Текст книги "Бубновый валет"
Автор книги: Фридрих Незнанский
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Таблетки отменяются, – насилу ворочая непослушным языком, пробухтел Турецкий. – Пиво – лучший антидепрессант.
– Сходил бы ты лучше блеванул, герой! Сам знаешь, очистить желудок – первое дело при отравлениях.
– Кто отравился, я? – вопреки очевидности, выразил возмущение Турецкий. – Все нормально, генерал. Давай-ка спать, завтра нас ждет куча дел.
Выпроводив Васильевну, они выключили свет. Турецкий с наслаждением удерживал перед собой образ явившегося в аду ангела, пока не заснул. В остальном ночь прошла спокойно.
С утра они посетили львовскую картинную галерею, в собрание которой входил «Портрет белокурой женщины с детьми» кисти Шермана. Видевший в оригинале ранние полотна художника, которые изображали только пейзажи и натюрморты, Турецкий впился в портрет глазами. Очевидно, к сороковым годам Бруно Шерман окончательно обрел свою манеру, изображая людей с крупными головами, с чрезмерно длинными руками и ногами, искаженно, но тем более выразительно. Способствовало вниманию и то, что черты лица женщины, позировавшей по-классически стоя, держа за руки мальчика и девочку, как показалось, были Турецкому очень знакомы… Хотя нет, скорее всего, показалось. Картина художника-авангардиста зафиксировала подвижное, меняющееся человеческое лицо. Посмотришь с одной точки, оно выглядит так, отступишь на два шага – совсем по-другому. Даже если просто смотреть и смотреть, оно меняется и при этом остается неподвижным. Как этого добивался Шерман? При случае нужно спросить у искусствоведов. Правда, они, скорее всего, разведут руками: тайна творчества!
А жена коменданта, с которой написан портрет, была очень красивой. Нет, «красивая» – неточное слово, лучше подойдет «совершенная», «безупречная». Образцовая арийка гитлеровской пропаганды, мать образцовых немецких детей. Как мог Шерман изобразить в таком виде женщину, с которой занимался любовью? Женщина с плаката, примесь едва уловимой иронии, никакой интимности. Герр комендант должен был остаться доволен. Турецкий почувствовал, что его обманули, обокрали. В чем причина разочарования? Женщину с лицом ангела следовало написать по-другому… Что-что? Турецкий, ты сам-то понял, о чем подумал? Так, значит, он уверен, что это она? Та, которая нынче ночью залетела на легких крыльях в его бред, вызванный злобным сочетанием пива и таблеток? А ведь он не видел раньше ни портретов, ни фотографий комендантши. Откуда взялось, как отобразилось на экране его мозга это прекрасное лицо?
Что-то очень необычное было в этом расследовании. Такого с Турецким еще не случалось. А вдруг прав был Вениамин Михайлович и его пациент действительно сходит с ума? Кажется, подобный исход он предвидел и хотел подбодрить, когда сказал: «Если вам покажется, что с вами происходит что-то необычное, не пугайтесь».
Теперь для Турецкого эти слова наполнились новым содержанием.
9
Частный дом последнего оставшегося в живых старого представителя рода Степанищевых помещался на окраине города Реутова, между магазином пластмассовых изделий и заводом с уныло торчащими продымленными трубами, выпускавшим неизвестно какую продукцию. Дом не претендовал на звание родового гнезда семьи Степанищевых: по виду это был типовой барак постройки пятидесятых годов, в прошлом разделенный на две половины. По-видимому, вторая семья съехала на новую квартиру, и Марк Владимирович Степанищев получил в безраздельное владение эту бревенчатую, почерневшую от времени длинную конуру с отчаянно скрипящими полами, убожество которой не слишком удачно декорировал зеленый, пышно плодоносящий яблоневый сад.
Марк Владимирович, похожий на мультипликационного лешего – с белыми кудрявыми зарослями волос, усов и бороды, среди которых выступал розовый пористый нос, – не обрадовался, когда Агеев предложил ему побеседовать об усопшем брате.
– О Ваньке, что ли, спрашивать приехали? – возмутился он. – Убирайтесь! Слышать о нем не желаю!
– Почему? – спросил Агеев. Хозяин вопроса не расслышал, захлопнув перед носом гостя дверь. Тогда Агеев зашел с другой стороны дома.
– Марк Владимирович! – просительно взвыл он в распахнутые настежь окна, в которых сквозняк надувал пузырями линялые желто-зеленые занавески. – Почему вы не хотите говорить о своем брате Иване?
– Потому, – донеслось из глубины комнат, – что он мне теперь не брат, а вор. Мне безразлично, что он умер. Я с ним и на том свете мириться не собираюсь.
– Он украл что-то и спрятал в тайник? – Агеева вынудило выдавать данные следствия предчувствие верно взятого следа. – Он это держал в ванной комнате?
Неожиданно Марк Владимирович возник между занавесок, как черт между ширм кукольного театра, и махнул широкой натруженной ладонью в направлении торца дома:
– Что-то раскопали? Идите, открою, так и быть.
Спустя пять минут Агеев уже прохлаждался в просторной, но неуютной, населенной грязноватыми запахами хозяйствования пожилого холостяка комнате и, прихлебывая бурду, которую Марк Владимирович горделиво называл черемуховым чаем, слушал историю братьев Степанищевых.
Марк Владимирович, которому в этом году исполнялось восемьдесят шесть лет, хорошо помнил послереволюционные годы – счастливые, наверное, потому, что это было его детство. В их квартире на Красной Пресне с далекими потолками и неоглядной задымленной кухней было много людей, много песен, много примусов, много игрушек, много интересных событий каждый день. И он удивлялся, почему мать ворчит, что в туалет не протолкнешься, что она устает на заводе, что дети играют погаными пищащими пузырями «уйди-уйди», что радио от соседа мешает заснуть, и вообще, так ли они раньше жили! Отец соглашался с ней и, чтобы утешиться или, наоборот, разбередить раны, вынимал несколько половиц и доставал из секретного места завернутый в блестящую гладкую материю кусок холстины. На холстине были намалеваны разноцветные пятна, и были они вроде кубиков, из которых, если сложить правильно, составляется цельная картинка. Из лазурного фона выступала огромная, желтая, как солнце, буханка хлеба. Сытными, цвета свежего хлеба, буквами красовались слова: «Бакалейная лавка. Степанищев и K°». Среди букв встречались непонятные, но смысл улавливался. А еще на фоне лазури на столе, покрытом алой скатертью, кувыркались, шалили, вертелись солонки и перечницы, из чашки, наполненной чаем, вырастал и распускался лохматый, диковинный, ароматный, несмотря на то что нарисованный, цветок… Братья, Ваня, Марк и Андрей, очень любили рассматривать эту веселую холстину, и, когда отец доставал ее из хранилища, у детей выдавался праздник.
«Смотрите, дети, – приговаривал отец, – и запоминайте, что род Степанищевых, хотя и мещанский, в Москве не из последних. До революции свою лавку держали».
«Все отняли, – вздыхала мать, – растаяло наше добро, как дым».
«А ты не горюй, Лиза! О добре сокрушаться Бог не велит. Скажи спасибо, что уцелела хоть эта картина из лавки Степанищевых. Посмотришь на нее, и на душе полегчает. Осталась в напоминание, что вот, мол, были когда-то и мы рысаками…»
– А вы чаек пейте, не стесняйтесь, – сам перебил свои воспоминания Марк Владимирович. – Чай полезный, на себе испытал. Добрый чай. Почки промывает, печень. Глаза начинают зорче видеть. Да, травы – великая вещь. Природа – кладезь здоровья. Терзаем мы ее, матушку, мучаем, травим выхлопными газами и бензиновыми отходами, а она нам все прощает. И кормит, и поит, и лечит. Ждет, чтобы одумались мы, ее неразумные дети…
– Марк Владимирович… – Поперхнувшись, потому что черемуховый чай выдержать оказалось труднее, чем боевое отравляющее вещество «Черемуха», Агеев постарался перевести разговор на другую тему: – А какого приблизительно размера была эта картина?
Марк Владимирович без лишних слов отметил на руке размеры. Агеев прикинул: очень похоже на размеры тайника. Только тайник был необычно узким…
– А что, она у вас была в рулон свернута?
– Ну да. Попробуйте-ка по Москве кочевать с квартиры на квартиру, перевозя с собой картину в натуральную величину! Открыто держать мы ее не могли: отца бы по головке не погладили.
– Так она же у вас за столько лет должна была растрескаться?
– Не-е, картинку не повредили. Очень уж любили ее.
Промелькнули годы. Детям Советской страны, мечтавшим о героических подвигах и прыжках с парашютом, смешным и жалким представилось бы напоминание о лавке, которую держал когда-то отец. И отец притих, не доставал больше холстину, и где она лежала, пионерам не было известно. И к счастью: не то пустили бы семейную реликвию на топливо для костра. Долгие годы Марк не знал, куда она пропала. И, по правде говоря, не сожалел. Учился, работал, воевал… Типичная для его поколения биография.
Картина рода Степанищевых объявилась через много лет. Старший брат, Андрей, который отличался от младших оболтусов тем, что был ближе к родителям и не следовал всем переменам, к которым призывала коммунистическая партия, в одну из последних встреч, зная, что смертельно болен, принес братьям завернутый в пурпурную материю рулон. Показалось, даже материя была та же самая, только с годами поблекла и вытерлась на сгибах.
«Берегите, – приказал. – Это наше единственное наследство».
Ванька брать отказался: только что переехал в новую квартиру, куда ему это старье? Живописная манера, видите ли, не понравилась: безвкусица, пестрота. Пришлось взять Марку, чтобы уважить брата, хотя условия для хранения реликвии были еще те: на другой половине дома обитала семья алкоголиков, свободно шаставших в его половину, и они могли запросто резать колбасу на исторической картине рода Степанищевых.
Но как-то пронесло, обошлось. Алкоголиков-родителей отправили надолго в лечебно-трудовой профилакторий, детей, грязных и оборванных, отдали в детдом. А через некоторое время Иван пришел выпрашивать у Марка холстину. Отдай и отдай. Мол, сердце у него всколыхнулось тоской по истокам. Марк не поверил: не таким Иван человеком был, чтобы проливать слезы над старой картиной, вспоминая утраченную до революции лавку. Иван очень жадным был. Любил, значит, деньги. И Марк, хоть в этих делах не разбирался, задумался: холстина старинная, наверное, это какой-то антиквариат. Не получит от него картины Ванька! Хорош гусь, сам себе все заграбастает – и привет от старых штиблет. Нет уж, давай по-братски: вместе пойдем в магазин, где такие вещи оценивают, продадим, если хорошую цену дадут, а деньги поделим, если уж очень нужны. А по мнению Марка, лучше было бы не продавать семейное достояние, а хранить.
Иван согласился с доводами. Но в вечер после его ухода Марк обнаружил, что холстина исчезла. Марк пришел к нему домой, стал ругаться и требовать отдать семейное достояние. Иван заявил, что холстины не брал и чтобы Марк не смел к нему больше показываться, если ведет себя, как скотина горластая. «Уходи, – сказал, – некогда тут с тобой возиться. Не видишь, у меня ремонт!» И действительно, у него в коридоре стояли мешки с цементом. Грязно было, натоптано…
– Ремонт шел в ванной комнате?
– Я не заметил.
Так поссорились братья, и так получилось, что семейной картины Марк Ивану не простил.
– Это давно случилось?
– Ась?
– Давно, говорю, пропала картина?
– Лет пять… да что я говорю, когда Андрюшка-то умер? Года четыре, пожалуй, в этом сентябре исполнится.
– Марк Владимирович, – заинтересовался Агеев, – а у вас не сохранилось копии картины?
– Какой еще копии?
– Хотя бы фотографии…
– Есть одна старая карточка, где родители наши в своей лавке снимались: там вывеска отчетливо видна.
Марк Владимирович с удовольствием полез в семейный альбом в плюшевой обложке с медными уголками, попутно снабжая Агеева разными сведениями о характере матери, отца, теток и прочих, седьмая вода на киселе, родственников. Карточку он отыскал, но Агееву отказался отдать.
– Вот еще, – заявил он, – последнего напоминания лишиться!
– Но это в ваших интересах. Специалисты сделают заключение, какую ценность представляет ваша картина. Если она окажется ценной, мы будем ее искать. Неужели вы не хотите получить ее обратно?
– Вот приводи ко мне специалистов, пускай они на месте заключение делают.
Примирились они на среднем варианте: Марк Владимирович согласился прогуляться с Агеевым в Москву, где с исторической фотокарточки сделают ксерокопию. За услугу он требовал три тысячи рублей, Агеев, стесненный в оперативных расходах, настаивал на тысяче: в итоге хватило полутора кусков.
Зато, пока то да се, черемуховый чай остыл, что Агеева весьма порадовало.
Не радовало его только то, что дело Степанищева тоже оказывалось связано с искусством. Что за чума такая! А еще говорят, будто снаряд в одну воронку дважды не попадает. Впрочем, Агеев побывал на войне и знал, что это расхожее утверждение не соответствует действительности. Согласно словам мудрого Никитина, для снаряда, попадающего в воронку, существует ученое наименование «Закон парных случаев». Или, по-простецки: «Как только, так сразу». Стоило агентству «Глория» связаться с делом Шермана, как моментально подвалила фамильная картина лавки Степанищевых.
О том, что два дела окажутся связанными друг с другом, Агеев пока еще и не помышлял. Он мыслил оперативно и не любил фантазировать.
В целях научной достоверности, а скорее, для того, чтобы наметить хоть какой-нибудь план дальнейшей работы, Денис Грязнов и отправился к эксперту Николаю Будникову в Музей русского авангарда. Что заставило его признать «Дерево в солнечном свете» творением Шермана? Денис ждал четкого, ясного ответа. А нарвался на лекцию, которая скорее его запутала, чем что-то прояснила.
– Насколько я понимаю, вас волнует вопрос, не ошибся ли я и не является ли полотно Шермана подделкой? – напал на директора агентства «Глория» Будников. Разговор их происходил в подсобном помещении, полном ламп дневного света, оптических приборов вроде микроскопа, сверкающих, похожих на хирургические, мелких инструментов и прочего неизвестного Денису оснащения. Витавший в комнате запах то ли масляной краски, то ли олифы дополнительно воздействовал на психику, заставляя признавать себя полным профаном в присутствии специалиста.
– Ну, не то чтобы… – замялся Денис.
– Нет, вы совершенно правы. Я и сам тысячу раз себя об этом спрашивал. Иначе я не имел бы права называться экспертом. Но решение свое готов обосновать.
Николай вдохновенно и основательно заправил за ухо дужку очков: сегодня очки на нем были в позолоченной оправе.
– Вообще-то, должен признаться, в этом случае я нарушил правила своей профессии. Я выступал скорее как антикварный дилер или свободный эксперт, чем как музейщик… Как вы полагаете, Денис Андреевич, в чем разница между двумя понятиями?
Денис счел вопрос риторическим и промолчал.
– Музейный сотрудник и антикварный эксперт, – развивал свою мысль Будников, – суть две разные профессии. Цели у музея и рынка весьма различны. В первом случае – изучение и популяризация, выражаясь высоким штилем, просветительская деятельность, во втором – продажа. Во всем мире антиквар продает вещи «как есть», гарантируя их оценку и атрибуцию только своей репутацией, а значит, и коммерческим успехом. К консультациям музейщиков-специалистов прибегают только в случаях самых дорогих сделок, при этом специально оговаривают, что эта консультация в качестве аргумента при продаже использоваться не может…
– Простите, Николай, – вмешался в монолог Денис, – вы взялись за экспертизу этой картины из-за того, что Шестаков – ваш друг?
– Друг? Никогда мы не дружили. Кто это вам сказал?
– Он сам. По крайней мере, я так понял.
– Вы неправильно поняли. Когда-то давно соприкасались, а так – едва знакомы.
– А-а. Ну, извините.
– Вплоть до девятнадцатого века, – снова оседлал любимого конька Будников, – института экспертизы произведений искусства не существовало. Человек, покупающий картину, доверял собственному вкусу или тому, кто ему картину продавал. Наше время отмечено резкими изменениями. Во-первых, наука об искусстве стала настолько специальной, что торговец произведениями искусства, тоже специалист в своей области, не способен ее полноценно освоить. Во-вторых, подлинные, качественные произведения встречаются все реже, в то время как количество продавцов и агентов растет, вследствие этого обостряется конкуренция. Наконец, покупатель пошел уже не тот. Он неуверен, недоверчив, ему трудно самому вынести суждение. От сомнений спасает сертификат. Значение для него приобретают те ученые, чьи подписи он увидит в свидетельстве, а это преимущественно оптимисты, всегда говорящие «да». Торговцы, ориентированные на американских коллекционеров, естественно, заинтересованы представить своих экспертов авторитетами, чтобы всучить товар…
– А выводы? – вернул его ближе к делу Грязнов.
– Выводы? Я как будто бы нарушил границы своего ремесла, работая не на просветительство, а на бизнес. Но, с другой стороны, я считаю, что совершил важный поступок, открыв новую страницу истории русского авангарда. То, что Шерман творил в шестидесятые годы, меняет наши представления о…
– Нет, а все-таки, – не выдержал Денис, – почему вы так решили?
– Я мог бы привести вам массу данных, касающихся спектрального анализа красок, состава полотна, и вы покивали бы головой, но на самом деле это ничуть не убедительно. Все эти сведения, вместе взятые, доказывают только то, что картина неизвестного автора действительно была написана в шестидесятые годы минувшего века на грубой мешковине… кстати, судя по сохранившимся частицам, мешки были из-под сахара…
Денис занес в блокнот: «Мешки из-под сахара». Надо бы сообщить Турецкому, вдруг ему эти мешки зачем-то пригодятся.
– Все дело, как вы понимаете, в атрибуции, то есть в том, какой художник создал «Дерево в солнечном свете». Что убеждает меня в авторстве Шермана? И не только меня. Я консультировался с зарубежными экспертами по Шерману, с Мюллером, с Ковальчик, и все они подтвердили мои выводы. По-настоящему убедительно то, что эта картина невозможна. И тем не менее она существует.
Денис недоуменно заморгал.
– Ну, попытайтесь представить себе: вы хотите изготовить поддельное полотно Шермана. Что вы возьмете за образец? По всей вероятности, уже существующие его картины, с их мрачноватым колоритом, зловещим искажением действительности. Ничего яркого, радостного, наподобие «Дерева в солнечном свете», Шерман, насколько известно, не писал. Но это его линия, его пропорции, его манера обращения с цветом! Это Шерман, каким он стал в результате последовательного развития. То, что никогда не смог бы родить копиист: у него не хватило бы смелости. Вы меня понимаете?
– Мгм, – изрек Денис.
10
Из Львовской картинной галереи Турецкий и Грязнов отправились к Самойленко, обещавшему навести справки об уцелевших родственниках и соседях Мстислава Шермана. Улов нельзя было назвать сногсшибательным. Мстислав и его семья были уничтожены, соседи разбрелись по городам и весям, некоторые давно обретались в Польше или в еще более отдаленных заграницах. Очевидно, несмотря на прекрасную архитектуру Львова, не все считали его подходящим местом жительства.
– Ну ось, е тут одна жиночка, – вяло пробубнил Петро, чьи дружеские чувства заметно расхолаживала необходимость оказывать друзьям услуги без отрыва от работы. – В войну дивчинкою була, але це неважливо. А головне для вас, що вона усе життя де жила, там и живе. У доме, де Шерман жив!
Турецкий со значением взглянул на Грязнова, у которого не вызвало особого энтузиазма это замечание.
– А как ее зовут?
– Го… якась Голота. София.
– Вперед, Саня, – тяжело поднялся Слава. – Волка ноги кормят!
Пользуясь туристической картой и указаниями Самойленко, Турецкий и Грязнов добрались до дома, где жил Мстислав Шерман. До войны респектабельный невропатолог, гордость львовской медицины, занимал целый этаж и имел возможность щедро предоставить брату несколько комнат. Сейчас четыре этажа дома, который снаружи смотрелся шедевром архитектуры, украшенным статуями, гипсовыми венками и узорными завитушками, делились по отсекам квартир: как велел горсовет, не больше трех комнат на семью. Но и это временно. Как предупредил Петя Самойленко, по долгу службы находящийся в курсе всех городских планов и происшествий, жильцов скоро выселят, а дом изнутри переоборудуют, чтобы устроить в нем филиал банка. Очевидно, такие вещи происходят не только в Москве.
Вход в подъезд ограждал домофон. Все, как положено.
– Пани София Голота? – спросил Турецкий, нажав кнопку напротив нужной квартиры. – Моя фамилия Турецкий, я хотел бы побеседовать с вами о художнике Шермане…
– Заходьте, будьте ласка… то есть заходите, пожалуйста, – охотно, даже слишком охотно отозвался женский контральтовый голос, и домофон запищал сигналом, позволяя войти.
– А правильно все-таки, Сашка, – прокомментировал Грязнов, отмеривая ногами длинный пролет на лестнице, покорябанные перила которой поддерживались фигурными основами, – ввели на Украине это обращение: «пан», «пани». Ну, им легче: у них Польша под боком, а в Польше «панами» друг друга величали даже при социалистическом строе. А у нас, хоть тресни: «мужчина», «женщина»… Так, пожалуй, и не удастся нам с тобой при жизни побыть в России полноправными господами.
Откликаться на «мужчину» Турецкому тоже не нравилось, но он считал, что господином человека делает не обращение.
– Что такое, вот беда: все полезли в господа. И при этом ни один сам себе не господин, – процитировал он. – Это, Слав, какой-то немецкий классик написал, мне Нинка вслух прочитала…
У двери на четвертом этаже дискуссию о господах вынужденно прервали. В ответ на звонок дверь моментально распахнулась: пани Голота подкарауливала в прихожей. Она оказалась дамочкой лет шестидесяти с солидной комплекцией гоголевской Солохи и чрезмерно приветливой улыбкой на не по возрасту малиновых губах. Голота проводила гостей в комнату, заставленную всякими вазочками, шкатулочками, статуэточками, и там, усадив на старый кожаный диван, к которому они сейчас же прилипли брюками, принялась с удовольствием завзятой болтушки отвечать на их вопросы.
Пана Бруно Шермана она помнит. Помнит, как дразнили его во дворе дети: «Оврияш! Оврияш!» – и разбегались, стоило ему на них взглянуть своими белыми глазами. Оврияш – так называется великан в местных сказках. Бруно был высокий, и глаза уж очень пронзительные. Во время войны, в начале июля, его увели немцы, и вроде бы он пропал. А зимой 1941/42 года Любка, что сидела с ней в школе за одной партой, выдала секрет. Оказывается, он живет у ее матери, тети Фимы, пишет портрет жены коменданта. Только тс-с! Она бегала к Любке в гости, и там они подсмотрели… вот ужас! Картину, которую Бруно писал с комендантши. Такая страшная!
– Чем же она вас пугала? – невольно удивился Турецкий. – Обычный портрет женщины с детьми…
– А так вы про ту, что в музее? Та – нет, та не страшная. Но была и совсем другая картина.
– Какая? – уточнил Турецкий. Спина у него похолодела от предчувствия. Он ощутил, как рядом напрягся Грязнов.
– С адом и с ангелом. Самый настоящий ад, посредине гора… Что такое? Вам плохо? Принести воды?
– Нет, пустяки… Очень жарко… Да, если можно.
Воду Турецкий выглотнул единым махом, не разобрав, была она из-под крана или минеральная.
– Опишите, опишите эту картину! Где вы ее видели? Когда?
…В тот день девочек рано отпустили из школы: учительницу вызвали в комендатуру для заполнения каких-то документов. Маленькой Софке не хотелось идти домой, игры на свежем воздухе тоже исключались из-за того, что резко похолодало и в лицо хлестала снежная колючая крупа, поэтому она обрадовалась, когда одноклассница и подруга Любка позвала ее в гости. Тетя Фима, Любкина мама, позволила им играть в куклы возле печи.
«Только по дому не бегайте, – предупредила она. – Из комнаты ни шагу».
Любка подмигнула Софке, и та понимающе улыбнулась в ответ. Конечно, это из-за оврияша, который теперь снимает комнату у Любкиной матери.
Девочки сами не горели желанием встречаться с оврияшем. Их тряпичные дочки наряжались, ходили друг к другу в гости, церемонно пили чай из довоенного набора кукольной посуды. Тетя Фима, убедившись, что они тихо играют, ушла стирать белье. Тут Любке приспичило на двор. Возвратилась она с круглыми глазами.
«Софка, скорей! Там такое!»
Софка подумала, что подружка ее разыгрывает, но непритворное волнение Любки передалось и ей. Вдвоем они на цыпочках выбрались из комнаты и прокрались в конец коридора, где у тети Фимы был чулан…
– Кладовка со всякой всячиной? – уточнил Грязнов.
– Кладовка. Только не со всякой всячиной, а пустая. На полу кисти, банки с краской. Я даже не поняла, что Любка хочет мне показать, как она меня в бок ткнула: «Задери голову!» Я задрала, и у меня подкосились ноги…
…Это была непередаваемо страшная картина. Настолько страшная, что при первом взгляде невозможно было не зажмуриться. Но потом невозможно было не открыть глаза, и после этого смотреть уже на нее и смотреть, потому что она была прекрасна. Страшная и прекрасная, она впечатывалась в память на всю оставшуюся жизнь, и по сей день пани София не в состоянии забыть того, что было изображено на прикрепленном к потолку холсте.
Центральная часть представляла собой знаменитую львовскую гору, нарисованную одновременно условно и так, что девочки ее сразу узнали. По склонам горы спускались обнаженные, окутанные длинными черными волосами еврейские девушки. Страдание изуродовало их лица, превратило в обезьяньи мордочки – тем более человеческими и скорбными смотрелись огромные плачущие глаза. Вереницы девушек погружались в подземные области, похожие на ячейки сот, где пылали топки печей. И среди всего этого мрака и ужаса реял на фоне горы ангельский лик. Лицо белокурой женщины и одновременно лицо ангела. Рядом с ним два ангелочка поменьше, словно бы мальчик и девочка. Это была не просто картина, это было окно в другой, самостоятельный мир, и Софке показалось, что он сейчас обрушится на нее и раздавит.
Тут в коридоре раздались шаги оврияша. В панике девочки бросились бежать. Софке мерещилось, что оврияш, если догонит, сотворит с ними что-то жуткое, свернет шеи, как цыплятам, или утащит в нарисованный на потолке ад. Сейчас-то она понимает, что преследуемый еврей-художник должен был бояться этих детей больше, чем они его…
Турецкому не надо было сверяться с каталогом произведений Шермана, чтобы сообразить, что ничего подобного описанной картине нет ни в одной коллекции, ни в одном музее мира.
– И вы столько лет молчали об этом шедевре? – спросил он. – Не обращались ни в Львовскую картинную галерею, ни к специалистам?
– Позвольте, – возмущенно вздернула подведенные карандашом брови пани Голота, – я лишь недавно узнала, что нашего оврияша за рубежом признали великим художником. К тому же детские воспоминания… вы знаете, какие они расплывчатые! То ли было, то ли не было, не разберешь.
Повисло неловкое молчание. Пани Голота, исчерпав сведения, чего-то ждала.
– Ну, – первой прервала она затянувшуюся паузу, – какова ваша цена? Те, которые приходили перед вами, заплатили мне сто пятьдесят долларов.
– Перед нами? А кто к вам приходил? – дуэтом завопили Грязнов и Турецкий.
– Ну откуда же мне знать? Тоже двое мужчин. Назвались непримечательными русскими фамилиями, вроде бы Иванов и Петров. Документов своих не предъявляли, так же как и вы, панове…
– Как они выглядели?
– Совершенно разные. Один такой подтянутый, худощавый, интеллигентный. В очках с позолоченной оправой. Другой – ну вылитый бандит! Бритоголовый бандит. На лбу, вот тут, шрам треугольный, вроде как кожа была содрана.
– Во что одеты?
– Интеллигентный – во что-то серое, бритоголовый – в светлое… Нет, не помню! Я плохо разбираюсь в мужских модах.
– Когда они приходили?
– Вчера, с утра. Примерно в то же время, как вы.
– Слава, – сказал Турецкий, – возмести пани Софии текущие расходы.
– На всякий случай, – посоветовал Грязнов, отсчитывая деньги из командировочных, – не открывайте больше дверь всяким русским и нерусским мужчинам. И молчите про картину на потолке, как до сих пор молчали. Мало ли что.
Грязнов и Турецкий скатились с лестницы, будто за ними черти гнались.
– Куда мы бежим? – отдыхиваясь на ходу, спросил Слава. Генеральское брюшко и любовь к пиву не способствовали марафонским забегам.
– Домой, – не останавливаясь, просветил его более тренированный Турецкий. – То есть к Васильевне.
– Зачем?
– Выяснить, что случилось с картиной на потолке.
Марафонский бег на многолюдной львовской улице плавно перетек в ходьбу, правда для Славы Грязнова тоже достаточно марафонскую.
– Эта картина не значится ни в одном каталоге, – продолжал давать пояснения Турецкий, – а значит… значит, можно предположить, что она так до сих пор и висит на потолке, замазанная белилами.
– А все-таки зачем?
– Откуда мне знать, зачем? Может, художник хотел скрыть свое произведение.
– Нет, бежим-то мы зачем? Ну, висела она на потолке чулана лет сорок или сколько там, не может еще час или два повисеть?
– А затем, Слава, что нас опережают. Не исключено, что уже опередили. Неизвестные молодчики хотят захватить картину первыми. Не они ли вчера ломали кусты у бабки Васильевны?
– Мы же их спугнули.
– Не скажи, Слава. Их так просто не спугнешь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?