и рукам, он ждал предстоящего ему наказания. Здесь, наедине с самим собой, он оглянулся невольно на свое прошлое, и ужаснулся, увидав, как он низко пал, увлеченный своеволием и малодушным потворством жажде наслаждения, по скользкому пути порока и зла. С сожалением вспомнил он о счастливых и мирных днях, проведенных им в доме Филемона, где на него смотрели скорее как на родного брата, чем как на раба. Не поддайся он своей роковой жажде удовольствий, по всей вероятности, он был бы теперь уже вольноотпущенником и во всяком случае мог бы быть счастлив той духовной независимостью, какую не раз замечал в тех, которых учение Христа сделало людьми истинно свободными, тогда как теперь он по своим поступкам стоял наравне с худшими из худших.

Не сообщить Пуденсу о посягательстве Онезима Нирэй не мог, и Пуденс немало был обижен на несчастного юношу, которого успел искренно полюбить и в котором никогда не подозревал ничего подобного. Но такую вину оставить без наказания было бы несправедливо, и Онезима приговорили к нескольким ударам плетью и семидневному одиночному заключению. Жестоким испытанием были для юноши, при его пылкой и впечатлительной природе, как скука одиночного заключения, так и позор наказания; но и то и другое оказало на него самое благотворное действие, заставив его одуматься и искренно пожелать вернуться на путь добра и правды. В продолжение его заключения Нирэй, а также и сам Пуденс, не раз навестили узника, стараясь участливым словом и вразумлением пробудить в нем чистосердечное раскаяние и спасти его путем этого от полного нравственного падения. Но всего сильнее подействовало на Онезима бодрящее слово кроткой Юнии, которая однажды, подойдя к запертой его келье, долго через дверь беседовала с ним в духе христианского учения и просила его не падать духом, а постараться хорошим поведением исправить прошлое.

Высидев определенный срок заключения, Онезим получил прощение и снова вступил в отправление своих обязанностей в доме Пуденса, но теперь уже с более твердым, как ему казалось, намерением бороться мужественно с искушением.

Тем временем Нерон, по возвращении из виллы Полукс в Рим, заметно стал все теснее и теснее сближаться с Отоном, своим злым гением. Напрасно пыталась Агриппина вразумить сына и заставить его не выходить из рамок, по крайней мере, тех внешних приличий, какие налагало на него его высокое положение императора; не менее были тщетны и всякие напоминания как Сенеки, так и Бурра в том же смысле. Нерон выбрал себе в образцы Отона, – Отона, олицетворявшего собой для одной половины римского населения тот идеал, достичь которого она сама сильно желала. Все его низкие инстинкты: наклонности к дурным шалостям и неге, жажда причудливого, невозможного, извращенные и низкие чувства плохого актера, – все это крепло в нем и росло в дружеском общении с Отоном. К крайнему несчастию страны, обоготворяемый царек этот вдобавок был полновластным хозяином и государственной казны, из которой, несмотря на существовавшее в теории различие между частными императорскими суммами и общественными деньгами, не стесняясь черпал, сколько, по его личному усмотрению, было ему нужно, чем способствовал немало истощению как самой Италии, так и подвластных ей провинций. Никогда цена, какой покупалась та или другая из его прихотей, не могла остановить его безумных фантазий. Мальчишка, и надо добавить еще дрянной мальчишка, Нерон был властелином полумира и нередко забавлялся такими пошлыми проделками, как, например, находясь где-нибудь в глубине сцены, хватал актеров за уши или бросал в зрителей всякой дрянью.

Возвращение императора из загородной его виллы в палатинский дворец было вскоре отпраздновано соответственным радостному случаю торжеством, – пышным пиром в роскошном триклиниуме цезаря, – банкетом, за которым новинкой было опрыскивание гостей во время ужина дорогими благоуханиями. Такое дорогое нововведение подало Отону мысль превзойти в роскоши своего друга императора, и хотя и так уже был он по горло в долгах, однако не прошло много времени, как он устроил у себя невиданный по своему великолепию ужин, на который пригласил и Нерона.

Здесь было всего только девять человек пировавших, считая в этом числе и самого хозяина дома; были Нерон и законодатель моды Петроний; был жалкий паразит Тигеллин; актер Парис, приглашенный как ради своего остроумия, так и ради красоты; Ватиний, один из забавнейших шутов той эпохи, бывший претор Клавдий Поллий, Педаний Секунд, префект Рима, и Октавий Сагитта, народный трибун: этих троих очень любил Нерон за их кутежи и, вообще, распутный образ жизни.

В роскошном триклиниуме, убранном по последней моде и в изобилии уставленном, несмотря на зимнее время, розами и другими дорогими цветами и растениями, был сервирован ужин, перед изысканностью которого бледнел даже пресловутый банкет Трималциона. Каждое блюдо за этим ужином представляло то или другое, самое изысканное и дорогое, гастрономическое лакомство: устрицы были из Ришбора, морская рыба из садков одного богатого патриция, пожертвовавшего ей на съедение не одним, как рассказывали, рабом, имевшим несчастье вызвать его гнев; миноги привезены были из Тавроминий, сыры из Сарсины. Словом, тут было все, даже мозги попугаев, и фламинго, и соловьиные языки, все, что только могло удовлетворить избалованному вкусу самого прихотливого и тонкого гастронома. Не забыты были горячие с пылу шампиньоны, которые от времени до времени подавались за ужином гостям, и которые они глотали попеременно с кусочками льда для облегчения пресыщенного желудка.

Но более всего поразила гостей новая выдумка расточительности и неги, собственно путем которой Отон и хотел превзойти самого Нерона. Она заключалась в том, что девушки-рабыни, прислуживавшие за ужином, разували по временам гостей и погружали их ноги в золотые сосуды, наполненные дорогой восточной эссенцией; невиданная роскошь привела в невыразимый восторг этих людей, утопавших в неге и в глазах которых необузданное чревоугодие и прихоть были единственным, чем они могли приблизиться к богам.

По окончании ужина веселой компанией решено было единогласно в эту ночь познакомить Нерона с развлечением нового рода, и с этой целью его уговорили надеть платье простого гражданина и последовать примеру некоторых сорванцов-буянов, имевших обыкновение целой ватагой бродить по ночам по улицам столицы и учинять всякие безобразия и бесчинства. Таким образом вечер этот сделался одним из достопамятных вечеров властвования Нерона, сделав начало тем безобразным ночным похождениям императора, которые вызвали против него столько справедливого негодования и с тем одновременно презрения в сердцах всех честных римлян.

Но прежде чем коснуться в нашем рассказе ночных приключений Нерона, не мешает вкратце упомянуть о маленьком случае до ужина, по своим последствиям имевшем весьма большое влияние на судьбу как некоторых, очень близких к Нерону лиц, так и подвластных империи народов. В этот вечер император увидал впервые жену Отона – Поппею Сабину.

Любя очень искренно свою жену, Отон однако ж не сумел воздержаться, чтобы не похвастаться перед Нероном красотой Поппеи, которой очень гордился, как первой красавицей и одной из самых гордых женщин в Риме; хотя, с другой стороны, хорошо зная легко воспламеняющуюся натуру цезаря, а также и честолюбивые мечты своей обворожительной супруги, он делал все от него зависевшее, чтобы только устранить свидание между своей женой и Нероном, что до сих пор ему действительно и удавалось. Но, наконец, Нерон в этот вечер благодаря желанию самой Поппеи увидал ее, и увидал в полном блеске ее изумительных чар.

Угадав причину, заставлявшую Отона так упорно лишать ее всякого случая видеть императора, Поппея, под влиянием соблазнительной мечты покорить сердце Нерона и сделаться императрицей, на этот раз решилась перехитрить мужа.

– Сегодня вечером ты устраиваешь у себя ужин, мой милый Отон, – выбрав удобную минуту, обратилась она к мужу в день пира, – ты пригласил императора, как я слышала, и намерен затмить все, что видел до сих пор Рим по части великолепия, изящества и тонкой гастрономии.

– Да, да, Поппея, все это совершенная правда, – небрежно проговорил Отон. – И хотя я и сам по части понимания всего прекрасного считаюсь первым знатоком в Риме, очень рад последовать совету и очаровательной Поппеи, так как уверен, что мой пир от этого только выиграет.

– Все это прекрасно; но скажи, не следовало бы твоей жене, которую тебе угодно величать красавицей, самой приветствовать властительного гостя у себя в доме? Не окажется ли явным невниманием к цезарю, если хозяйка дома не потрудится встретить его на пороге. Неужели же ты полагаешь, что он останется доволен и тем, что «Ave, Caesar» прокричит ему в своей позолоченной клетке твой попугай, которого, по твоему приказанию, поместили над входом в атриум.

– Моя Поппея обворожительно прекрасна, а Нерон – Нерон, – сказал Отон. – Разве только ты хочешь, ради удовольствия доставить близорукому юноше, претенденту, может быть, на твое сердце, случай рассмотреть тебя поближе, поставив на карту драгоценную жизнь последнего отпрыска благородной фамилии Сальвиев.

Сердито нахмурив свои хорошенькие тонкие брови, Поппея капризно отвернулась от мужа и проговорила с видом оскорбленной невинности:

– Я, кажется, до сих пор еще не давала тебе повода ревновать меня и считаю потому себя вправе требовать от тебя, чтобы ты не смел думать обо мне, благородной матроне, всему Риму известной своим благочестием и строгой добродетелью, так же низко, как о какой-нибудь Юлии или Агрип… то есть я хочу сказать Мессалине.

– Оставь этот трагический тон, моя прелестная Поппея; в нем нет ни малейшей надобности. Сегодня у меня просто холостая пирушка, на которой присутствие моей жены было бы совершенно излишне; но я обещаю доставить тебе случай, когда мы пригласим к себе всю римскую знать, жен и дочерей благороднейших патрициев, сказать под их охраной свое приветствие Нерону. Сегодня же, чтобы собрать кружок гостей, приятный для Нерона, я был вынужден пригласить таких лиц, знакомить с которыми мою Поппею я вовсе бы не желал; да вдобавок же и ты сама, я уверен, не пожелала бы унизить себя разговором с каким-нибудь Ватинием или Парисом, уже не говоря о каком-нибудь Тигеллине или развратном Сагитте.

– Да я и не нахожу для себя никакой надобности не только вступать в разговор с тем или другим из остальных твоих гостей, но даже и видеть их, – сказала Поппея. – Но как твоя жена и хозяйка дома, я имею, кажется, право просить тебя, чтобы ты разрешил мне, при приближении к нашему дому золоченых носилок с их пурпуровым шатром, выйти на несколько минут в вестибюль и сказать Нерону, что Поппея Сабина приветствует у себя желанным гостем друга, своего мужа и властелина и благодарит императора за высокую честь, оказываемую ей и ее мужу его августейшим посещением их скромного жилища.

– Ну, очевидно, с тобой не сговориться: будь по-твоему, Поппея, – махнув рукой и вздохнув, согласился Отон. – Знает ведь превосходно моя Поппея, что отказать ей в чем-либо у меня никогда не хватает духу, и чем видеть слезы в этих очаровательных глазках, а на этих прелестных губках выражение гнева против твоего Отона, я, право, скорее готов совсем отменить этот ужин.

Таким образом, когда к Отону прибыл император, он был встречен Поппеей, сумевшей, как ни коротко было это свидание, явиться перед цезарем во всей своей прелести обольстительной чародейки. Очарованный сколько ее красотой, столько же и пленительной скромностью, Нерон, как околдованный, остановился перед ней в немом восхищении и долго был не в силах оторвать взора от робко-застенчивого и одновременно с тем как бы ласкающего взгляда ее темно-голубых очей. Но, наконец, он очнулся и, не сказав ни слова, как отуманенный, прошел в триклиниум, где первое же слово, сказанное им своему амфитриону, так и резануло по сердцу последнего как острым ножом.

– О, как бесконечно ты счастливее меня, Отон, – сказал он ему. – Твоя жена – обворожительнейшая женщина во всем Риме, в то время как моя – самая холодная и наименее привлекательная из всех женщин!

– Цезарь напрасно отзывается так неблагосклонно об императрице Октавии, прекрасной в такой же мере, насколько она великодушна и благородна, – проговорил Отон, стараясь скрыть под спокойным тоном речи возникший в сердце страх.

Долго еще не мог прийти в себя Нерон настолько, чтобы воздать должную дань удивления великолепнейшему пиру своего царствования, и только после того, как он написал, потребовав свои дощечки, несколько слов Поппее, немного, по-видимому, успокоился.

– Я благодарю твою прелестную жену за прекрасное угощение, – сказал он Отону, передавая дощечки своему вольноотпущеннику Дорифору, приказав ему вручить их хозяйке дома.

На самом деле он просил Поппею выйти к нему во время пира в веридариум, куда, выбрав первую удобную минуту, и сам скоро вышел под предлогом освежить голову. Как и при первом своем свидании с Нероном, так и при встрече с ним в веридариуме, Поппея оказалась олицетворением женской скромности и застенчивости, и с этой минуты Нерон решил так или иначе удалить с этой дороги друга Отона.

Но свидание с Поппеей было не единственным приключением этого вечера, полного такими прискорбными последствиями. По окончании пиршества Отон и его гости уговорили Нерона отправиться вместе с ними, в костюме простого гражданина и с маской на лице, буянить и бесчинствовать на улицах Велабрума и Субуры.

Не совсем, однако, благополучно окончилась на этот раз безумная затея полупьяной компании. Подходя к Мильвианскому мосту, буяны наткнулись на центуриона Пуденса, который шел им навстречу в сопровождении Онезима, несшего фонарь, и Нирэя с Юнией, следовавших за ним на некотором расстоянии. Пропустив, не затронув, Пуденса, который показался при слабом свете фонаря малым довольно здоровенным, чтобы не без успеха отразить нападение, буяны кинулись на Юнию.

– К чему это покрывало ночью, прелестная дева? – воскликнул Отон. – Дайте сюда фонарь, чтобы можно было лучше рассмотреть личико этой красавицы, молодое и миловидное, по всей вероятности.

И, говоря это, он было уже схватил полу длинного покрывала, чтобы сорвать его с лица девушки, как вдруг Нирэй со всех сил ударил его палкой по руке. В это время, в свою очередь, к девушке приблизился император и, смелый ввиду многочисленности своих товарищей, крайне бесцеремонно схватил ее за плечо.

– Если молодые девушки-рабыни в своей милой застенчивости так пугливы, то самое верное средство приручить их, – это покачать на плаще, – сказал Нерон. – Что скажете, друзья, на мое предложение? Это будет развлечение совсем нового рода.

– Скоты! – закричал Пуденс. – Скоты, а уж никак не римляне, кто бы вы там ни были! Стыдитесь оскорблять скромную девушку, будь она и раба. Отойдите, а не то берегитесь.

Но Нерон, разгоряченный вином и подстрекаемый ни на шаг не отходившими от него Сагиттой и Поллием, не прекращал попыток сорвать с Юнии покрывало и оттащить ее от Нирэя, за руку которого ухватилась молодая девушка, как вдруг был сбит с ног толчком мощной руки Пуденса и, упав, ударился лицом о стену. Но в эту минуту с лица Нерона свалилась маска, и Пуденс, узнав, к великому ужасу, императора, понял всю опасность своего положения. Оставалась одна надежда, что император в темноте не узнал его, а потому он поспешил нагнуться к Онезиму и шепнуть на ухо скорее загасить фонарь, а если возможно, то и фонари противников. Фригиец оказался на высоте поручения. С проворством обезьяны набросился он сначала на Петрония и, неожиданно напав, вышиб у него из рук фонарь, который при падении на каменную мостовую разбился и погас, затем смело он ударил палкой по руке несчастного Париса, и этим заставил и его выронить фонарь. После этого, скрыв собственный фонарь под полой своего плаща, он схватил Юнию за руку и, сказав Нирэю и Пуденсу, чтобы они не отставали от него, повел их кратчайшей дорогой домой, между тем как буяны продолжали суетиться около Нерона, стараясь унять кровь, которая текла у него из носа и со лба.

Таково было не совсем удачное начало ночных похождений Нерона, – похождений, составлявших долгое время одно из любимейших его развлечений и с течением времени вызвавших немало зависти и злобы к нему в сердцах римлян.

К счастью, Нерон не узнал в темноте Пуденса, а тот, явившись на следующее утро во дворец, несомненно, остерегался поглядывать слишком пристально на ссадину на лбу императора и на его подбитый глаз.

Глава XVII

Совсем иначе провел памятный и роковой вечер во время Отонова ужина юный Британник. Не имея среди обширного и многолюдного дворца почти никого, кто бы был ему предан, он нередко оставался у себя в полном одиночестве в тех случаях, если почему-либо не мог быть в обществе своих друзей, Тита, Эпиктета или Пуденса. Правда, изредка навещал его Бурр и всегда был с ним обходителен и ласков; но Бурру Британник не мог простить его участия в заговоре Агриппины; заходил иногда и Сенека, желавший, очевидно, облегчить юноше его печальную участь, но Британник, видя в нем приверженца и наставника Нерона, не мог победить в себе чувства недоверия к этому человеку и в его участии видел лишь одно притворство. Одно случайное открытие усилило еще более в нем такое неприязненное чувство к Сенеке. Позванный Нероном в достопамятный день Отонова ужина, Британник явился к нему в кабинет прежде, чем пришел туда сам император, и на столе увидал случайно экземпляр пасквиля «Ludus de morte Claudii Caesaris», о существовании которого даже и не подозревал. Заинтересованный, он взял свиток и стал его читать; но чем далее он углублялся в чтение пошлого памфлета, тем все сильнее и сильнее бушевали в его душе гнев, злоба и бесконечное негодование. Его отец был почтен торжественной погребальной церемонией; декретом сената был причислен к сонму олимпийских богов; в честь его был воздвигнут в Риме великолепный храм, где особо назначенные жрецы и жрицы служили ему, воздавали божеские почести. Он понимал, что, конечно, на все это можно было смотреть не более как на условную формальность, но все-таки такое явное издевательство над религиозными понятиями римлян, такое наглое сопоставление Клавдия с двумя известными идиотами, такие насмешки над его забывчивостью и даже физическими недостатками, такое описание недоумения олимпийских богов, будто бы не смогших при виде представшего перед ними Клавдия решить вопрос, видят ли они перед собой божество, или человека, или же морское чудище – все это ему казалось верхом лицемерия и гнусной подлости. Много ли прошло времени с тех пор, как на его глазах римляне, раболепствуя перед его покойным отцом, были готовы целовать ему ноги, как сам Сенека в громких напыщенных фразах прославлял его, величая земным божеством; теперь же, в этом самом дворце, – и где же? на столе его приемного сына и преемника лежит гнусный пасквиль, полный чудовищного злословия! И кто же, как не тот же льстивый Сенека, автор памфлета, очевидно, написанного в угоду новому цезарю? – подумал Британник, и озлобление против клеврета Агриппины и друга Нерона закипело в нем с новой силой.

Нерон, войдя в комнату, увидал к своему изумлению всегда кроткого и спокойного Британника задыхавшимся от негодования и злобы, и, только заметив в его руках знакомый свиток, понял причину его гнева и поторопился вырвать пасквиль у него из рук. Ему было очень досадно, что этот памфлет попал на глаза Британнику. Но раз беда такая случилась и ее поправить нельзя, то Нерон счел за лучшее не придавать этому обстоятельству никакого серьезного значения.

– Ага! ты тут успел, как я замечаю, прочесть эту глупую сатиру, – небрежно заметил он, – но напрасно волнуешься из-за такого пустяка. Этот вздор был написан просто ради смеха.

– Ради смеха! – воскликнул Британник, успокоившись от волнения настолько, что мог говорить. – Пасквиль этот ни более ни менее, как наглое надругательство и над религией государства, и над величием римского императора!

– Вздор! – сказал Нерон и пожал плечами. – Вдобавок, если уж я не нахожу нужным придавать такому вздору какое-либо значение, то тебе и подавно что до этого? Пока еще ты ведь не более как мальчишка. Предоставь судить об этих вещах тем, кто их понимает и знает лучше твоего.

– Долго ли еще будешь ты продолжать смотреть на меня, как на малого ребенка? – спросил запальчиво Британник. – На днях мне исполнится пятнадцать лет, и я старше, чем был ты в то время, как отец мой позволил тебе возложить на себя togam virilem.

– Да, это правда, но ты только забываешь, что между мной и тобой небольшая разница: я – Нерон, а ты, ты – Британник. Я пока намерен еще подождать с возложением на тебя тоги зрелого мужа; золотая булла и тога претекста тебе более подходят.

Британник отвернулся, чтобы скрыть чувство, выказать которое перед Нероном мешала ему гордость, и молча хотел было уже покинуть комнату, как его окликнул Нерон:

– Слушай, Британник, ты меня не выводи из терпения! Помни, что я император. В то время как на римский престол вступил Тиберий, к трону близко стоял один молодой человек Агриппа Постум; когда же императором был провозглашен Кай, тогда к престолу близко оказался другой юноша – Тиберий Гемелл.

– Тиберия Гемелла Кай сделал своим приемным сыном и дал ему титул главы римского юношества, – заметил Британник. – Я же не видел от тебя ни того, ни другого.

– Не перебивай, – сказал Нерон, – дай договорить. Скажи-ка, не помнишь ли ты, что случилось с этими двумя юношами и какая была их судьба?

Британнику была хорошо известна печальная участь этих двух жертв придворных интриг и домогательств. Изгнанный, по наущению Ливии, Агриппа Постум, по ее же наущению, был вскоре и умерщвлен в изгнании, а Тиберий Гемелл, принужденный силой, сам должен был заколоть себя мечом, приставленным к его груди, что было сделано, чтобы придать его смерти вид самоубийства и благодаря этому избежать неудовольствия и ропота, какие могло бы возбудить открытое убийство несчастного.

Дав Британнику время воскресить в памяти все подробности этих двух событий, Нерон прибавил:

– А теперь, когда на престол вступил Нерон, оказалось так, что и к нему близко стоит молодой принц императорской крови, – Британник.

При этих знаменательных словах юноша вздрогнул.

– Ты мне грозишь убийством? – спросил он.

Нерон расхохотался.

– Какая мне нужда грозить! – проговорил он. – Неужели тебе неизвестно, что, если я только захочу этого, мне достаточно поднять палец – и тебя не будет в живых. Но не бойся: мне этого пока не угодно.

Британник побледнел и изменился в лице. Он понимал, что слова Нерона не пустое хвастовство. Сын убитой и всеми презираемой матери и отца, отравленного и потом низко осмеянного, мог ли он надеяться на участие кого-либо из влиятельных лиц в империи? Не все ли им равно, погибнет ли он, или нет, или как погибнет? И, подавив в себе рыдания, Британник вышел молча из залы и пошел по длинному коридору к апартаментам императрицы Октавии, раздумывая, какого рода смертью суждено ему кончить свою жизнь; будет ли он изведен голодной смертью, как извели Друза Младшего; или же его отравят, как отравили Друза Старшего; или же просто убьют, как убили Агриппу Постума? Чем он лучше их, кто подумает заступиться за него или отомстить? Но, Боже Праведный, – если только таков действительно Бог христиан – куда же девались из этого мира и справедливость, и строгая добродетель, и правда? Что такое сделал он, какое совершил злодеяние, чтобы его травили, как хищного зверя – и травили чуть ли не с малых лет? Куда же девались те былые римляне, которые когда-то славились своим мужеством, своим великодушием, доблестью, простотой. Из глубины какой мрачной бездны Ахеронта всплыла эта грязная тина разврата и нравственного тления, все осквернившая вокруг грязными вожделениями и тлетворными веяниями? Со всех сторон видел юноша один черствый эгоизм – упадок духа и тоску неверия – фатализм безнадежности. Казалось, тлетворная зараза, как нравственная, так и физическая, стала наследственной в императорах из дома Цезаря. Где мог он надеяться найти убежище; в чем искать утешение? Вера в богов погибла безвозвратно; стоики и их учение не могли предложить ему ничего более утешительного, как только одну сухую теорию и возможность самоубийства, но что же после этого вся человеческая жизнь, если нет у нее высшего идеала, нет большей привилегии, как возможность своего собственного насильственного уничтожения.

Такие тяжелые думы проходили одна за другой в голове бедного Британника, когда он, не торопясь, ленивым и тяжелым шагом, приближался к той части дворца, которая была отведена императрице Октавии и ее штату. Была одна минута, когда у него мелькнула мысль было о восстании; но он тотчас же прогнал ее от себя, как невозможную, несбыточную. А между тем, даже предчувствуя, что конец его недалек, сознавая, что его непричастность пороку не имеет никакого значения для тех богов, которым он с детства привык молиться, понимая, что ему не по силам нести бремя жизни, для него понятной и тяжелой, несмотря на все это, он оставался, однако ж, спокоен и не унывал, поддерживаемый духовно той искрой надежды, которую успело заронить в его душу новое слово «Благой Вести».

Октавию Британник застал смотрящей с грустной улыбкой на лежавшую у нее на ладони золотую оеосскую монету.

– Что ты так рассматриваешь эту монету? – спросил он сестру. – Что интересного нашла ты в ней?

– Взгляни сюда, – сказала ему Октавия, указывая на надпись Ded Octavia – богиня Октавия. – При взгляде на эту монету мне почему-то пришла мысль, что если и все остальные богини так же мало счастливы, как я, то уж не лучше ли быть простой смертной; не правда ли, Британник?

Но Британник на это ничего не ответил, а только улыбнулся. Он боялся начать говорить, зная, что может увлечься и выдать все, что у него было на душе, и этим еще более опечалить сестру.

– Что же ты ничего не скажешь мне, Британник? – спросила его, наконец, Октавия. – Что с тобой? Ты сегодня как-то особенно молчалив и задумчив?

– Сказать тебе, что со мной, Октавия, я не могу, – ответил Британник и с жаром прибавил: – Лучше скажи мне, что думаешь ты, смотря на все, что происходит вокруг нас, смотря на тех людей, какими мы окружены? Неужели добродетель стала пустым словом? Было же ведь время, когда римляне ставили ее высоко и чтили, а теперь кто думает о ней, кто любит ее – разве только два-три философа, да еще, быть может, эти…

– Не опасайся, Британник, говори смело, – заметила Октавия. – Агриппина смягчилась к нам; она уже не преследует нас так жестоко, как преследовала ранее, и больше не окружает нас своими шпионами; все мои рабы большей частью люди надежные и преданы мне; кроме того, между ними, как ты знаешь, есть немало христиан.

– Ты почти угадала, Октавия, что хотел я сказать. Да, истинно добрых людей и непорочных можно найти в наше время только между христианами. Что же поддерживает этих людей в их нравственной чистоте среди всего этого порока разврата?

– Их поддерживает их новая вера, Британник, – сказала Октавия и прибавила: – Как и на тебя, и на меня оказало очень глубокое впечатление все то, что говорила Помпония о христианстве; но всего более поражает меня, убеждая в истине этого нового учения, то, что и Нерон, и Агриппина, и Сенека, при всем своем богатстве, при всех своих развлечениях, постоянно снедаются скукой и чувствуют себя в душе глубоко несчастными; между тем как христиане – эти всеми ненавидимые, презираемые и гонимые бедняки – своей судьбой довольны и счастливы.

Британник глубоко вздохнул:

– О, как бы мне хотелось, Октавия, скорее вполне познать это новое иноземное учение веры, – воскликнул он, – веры, дающей людям силу торжествовать над злом и пороком, быть счастливыми среди житейских невзгод, которая создает таких кротких, бесконечно добрых, непорочных жен, как Помпония или Клавдия, или таких юношей, как Флавий Климент!

– Мы можем, если желаешь, провести сегодняшний вечер у Помпонии, – сказала Октавия. – Помпония знает, в каком одиночестве я живу среди этого дворца, и не однажды говорила мне, что и она и муж ее, оба они всегда будут рады видеть меня у себя, если мне только когда-нибудь вздумается запросто прийти к ним. Кстати же Нерон сегодня ужинает у Отона; и никто не может ничего сказать, если я пойду с тобой в дом таких уважаемых людей, как Авл Плавт и его жена.

Таким образом, в то время как Нерон пил и кутил, а в довершение отправился и безобразничать на улицах Рима, оскорбляя и тревожа среди ночи мирных жителей буйством и бесчинством, Британник, допущенный в первый раз в собрание христиан, присутствовал при их богослужении.

Не имея ни малейшего притязания слыть философом и республиканцем, завоеватель Британии, Авл Плавт все-таки очень строго соблюдал в своем образе жизни старинную простоту нравов прежних римлян, и дом его со всей его нероскошной обстановкой представлял резкую противоположность с такими домами, как, например, Отонов, вызывая у модных франтов тогдашней новейшей школы немало насмешек, как своей необычайной простотой, так и малочисленностью рабов, большая часть которых были вдобавок люди солидные и уже пожилые, вовсе не походившие на юных рабов-пажей и рабынь-одалисок, являвшихся украшением и гордостью модных богачей-аристократов.

И Помпония и ее муж очень обрадовались, узнав о намерении императрицы провести у них вечер вместе с братом, и по этому случаю пригласили к себе на ужин Клавдию, дочь британского воеводы Карактака, которую очень любила Октавия, и друга Британника, Флавия Климента. После ужина Помпония сообщила Британнику, что в этот вечер в одной из служб, принадлежавших к дому Плавта, должно было собраться для братской трапезы и для молитвы несколько христиан, и прибавила, что если он хочет присутствовать при их богослужении, то может, переодевшись так, чтобы его нельзя было узнать, отправиться в собрание в сопровождении Климента и сотника Пуденса, который в этот вечер командовал конвоем императрицы.

Сильно забилось сердце впечатлительного юноши, когда, вступив в просторную хижину, он очутился среди изрядного числа последователей учения Христа, собравшихся в это простое помещение для братского общения и общей молитвы. Тут были и мужчины и женщины всех возрастов, из которых большинство были, очевидно, люди бедные, из сословия рабов. По окончании общей трапезы братской любви – аганэ – состоявшей из хлеба, рыбы и вина, и после братского поцелуя, каким, поужинав, обменялись друг с другом все присутствовавшие, молодые аколиты, сдвинув проворно столы к сторонке, расставили скамьи в несколько рядов перед кафедрой, которую занял пресвитер Лин с несколькими старшинами и дьяконами. Богослужение началось с общей молитвы, но далеко не такой, какую случалось нередко слышать Британнику у язычников в их храмах: христиане, молясь, казалось, изливали всю свою душу перед Незримым и Бесконечным, со слепой верой в милосердие своего небесного Отца и в Его всеобъемлющую любовь к человеку. Было очевидно, что для них молитва являлась действительным общением с Творцом Вселенной – Богом любви и правды. По окончании молитв христиане стали петь хором гимны, и звуки этого пения показались восхищенному Британнику не столько земными, сколько отголосками из какого-то светлого, неизвестного мира. Закончив пение хвалебным гимном Спасителю и славословием, все члены собрания заняли места на скамейках, а пресвитер Лин тем временем встал и сказал краткое слово поучения; он напомнил христианам, что, призванные из тьмы к свету, они обязаны ежеминутно помнить свое призвание свято исполнять заповедь Христа, должны мужественно бороться с соблазнами, любить своего ближнего, как самих себя; неусыпно печься о сохранении своей доброй нравственности среди окружающего их со всех сторон разврата и при всех обстоятельствах стараться в возможно большей мере проявлять дары живущего в них Духа – братскую любовь как к другу, так и к недругу, милосердие, кротость, выносливость, против которых бессильно всякое гонение; что они должны употреблять все свои усилия, чтобы быть готовыми встретить тот великий день, который придет, как тать ночной, и в которых их единственным спасением будет вера в их Искупителя и любовь к нему. Кто же из вас не любит Иисуса Христа…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации