Электронная библиотека » Гай Стагг » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 12 ноября 2021, 14:20


Автор книги: Гай Стагг


Жанр: Религия: прочее, Религия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я остановился. Сел на рюкзак. Прислушался. Тишина угнетала. Снег давил звуки. Прошла минута, другая, и вдруг – шум, похожий на помехи в эфире! Машина! Скрежет колес по льду!

Бежать! Скорей бежать навстречу! По косогору, через заваленный снегом орляк, под кривыми ветками буков… Рюкзак цеплялся за ветки, шипы ежевики разодрали штаны. Паника нарастала волной. Я споткнулся, повалился на землю, рот забился едкой снежной крошкой, но я рывком вскочил и снова побежал: я видел вспышки фар сквозь деревья, я слышал резкий визг тормозов, слышал, как шуршат колеса по замерзшему шоссе…

Крутой склон выровнялся, и я, едва не запнувшись, вывалился из леса на дорогу. По обочинам асфальтовой трассы леденели лужи. Черная гладь магистрали блестела жирной смолью. Машина, за которой я гнался, умчалась прочь, я едва успел заметить отсверк ее задних фонарей – и снова остался один, жадно хватая холодный воздух ночи.

Через семь минут прошла вторая машина – и вслед за ней я поплелся в Трепай.

Ходить в походы надо весной. Или летом, если вы не против жары. В конце лета, ранней осенью… И дело не в погоде. Зимой не хватает света. И все закрыто. Закрыты молодежные хостелы. Закрыты ночлежки для скитальцев – gite d’étape. Закрыты chambres d’hôtes, дешевые отели режима «ночь и завтрак». Палаточные лагеря… а, да, эти-то откуда возьмутся? Гостиницы мне были не по карману, оставалось ходить по церквям и просить приюта. Иногда я спал в комнатке, примыкавшей к пресвитерии, иногда – на раскладушке в приходской подсобке. Один раз меня пустили только в церковный зал, и я дрых прямо у батареи, раскатав спальник и подложив под голову шерстяной свитер. Временами не удавалось найти ни монастырь, ни пресвитерию, ни подсобку, но меня пускали к себе совершенно незнакомые люди. В первый раз… в первый раз это казалось чудом.

В тот день я миновал виноградники и шел вдоль бокового канала Марны. Река, блестевшая, словно тусклое серебро, заливала бечевник. На дальнем берегу росли ясени, цепляя ветками омелу, и тысячи берез, закрывая солнце, впивались в небо тонкими иглами.

К вечеру я пришел в Шалон-ан-Шампань. Собор был закрыт, но неподалеку нашлась готическая церковь из беленого камня – Нотр-Дам-ан-Во, и в церковной лавке, продавая открытки с монахинями, сидели три женщины. Одна взяла меня за руку и быстро залопотала. Такой молодой! И совсем один! Заблудился! Зимой!

– Как вы отыщете Рим в таком снегу? – удивленно спросила она.

Ее звали Колетт. У нее были карие глаза и каштановая завивка. Она отпустила мою руку, схватила листок, нарисовала синей авторучкой картинку – зимний пейзаж, горы, сосны, игрушечные звездочки, – а внизу подписала молитву, будто строчку из песни: Сколь бы долог путь твой ни был, сколь бы ни был он тяжел… – запихнула листик мне в карман куртки и застегнула молнию.

Когда я сказал, что ищу, где остановиться, все трое начали обзванивать город. В ответ звучал вежливый отказ или механическое «абонент недоступен». «Алло, епархия? Добрый вечер, это хостел? Алло, турлагерь? Отель Мориц? Пресвитерия Сен-Жан?» Спустя десять минут места закончились. Но вдруг Колетт осенило: «Доктор Кьюле! Рю Гарине!» – и она поволокла меня на улицу.

Она вела меня по Шалону, рассказывала, как некогда занималась импортом во Францию британских машин, а однажды – вот честное слово! – даже сидела за рулем «Триумф-Стега» – и нервно глядела по сторонам, как будто что-то высматривала, боясь ненароком пройти мимо. Мы миновали спортивный магазин, и она едва ли не бросилась внутрь – и вышла, держа в руках пару кроссовок для зимнего бега.

– Подарок, – все повторяла она. – Это тебе. Это подарок.

– Нет, нет, – мотал я головой. – Вы слишком добры! Не тратьте на меня деньги! Не нужно!

Впрочем, я не спросил, что стало с ее делом, и не спросил о молитве, которую она спрятала мне в карман – где она ее слышала? На чьих-то похоронах? Учила ей ребенка? Или молилась так сама, глубокой ночью, очнувшись от кошмара?

Этого я так и не узнал.

Под номером четырнадцать на улице Гарине обретался трехэтажный особняк с двумя дверями на фасаде. Стены, обшитые разноцветными панелями, придавали дому вид детского сада. На нижних этажах доктор Кьюле устроил настоящие оранжереи – и передвигал кустарники самым причудливым образом, защищая растения от мнимых сквозняков. Он был чопорным и щепетильным, и его шевелюра закрывала уши.

– А что вы за доктор? – спросил я.

– Я на пенсии, – ответил он. – Но все еще принимаю.

Ужинали мы парой разогретых стейков и молчали – слушали по радио о вторжении Франции в Мали. После стейков доктор принес поднос с сыром, но тот выскользнул из рук и упал на пол, и старик, понуро опустив взгляд, долго смотрел в пол, слишком смущенный, чтобы убирать.

В девять часов раздался громкий стук в двери – сперва в одну, потом в другую. Вернулась Колетт – принесла зимние кроссовки.

– Что мне деньги? – сказала она. – Я не курю. Не пью. Куда мне их тратить?

И так было не раз. Ночь за ночью незнакомцы впускали меня к себе в дом, кормили и давали ночлег. Сперва я был поражен таким гостеприимством: оно казалось отголоском иной эпохи – но вскоре я уже привык на него полагаться. Столбик термометра танцевал вокруг нуля: может, холод делал людей добрее? Так я и шел вперед, с теплым и радостным чувством – словно мог пересечь всю страну на одном только милосердии.

После Шампани три дня тянулись пустыри. Каждый вечер меня пригревала какая-нибудь семья. Мужья – фермеры с загрубелыми красными руками и обветренными лицами – могли полчаса разводить костер, взвешивая в пальцах каждую дровинку. Когда я спрашивал о работе, они отвечали, не поднимая глаз. Будет холоднее, предупреждали они. Самый холодный январь с восемьдесят пятого. Их жены, труженицы местной ратуши, хотели знать все о моих родителях, о братьях, о сестрах, их имена, их возраст, где они живут, где работают… А куда иду я? Через Альпы? Пешком? – и они писали мне бесконечные списки телефонных номеров: чрезвычайные службы, жандармерия, сельский староста, приходской священник, ближайший госпиталь, пара-тройка государственных контор, вызов спасателей на вертолете…


НОЧЬ ЗА НОЧЬЮ НЕЗНАКОМЦЫ ВПУСКАЛИ МЕНЯ К СЕБЕ В ДОМ, КОРМИЛИ И ДАВАЛИ НОЧЛЕГ. ТАК Я И ШЕЛ ВПЕРЕД, С ТЕПЛЫМ И РАДОСТНЫМ ЧУВСТВОМ – СЛОВНО МОГ ПЕРЕСЕЧЬ ВСЮ СТРАНУ НА ОДНОМ ТОЛЬКО МИЛОСЕРДИИ.


Меня пускали спать в детскую, увешанную плакатами: мотоциклы, пустынные багги, логотипы ралли Париж-Дакар, плюшевые мишки в шкафу, неизменные коробки «Лего» под кроватью. Хозяева комнат давно выросли и покинули родной дом, и вечерами родители рассказывали мне, что в селах нет работы, что службы закрываются, что Францию наводнили мигранты…

Днем я шел по равнинам Южной Марны. Будь сейчас лето, эта часть Дороги франков могла бы свести с ума своей тоской – но зима превратила акры злаков и фуража в арктическую пустошь. Мир отбелил поля и небо, не оставив им ни крупинки цвета, ничего, кроме девственно белого покрывала, что раскинулось от дороги до самого горизонта и словно саван, легло на землю, повторив все ее очертания. Иногда я замечал джип, электроподстанцию или комплекс фермерских построек, но здесь, на давящем фоне нескончаемого снежного простора, они казались маленькими, ненастоящими, игрушечными…

Один раз я прошел мимо ветряной фермы. Издалека турбины напоминали деревья, пораженные молнией, с выбеленными стволами и содранной корой, а ближе к ним услышал, как воздух прорывается сквозь лопасти, шипя, словно рассерженный гусь. Из-за туч, бросив на снег угловатые тени, проглянуло солнце. Я смотрел, как вращаются поля, и вдруг почувствовал, как на свету мне становится холодней и как в кожу вгрызается ветер, остановился, уперев руки в бока, и долго переводил дух.

Один поселок оказался заброшенным. Я прошел мимо обветшалых домов с ободранными стенами и торчащими кольями стропил, мимо спален, под которыми виднелся голый каркас… Дом на окраине кичился новой дверью и пролетом, но стоял посреди груды обломков, раскиданных повсюду, как будто здесь случилось землетрясение. Я даже побродил по этим руинам, наткнулся на ящик детской одежды и заваленный шлакоблоками трактор, а потом меня облаяла сидевшая на цепи немецкая овчарка – и я отправился на юг, оставив равнины позади.



Ощущение чуда длится недолго – вот и мое вскоре сменила рутина. В холмах над рекой Об я увидел, как рубят лес. Дорога вела прямо через изрезанную колеями просеку, широкую, словно шоссе. Пеньки торчали на склонах, заваленных корой и опилками, все это смешивалось в промокшей земле и превращалось в черную грязь, чавкающую под ногами и норовящую с каждым шагом сдернуть с меня ботинки.

К вечеру, когда небо отяжелело от снежных туч, я прошел мимо старой охотничьей избушки, пропахшей мхом, торфом, древесиной и плесенью, и вышел на новую просеку: эта вела вниз, к Долине Горечи.

До самой долины я дошел уже в сумерках. Тропинка окончилась старой, местами разрушенной кирпичной стеной. За ней виднелись посты часовых и цепной забор, колючая проволока и бетонные блоки, а дальше шла широкая территория, заставленная приземистыми зданиями с решетками на окнах. На моей карте это место значилось как аббатство Клерво. Только последние монахи ушли отсюда уже лет как двести, и теперь здесь размещалась тюрьма.

Когда-то аббатство играло главную роль среди французских монастырей. Но Наполеон превратил его в трудовой лагерь для тысяч уголовников и в тюрьму строгого режима для политических заключенных. С тех пор в стенах Клерво успели перебывать и воинствующие социалисты, и ультраправые радикалы, и анархисты, и террористы, и революционеры, и именно потому во второй половине XIX века этот список пополнил даже князь – Петр Кропоткин.

Кропоткин, дальний потомок Рюриков, средневековых правителей Руси, родился в Москве в 1842 году, в двадцать стал офицером имперской армии и исследовал для Русского географического общества Маньчжурию и Сибирь, а позже – Скандинавию. В тридцать он объявил себя анархистом и примкнул к социалистическому кружку «чайковцев», спустя два года его арестовали за революционную пропаганду и заточили в Петропавловской крепости на окраине Петербурга, он бежал, укрылся в Женеве, жил там до 1881 года, потом его изгнали и оттуда, а вскоре, во Франции, обвинили в принадлежности к организациям, ведущим подрывную деятельность, и приговорили в пяти годам заключения в Клерво.

Обо всем, что ему довелось пережить, Кропоткин рассказал в книге воспоминаний – «В русских и французских тюрьмах». Во время его заключения в бывшем аббатстве содержалось то ли полторы, то ли две тысячи заключенных. В главном отсеке обрабатывали металл – делали железные койки, мебель, подзорные трубы, рамы для картин. Там же размещались мастерские, где выделывали бархат, суконную ткань и холст, мукомольные мельницы и дворы для рубки известняка, песчаника и мела. Четыре паровых двигателя, питавшие тюрьму энергией, грохотали день и ночь, окутывая долину дымом сотен труб. «Мануфактурный город», как писал Кропоткин.

И поразительно, насколько жизнь заключенных совпадала с жизнью монахов. Узники спали в бараках, носили одинаковые серые одежды, ели хлеб и овощи, трудились по шесть дней в неделю – с перерывами на молитву и обучение – и даже соблюдали обет молчания.

Аббатство Клерво было таким с первых дней.

Монастырь основал в 1115 году молодой дворянин по имени Бернар, монах-цистерцианец. Он прославился фанатичной аскезой и устроил жизнь в аббатстве по своему образу и подобию. Обитель стояла в далекой долине, среди болот и лесов. Суровый облик зданий. Жесткая дисциплина. Непрестанный труд. Монахи просыпались в четыре утра, работали по шесть, а то и по семь часов в день, столько же молились и нередко ложились спать голодными – а то и вовсе не спали. Да, это звучит жестоко. Но такое сочетание труда и размышлений обрело неимоверную славу. До Бернара цистерцианцы жили подаянием. К концу его дней они расширялись быстрее всех европейских монашеских орденов. Акцент на самообеспечении сделал братьев прекрасными ремесленниками, скотоводами и механиками; их монастыри превратились в процветающие фабрики и фермы. В некоторых использовали водяные колеса, чтобы дробить зерно, просеивать муку, валять сукно, дубить кожу и рубить лес; в других были шахты, плавильни и кузницы, где отливали свинцовые трубы и кровлю, ковали железные инструменты, детали, посуду, столовые приборы, подковы, плужные лемеха…

Для Бернара труд имел ясную моральную цель. Он держал монахов в смирении, а монастырь – в независимости от мира. А именно в том, чтобы оставить мир, цистерцианцы и видели кратчайший путь к спасению.

Петр Кропоткин верил в абсолютно иные истины. Забвение собственной воли, отказ от возможности выбирать – для него это означало не обретение, а гибель свободы. В памфлете «Тюрьмы и их моральное влияние на узников» князь писал: «В тюрьмах, как и в монастырях, все делается для того, чтобы убить человеческую волю». В мемуарах он пошел еще дальше, сравнив пленников Клерво с машинами. Это ярчайшая метафора для отражения жизни в замкнутом пространстве – будь то тюрьмы XIX столетия или средневековые обители с их промышленным производством и механистическим подходом к морали… и все же монастырь отличается от тюрьмы, и это очень важное отличие. Да, монах, вступая в орден цистерцианцев, отрекался от своей воли – но, в отличие от узника, совершал этот выбор сам. В тот день, у стен тюрьмы, я не мог понять, зачем кому-то вообще делать такой выбор. Но за время, проведенное там, я сумел узнать одно: паломничество было частью ответа.

Кропоткина выпустили из Клерво довольно скоро. Отчасти ему помог юный радикал Жорж Клемансо. Князь поселился в лондонском предместье Бромли, написал ряд книг о научной природе анархизма, а в 1917 году, после Февральской революции, вернулся в Россию. После сорока лет изгнания его встречали как героя – с флагами и восторженными криками. Ему даже предложили пост министра образования, но он отказался: верил, что близко то время, когда обществу уже не нужна будет власть.

Прошло несколько месяцев, власть захватили большевики, и весь труд жизни Кропоткина, как говорил он сам, «похоронили».

К воротам тюрьмы я подошел через полчаса. Фасад, сложенный из грубо отесанного камня, роднил темницу с армейскими бараками или с конюшнями старинных замков. За серыми стеклами окон царила тьма. Свет теплился на другой стороне – в окошке домика через дорогу: там располагалась гостиница для родственников, приезжавших к заключенным. Я направился к ней, вошел в комнату с низким потолком и голой кирпичной кладкой и увидел женщину в блестящем костюме из тонкого нейлона. Она смотрела телевизор, уложив на стул правую ногу с забинтованной лодыжкой.

Я скинул с плеч рюкзак и объяснил, какими судьбами здесь оказался.

– Иерусалим? – Она скривилась, словно съела лимон. – Бросьте, юноша! Сколько вы уже идете?

– Три недели.

– Пешком? Все время пешком?

– Кентербери, Кале, Аррас, Реймс, Шалон-ан-Шампань…

– Не верю.

– Хотите со мной?

– Ах, бросьте! – Она указала на лодыжку.

Ее звали Ева. Волосы она обесцветила, лицо ее от яркого макияжа казалось отекшим. Когда я спросил о травме, она объяснила, что танцевала, пила и вообще – что она идиотка. Сюда она приехала к сыну, Матису. Он был почти моего возраста, почти моего роста и учился на механика, пока не загремел в Клерво. Она увлеченно болтала – и вдруг умолкла и прикрыла ладонью рот. Удивлена совпадением? Расстроена? Я не сразу понял, что она усмехается, и мне стало неловко. Да уж, я прибыл в гостиницу, одетый, словно на лыжную прогулку, и уверял, будто иду в Иерусалим! Она прятала не слезы, но смех!

– Так ты к монашкам? – она встала с дивана, опираясь на костыль, и достала из сумки пачку сигарет. – Они вон там, за дверью. Заставляют меня выходить, когда курю. Как в тюрьме. Каждый раз, как хочу затянуться, так сразу вопли: «На улице, Ева! На улице!»

Монахини сидели на кухне – в тесной комнатке, большую часть которой занимала дровяная печь. Невысокие, пухленькие и до беспечности щедрые, в своем сером облачении и белых блузах они напомнили мне пару горлиц, порхающих по комнате и воркующих друг с другом.

Сестре Мари-Бертилль было уже за семьдесят. У нее были пушистые волосы и остро очерченная линия рта. Гостиницу она содержала вот уже двадцать восемь лет.

– Да, зимой у нас паломников еще не бывало, – удивилась она и достала из серванта чашечки для варенья и блюдечки для бисквитов.

– Один был, – поправила ее сестра Анна-Кристина, гревшая на плите кастрюльку с молоком. Она была моложе, мягче, и речь ее была медленной: так матери обращаются к малышу. – В том году. Или в позапрошлом. В ноябре.

– А, верно! – вспомнила Мари. – Он шел по пути Жанны-д'Арк.

– Жанны д'Арк? – переспросил я.

– Она была здесь, – кивнула старшая сестра. – В мужской одежде.

– Остановилась в аббатстве по дороге к королю, – добавила младшая.

– По мне, так тот пилигрим просто рехнулся! – высказалась Мари-Бертилль.

– Про Жанну тоже так говорили, – пожала плечами Анна-Кристина.

– А еще знаменитые паломники здесь были? – снова напомнил я о себе.

– Все приходят в Клерво, – отозвалась сестра Анна. – Священники, принцы, святые.

– Они не хотели уходить, – сестра Мари взяла из вазы яблоки и апельсины. – Они пришли сюда умирать.

Наконец она нашла то, что искала: жестянку с лимонным деревом. В ней был лимонный пирог, завернутый в пергамент. Она отрезала три куска, сестра Анна сделала три чашки какао, и мы сели за стол. Видимо, огонь в печурке поутих: молоко едва нагрелось, и шоколадный порошок сбился на поверхности. Сестра Мари-Бертилль прихлебывала тепловатую жидкость и причитала при каждом глотке. В конце концов Анна-Кристина не выдержала, вздохнула, поставила чашки в микроволновку и присела на краешек стула, ожидая звонка.

– А трудно содержать гостиницу? – спросил я, когда какао подогрелось.

– Мы стараемся тепло встречать всех, – ответила сестра Анна. – Еще пытаемся содержать дом по-христиански. Иногда и то, и другое очень сложно.

– У нас всегда полно людей на выходных, – согласилась с ней сестра Мари. – С пятницы до понедельника просто не развернешься. Дети на кроватях, дети на диванах. Открываю комод – Господи, и там дети!

– Иногда гости очень сердятся, – кивнула Анна. – Иногда спорят. Иногда слишком много требуют.

– На эти выходные приезжала семья из Туниса. Весь день их матери готовили на кухне, а потом расстелили одеяла, сели на пол и ели руками! – сестра Мари-Бертилль взяла с блюдца кусочек лимонного пирога. – Руками!

– А почему вы не живете в монастыре? – Мне правда было интересно. – Там-то нет гостей. И узников нет.

Сестра Анна покачала головой.

– Я там бываю, когда отпуск. Пять дней, шесть дней, и становится скучно. Да, там спокойно, но мое место здесь, в Клерво.

– А паломники? – воскликнула сестра Мари-Бертилль. – Каждое лето толпы паломников! В том году! Им под семьдесят! А то и за семьдесят! Из Франции, Италии, Бельгии, даже из Канады! Группы, супружеские пары. И все идут по Дороге франков. Идут этапами по две недели, по месяцу, а бывает, одолевают рывком – тащатся три месяца без остановки!

– А зачем они идут? – спросил я.

– Может, хотят встретиться с другими людьми, – предположила Анна-Кристина. – А может, наоборот, хотят побыть одни.

– Но в церковь-то ходит все меньше, – я попытался зайти с другого бока. – И в священники мало кто идет. И в монахини.


ПАЛОМНИКИ, МОНАХИ… ВСЕ ОНИ ОДИНАКОВЫЕ. ВСЕ ХОТЯТ ПОНЯТЬ, ВО ЧТО ВЕРЯТ.


Сестра Мари-Бертилль запечатала жестянку с пирогом и вернула в сервант баночки с вареньем.

– Паломники, монахи… – вздохнула она. – Все они одинаковые. Все хотят понять, во что верят.

Все хотят понять, во что верят. Эта реплика не отпускала меня весь вечер. Я думал о ней, пока сидел с монахинями и слушал истории о пилигримах прошлых лет. Думал, пока смотрел с Евой прогноз погоды (снег, везде снег, школы закрыты, дороги занесло, поезда не ходят). Я думал о ней и тогда, когда стоял у двери и смотрел на метель, заметавшую тюремные стены. Идея проникла мне в душу, высветив некий странный мотив, причину, неясную прежде…

Фасад Клерво был залит ярким светом прожекторов. Я вышел из гостиницы, пошел к тюремному входу и все пытался вообразить путь через эти высокие стены и закрытые ворота, в великую тишину. Пытался представить звуки, царившие внутри: утробный гул генераторов, дрожь водопроводных труб, шмелиное гудение натриевых ламп; молитвенный шепот, звучащий в коридорах, точно шорох скользящего по плитам песка; отголоски шагов, едва слышные в тюремном дворе; разлитое в воздухе эхо григорианского хорала…

Одним весенним вечером, за восемьсот восемьдесят четыре года до того, как здесь появился я, в Клерво прибыл паломник-англичанин по имени Филипп. Он шел в Иерусалим из Линкольншира, где был каноником. В те дни аббатство было лишь кучкой деревянных лачуг, и Филипп рассчитывал остановиться здесь только на одну ночь – но прервал свое паломничество и стал одним из монахов.

И мы поймем, почему он так поступил, – но для этого сперва пройдем еще на сотню лет в прошлое.

В конце первого тысячелетия в христианство обратилась Венгрия, последняя языческая держава Центральной Европы. В 1018 году сербский король Стефан I даровал паломникам право свободного прохода по стране. Примерно в то же время византийская армия покорила Балканы – и впервые со времен Римской империи открылся пеший путь в Иерусалим. Прежде на Святую Землю могли попасть лишь те, кому хватало денег оплатить морское плавание – а теперь отправиться в путь могли представители любых сословий, и начались массовые паломничества: из Франции, из Германии… Люди ехали в Иерусалим верхом – кто на конях, кто на ослах; иные шли пешком… К концу столетия туда стекались целые орды, а когда возникли государства крестоносцев, поток богомольцев не оскудевал ни на мгновение.

Религиозные путешествия процветали в Европе еще и благодаря бенедиктинцам: те строили все больше монастырей, создавали инфраструктуру для путешествий и поощряли эту практику среди мирян. Важнейший бенедиктинский монастырь, Клюни, даже позволял паломникам останавливаться на своих подворьях, только бы те возжелали пройти по Сантьяго-ди-Камино – Пути святого Иакова.

Призвания монаха и паломника в то время походили друг на друга. Покидая дом, средневековые пилигримы простирались ниц перед церковным алтарем – словно неофит, приносящий обеты. Все время пути занимали странствия и обряды. Богомольцы соблюдали литургический календарь, брали с собой только то, что могли унести, и отказывались от всех обязанностей, касавшихся обустройства дома. Послушание, бедность, целомудрие.

Бернар Клервоский уверял, что монашеская жизнь – то же паломничество, и пусть телом монах пребывает в одном месте, но он странствует в сердце своем. Да, писал аббат, монастырь – это темница, но ее двери открыты, а братьев удерживает внутри одна только любовь к Господу.

Всю эту громаду держала одна стержневая мысль – покаяние. Клюнийские монастыри с радостью привечали паломников-мирян, ставя акцент на искупительных наградах, даруемых тем, кто совершит путешествие в Сантьяго-де-Компостела и Рим. Цистерцианцы пошли еще дальше: они уверяли, что жизнь в стенах монастыря – это лучшая возможность спасти душу. В тот вечер, у входа в бывшее аббатство, я изо всех сил пытался понять, сколь дикое чувство вины влекло в эти стены средневековых монахов. Даже если паломничество и монашеская жизнь – это две стороны одной медали и разные формы одного стремления, как уверяла сестра Мари-Бертилль, я ни на шаг не приблизился к пониманию сути этого душевного порыва. Вместо этого я растерянно стоял перед закрытыми воротами и дрожал посреди ночной зимней стужи. И я вернулся в гостиницу, пожелал Еве доброй ночи и отправился спать.

Моя комната находилась на втором этаже, достаточно высоко, и я видел тюремные стены. На подушку кто-то положил карточку с молитвой и образок святого Бернара, преклонившего колени перед Девой Марией. Я стоял у окна и смотрел, как снежинки ложатся на сторожевые башни, на тюремные блоки, на церковь, на дом капитула, на монастырь… Маленькие заледеневшие искорки сверкали в полете – кровь и золото, медь и латунь…

Когда Филипп прервал свое паломничество, Бернар отправил письмо епископу Линкольна, в котором объяснил, что случилось. Он шутил, что каноник достиг конца пути быстрее, чем ожидалось: «Он вошел в Град Божий <…> Это и есть Иерусалим».

Аббат заимствовал свой аргумент у блаженного Августина, который относился к паломничеству двояко. С одной стороны, Августин рассматривал жизнь как духовное путешествие. Его «Исповедь» полна картин изгнания и возвращения в родной дом, а «Град Божий» ясно утверждает, что человек – странник в этом мире и обретет покой, только вернувшись на небеса. Но при этом Августин считал, что мы приближаемся к божественному не ногами, а сердцем, и к Богу нас ведет поклонение, а не скитания.

В аббатстве Клерво в поклонении проводили каждый миг. Поклонением было все – не только время, проведенное в церкви, за учением или в молитве, но и рубка дров, распахивание полей, чистка, штопка, стройка… Даже монашеская аскеза была формой преданности и устремляла все их желания к божественным материям. Бернар писал, что при помощи постоянной дисциплины он освободил свою душу – liberavi animam meam, – но эту свободу даровала покорность, а не сила.

Петр Кропоткин видел в отказе от своей воли вечное заточение. Бернар – свободу от оков. По его учению, монах мог увидеть Град Божий, даже не выходя за ограду монастыря. Это и есть Иерусалим. Именно поэтому Данте отвел аббату роль последнего проводника в «Божественной комедии»: именно Бернар вел странника-поэта по высшим сферам рая. И потому юный Филипп, придя в Клерво, уже больше никуда не ушел.

Скорее всего, я проникся этой идеей, ибо сам находился в пути. Я шел по восемь часов в день, шесть дней в неделю, спал там, где предлагали ночлег, и почти не покидал Дорогу франков. Да, погода была настоящим испытанием. Но той ночью в тюремной гостинице я вдруг почувствовал, что моя жизнь стала светлее. Я словно отдал кому-то власть над течением моих дней, и теперь дорога сама несла меня сквозь зиму.

Наутро снег перестал.

Монахини начали день со службы в капелле – маленьком чулане сбоку от гостевой. Пока сестры читали молитвы, Ева лязгала посудой на кухне, бранилась и роняла вещи.


МОНАСТЫРЬ – ЭТО ТЕМНИЦА, – УТВЕРЖДАЛ БЕРНАР КЛЕРВОСКИЙ, – НО ЕЕ ДВЕРИ ОТКРЫТЫ, А БРАТЬЕВ УДЕРЖИВАЕТ ВНУТРИ ОДНА ТОЛЬКО ЛЮБОВЬ К ГОСПОДУ.


Когда мы вышли из капеллы, в гостевой царил сущий бардак. На столе стояли тарелки с объедками, в раковине лежала груда грязных кастрюль, весь буфет был засыпан крупой, а на полу валялись шмотки из чемодана: безрукавки из Майами, брендовые штаны-трико, лифчики и кипа ярко-розовых носков. Посреди комнаты, откинув голову, сидела Ева, и то ли вопила, то ли скулила. Отчего? А бог его знает. Может, сломался чемодан. Или подгорела еда. Или болела нога. Или соскучилась по сыну. Я уже не понимал, кто тут свободен, кто скован, кто связан узами любви. Но там, в дверях, меня захлестнула волна сострадания, как будто эти трое были одной семьей.

– Нет, ну каждый раз! – Мари-Бертилль переступила через раскиданную одежду. – Вот недели не проходит!

– Ева, мы все решили, – Анна-Кристина, скрестив руки, стояла в дверях. – Ты больше не можешь оставаться. – Хныкающие всхлипы превратились в рыдания, и Анна зажала руками уши. – Если нужны деньги, мы заплатим за билет. – Плач прекратился. – Но это в последний раз. Пожалуйста… ну пусть это будет последний…



Так-то я паршивый ходок. У меня короткие ноги, поспешный шаг и нервная, затратная поступь. И уже с детских лет я забыл о том, что такое выбираться на праздники в Озерный край. Пара-тройка походов за несколько месяцев до паломничества не очень-то подготовили меня к тому, чтобы в день проходить по двадцать пять, а то и по тридцать пять километров. К третьей неделе пути, когда я шел к Безансону и швейцарской границе, спина дико ныла, плечи были содраны в кровь, левую лодыжку сводили судороги, в правую икру я вогнал занозу, и еще безбожно хрустели колени. С каждым днем холодало. И куда только подевалась моя прежняя веселость? Да и зима уже осточертела.

После Клерво я провел ночь в укрепленном городке под названием Шатовиллэн, проснулся, едва рассвело, и ушел через олений парк. Солнце кровило из-за облаков, и краски мира тускнели, словно свет проникал сквозь озерную глубь. Воздух казался серым, как и опавшие листья, и такой же, бледно-серой, была грязь; впрочем, местами она зеленела. На ветках клочьями висел грязный туман. Случалось, подрагивал куст или низкая ветка, но вот оленей я не видел. Я шел по тропинкам среди вязов и напрасно пытался различить в дымке силуэты зверей – зато мгла, окутавшая воздух, сплеталась в иные образы, и временами со мною по парку бродил целый костюмированный бал: мушкетеры в шляпах с пером, дамы, подбирающие юбки, и мальчики-алтарники в перчатках, несущие свечи и кресты…

Наконец в зарослях боярышника я приметил целую семью рыжеватых оленей. Двое детенышей не сводили с меня черных глаз, маленьких, словно бусинки. Третий, молодой, важно прогуливался и даже не повернул головы. Я стоял, чуть приподняв руку, пока из-за ограды не появилась пятнистая косуля. Она склонила голову, недовольно надула губы, двинулась вперед, на шаг, на два, но чужой запах, должно быть, ее испугал, и она кукольными шажками отбежала прочь и быстро скрылась в тумане.

Еще больше призраков я встретил в древнем Лангре.

Старый город, на чьих узких улочках ровными рядами выстроились особняки XVIII столетия, возвышался над современными районами, занимая высокий холм. День спустя я бродил по его улицам, и до меня все время доносилась музыка: в доме с заколоченными окнами плакала скрипка, по опустевшим проулкам бродили отголоски народных песен, а в безлюдном соборе пел невидимый хор…


Франция. Лангр. Собор святого Мамета


Еще вконец распоролись швы на кроссовках, и я битый час искал обувщика – хотя за это время миновал кучу мастерских, где продавались вилки размером со скрепку или портновские ножницы с драгоценными ручками. Есть! Нашел! На витрине обувной лавки выстроились шеренги антикварных туфель и сапог для верховой езды – кожаных, со стальными шпорами и подвернутой верхушкой.

Закрыто на обед. Да какого лешего… сейчас уже четыре!

Я пришел через полчаса.

Закрыто до утра.

Пресвитерия Лангра внушала уважение, как и ее железные ворота, которые запирались ровно в девять. Рядом была капелла, а над ней, на верхнем этаже, нашлась целая квартирка для паломников – с дырявой крышей и вечным ремонтом, но я не возражал, ведь здесь на койках были матрасы, а на стенах – батареи. И те паломники, которые были здесь раньше, оставили в кладовке пакеты с рисом и макаронами, чай, кофе и энергетики в ярких банках. Было нечто успокаивающее в этом намеке на единство, словно далекие незнакомцы помнили обо мне.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации