Текст книги "Бэлпингтон Блэпский"
Автор книги: Герберт Уэллс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
10
Снаряд разорвался
Предчувствие смерти, одолевавшее Теодора, оказалось преждевременным. Ему не пришлось умереть на позициях. Ему казалось, что он жаждет смерти, что разочарованный Бэлпингтон Блэпский, стремясь покинуть достойным образом этот жестокий мир, с отчаянным бесстрашием бросается навстречу опасности, но когда дело происходило не в воображении, а в действительности, скрытые, подсознательные свойства его натуры выступали с непобедимой силой. Он был сдержан, но не держался особняком от своих товарищей офицеров. Он взирал на восток, быть может, не так неумолимо, как в присутствии Клоринды и Маргарет, и охотней вступал в цинические рассуждения о жизни, искусстве и удаче, чем в задушевные разговоры о доме и своих личных обстоятельствах.
Его опоздание не вызвало никакого шума, и он с подчеркнутой поспешностью отправился с распределительного пункта в довольно комфортабельную офицерскую землянку, во всяком случае, по сравнению с той первой землянкой эта была комфортабельна. Весь уклад жизни казался лучше, чем в первое его пребывание в строю. Ему не приходилось таскать на себе тяжелого снаряжения. Ему отдавали честь, и, если не считать неуловимой, но непреодолимой силы, которая держала его привязанным к этой землянке, он пользовался достаточной свободой передвижения. Он мог свободно бродить в пределах определенного участка. Он имел возможность лучше питаться. Его башмаки и краги были точь-в-точь по нем, и он чувствовал себя более презентабельным. Ему казалось, что он теперь много зрелее и старше, чем возбужденный, измученный новобранец, каким он был год с небольшим тому назад, когда его так ужасно потрясло зрелище разорванного снарядом товарища.
Возвращаясь на фронт, он видел много трупов, и старых и новых, и это не произвело на него большого впечатления. Правда, ему и теперь снились сны, чрезвычайно неприятные сны, которые словно были насыщены присутствием не его самого, а какого-то чуждого ему труса, но они не выходили из пределов сновидений и не проникали глубоко в его бодрствующую жизнь. Он жил с двумя юнцами, только что выпущенными из школы, Плантом и Элдерсом. У него было что порассказать им. И это тоже несколько поддерживало его. Но он начинал отдавать себе отчет, что фронт стал гораздо более шумным, напряженным и опасным, чем во время первого его пребывания, и неприятельские аэропланы стали много чаще появляться в виду.
Грязь, опасность и шум держали в постоянном напряжении его нервы, а когда он старался отвлечься от окружающего, воспоминание о последнем письме к Маргарет осаждало его с упорством неотвязного музыкального мотива, от которого никак не отделаешься, и вызывало длинный ряд затейливо разворачивающихся мыслей и рассуждений о ней и Тедди и всей этой цепи влияний, которая сделала их обоих противниками войны, а его – сражающимся героем. Он старался припомнить в точности содержание этого письма. Ему хотелось возобновить их спор. И он снова и снова с бесконечными вариантами начинал свою тяжбу против Маргарет.
Затем на тот участок фронта, где он находился, – он был в Пятой армии, – начался нажим последнего немецкого наступления. Еще когда он только что прибыл сюда, чувствовалась какая-то тревожная смутная настороженность, совсем непохожая на воинственное ожидание более раннего периода. Теперь в первый раз он почувствовал всю мощь бомбардировки, какой она была в 1918 году.
Перемежающийся грохот и разрывы снарядов сменились непрерывным землетрясением, бесконечным чередованием взрывов, обвалов и разрушений. Артиллерийский обстрел достигал такой сокрушительной силы, что казалось, ничего более страшного и представить себе нельзя, но вот он начинался снова, еще более грозный, и превосходил все, что было до него.
Крепления и стены окопов были снесены, окопы изрыты воронками, землянки были битком набиты чудовищно искалеченными людьми, всюду валялись растерзанные трупы, стояли лужи крови. В офицерскую землянку попал снаряд. Он разорвался, и Теодор увидал, как юный Плант, с которым он разговаривал пять минут назад, упал, придавленный балкой крыши, причем балка не просто обрушилась на него, а вошла в его тело. Но все же глаза его еще двигались, он умоляюще смотрел на Теодора. Он был еще жив в течение нескольких секунд. Тяжелая завеса газа у входа, казалось, пылала. Но сквозь нее лежал путь к спасению.
Облако газа заставило Теодора надеть маску. Он стал взбираться по ступенькам. Он больше не взглянул на Планта.
И тут сознание Теодора словно куда-то проваливается, и до сего дня он не имеет ясного и связного представления о том, что он пережил и что делал. Случается иногда, что сны приобретают странное сходство с событиями, которые он смутно припоминает, и эта сомнительная действительность переплетается с усилиями воображения, пытающегося драматизировать поступки, в которых его обвиняли. Но все это является отнюдь не чем-то цельным, а похоже на разрозненные отрывки из двух-трех различных, но сходных историй и, во всяком случае, не имеет ничего общего с его прочно установившимся представлением о самом себе.
Проступая сквозь мглу его утаиваний и поправок, встает картина – бесконечно отвратительное зрелище окопа, развороченного и разрушенного до такой степени, что он больше напоминает русло бурного потока, чем окоп. Как будто это какое-то детское сооружение, которое сокрушил и растоптал злобный великан. Повсюду валяются трупы, растерзанные, разорванные на куски. И по этому ущелью ужаса наступают немцы, маленькая рассыпавшаяся кучка, несколько человек с примкнутыми штыками, в глазастых противогазах, – они идут и оглядываются по сторонам, словно нерешительные исследователи. В их наступлении не чувствуется ни большой уверенности, ни угрозы. Это просто отдельные образы какого-то мучительного, страшного сна. Но за ними через дымящиеся груды развалин идут другие, более решительные. Они начинают стрелять, бросать гранаты. Огонь рвущихся снарядов вспыхивает сквозь дым, воздух содрогается вокруг Теодора. Несколько английских солдат бьются с неприятелем возле него. Один громко вскрикивает и падает, цепляясь за его колени. Теодор вспоминает, как он с проклятием оттолкнул умирающего и бросился бежать прочь, прочь отсюда. Он один. Он невредим. Но если он останется здесь, разве он уцелеет? В сознании его проносится мысль, что все это ужасно, что этого не должно быть. Тедди был прав. Маргарет была права. Это верх безумия, люди сошли с ума. Все эти люди – и те, кто с ним, и те, кто против него, – все эти фантастические фигуры в масках, все они безумцы, безумцы оттого, что повинуются, безумцы оттого, что позволили привести себя сюда, безумцы потому, что не покончат с этим.
Прежде всего во что бы то ни стало надо вырваться из этого кошмара, уйти от этих маньяков. Он пытается вырваться из этого кошмара – дни и недели он пытается вырваться – и снова проваливается в него.
Другое видение, почти такое же яркое.
Он один. На нем противогаз, но ему кажется, что он прилегает неплотно. Он в разбитом ходе сообщения, в развороченном нужнике, мечется из стороны в сторону в зловонной грязи, как загнанная крыса в яме, не зная, откуда грозит опасность.
Еще один кошмар, в котором он без конца пытается куда-то пробраться, куда, все равно, только подальше отсюда; он карабкается вверх по ржавой железной стене, он ползет, лежит, распростертый, в ужасе, и воздух над ним рассекается со свистом градом пулеметных пуль; он забивается в темные ямы, из которых нет выхода, он ползет по обломкам стены какого-то разрушенного дома, по грудам битой посуды, попадает на какой-то пустырь, где свалены зловонные раздувшиеся трупы лошадей и разбитые лафеты, сталкивается и бежит прочь от кучки отчаянных людей в хаки, которых очень молодой капитан ведет к последнему бесполезному сопротивлению. Немцы где-то уж совсем близко, потому что все без противогазов и не чувствуется никаких признаков газа. Теодору врезалось в память, что лицо молодого капитана покрыто белыми оспинами. Так непривычно встретить теперь рябое лицо! На минуту он овладевает собой.
– Куда вы идете, сэр? – спрашивает молодой офицер.
– Мои люди вон там, – лжет Теодор. – Но, ради бога, скажите, где мне достать патроны? Мой капитан здесь, но у нас нет боеприпасов.
Как бы то ни было, он отделался от них.
Потом он видит себя в высокой жесткой траве среди деревьев, кругом масса цветов, в особенности ромашек. Рядом сравнительно мало поврежденная дорога, а немного подальше – белая хибарка с нетронутой крышей. Он старается припомнить, как это называется по-французски – chaumière или chaumette? Странно, что он может думать об этом. Затем он начинает отдавать себе отчет в своем положении. Он дезертир. Одному богу известно, куда он забрел, но ясно, что он вне поля сражения. Но едва он успел подумать, что он вне поля сражения, слышится протяжный и низкий вой снаряда, который падает с глухим стуком и рассыпается в белое облако. Он бросается ничком на землю и долго лежит неподвижно под градом грязи и щебня. Мир кажется странно затихшим после того, как этот оглушительный взрыв ударил в барабанные перепонки Теодора. Тишина эта длится. Теодор приподнимается и прикладывает руки к своим мучительно ноющим ушам. Во рту отвратительный вкус дыма.
Он старается припомнить более отчетливо, что, собственно, произошло…
И вдруг проваливается в какой-то ужас и пустоту. Он хотел бы быть мертвым. Если бы этот снаряд упал чуть-чуть ближе, его убило бы, и тогда все было бы кончено, и он избавился бы от этого нестерпимого ужаса. И его желание исполняется. Он умирает. Он опускается в траву, складывает вытянутые, как у покойника, руки, и больше он ничего не помнит.
В последней, заключительной картине он снова на время становится самим собой…
Он говорит с доктором.
Доктор сидит напротив него, и между ними стоит маленький плетеный столик со стеклянным верхом. Как они встретились, с чего начался их разговор, он не помнит, он помнит только самый напряженный, критический момент допроса.
– Откуда, черт возьми, я знаю, что случилось? – спрашивает он, плача. – Я думаю, что я убежал. Да, я думаю, что убежал, и теперь меня расстреляют. Во всяком случае, это уже будет конец всем моим мучениям.
В процедуре лечения пациентов такого рода, как Теодор, практиковались различные методы, в зависимости от подхода военного врача, в ведении которого это находилось. Иногда диагноз приводил прямехонько к суровому, мрачному ружейному залпу на рассвете. Но среди этих военных врачей попадались вдумчивые и милосердные люди, которые никогда ни одного человека не обрекли на такую судьбу; и Теодору повезло, он попал к доктору этой новой школы, а не к бездушному автомату старого образца. Доктор был далеко не так уж уверен в своей науке да и в своей роли, но профессиональные традиции обязывали его держать себя так, как если бы он был в этом уверен. Он сохранил независимый образ мыслей, пронес свою веру в науку через четыре года врачебной практики на фронте. Он знал, как поступит с Теодором, но не мог удержаться, чтобы не высказать на его счет кое-каких предположений.
– Я думаю, может быть, в самом деле было бы лучше перестрелять всех таких вот молодчиков, как вы, – сказал он. – Может быть, человечество улучшилось бы от этого. Что это, неизбежность сделала вас таким? Неизбежность? Или у вас чего-то недостает, что-то было упущено в вашем воспитании?
Теодор чувствовал, что его распекают и распекают жестоко.
– Пусть меня расстреляют, – угрюмо сказал он, проводя рукой по мокрому лицу. – Я убежал.
И, всхлипывая, прибавил:
– Если я не пожертвовал жизнью одним способом, я могу пожертвовать ею другим.
– Шш! – сказал доктор. – Это не вы убежали. Это другой офицер убежал. Не болтайте глупостей, или вас действительно расстреляют; а тогда, вы знаете, это станет известно дома. Вам этого не хочется. Нет.
– Я не помню, как я убежал, – сказал Теодор с новым проблеском надежды в покрасневших глазах.
– Но тогда зачем же, черт вас возьми, вы болтаете об этом?
– Разве я убежал?
Доктор промолчал и подумал, что лучше было бы просто исполнить свою обязанность.
– Нет, – сказал он. Чувство юмора пересилило в нем. – Вы храбро вели ваших солдат, снаряд разорвался у ваших ног и отбросил вас мили на полторы в тыл. Ну, и вполне естественно, что вы лежали оглушенный. А так как у вас нет никаких телесных повреждений, а только психические, произошло – ну, попросту сказать – недоразумение. А теперь, несчастный вы идиот, потрудитесь-ка заткнуться и предоставить это дело мне.
Глава восьмая
Возвращение воина
1
Интермедия во мраке
Вплоть до окончания войны Теодор пребывал в качестве пациента в Уайтинг Семмерсе и лечился от так называемой военной травмы. Прежний термин «шок от контузии» вышел из моды, и объяснение неромантического поведения нашего героя на поле битвы, так же как и наступившего вслед за этим состояния глубокой депрессии, выражавшейся главным образом в полной прострации и слабых, неэффективных попытках к самоубийству, уже не опиралось теперь на гипотезу физического расстройства, вызванного контузией от снаряда. Здесь было нечто более серьезное. Медицина, которой приходилось на практике сталкиваться с весьма затруднительными случаями, вынуждена была прийти к более широким выводам относительно этих «нервных шоков» и признать, что они являются только более яркими, более наглядными примерами едва ли не всеобщего психического расстройства, вызванного войной.
В поучительной синей книге «Доклад военного министерства о контузиях снарядами», опубликованной в 1922 году, мы видим, что официальные круги все еще пытаются трактовать эти случаи как нечто специфическое и определенное и отказываются признать, что каждый человеческий мозг, сталкивающийся с современной войной, сталкивается лицом к лицу с чем-то столь противоестественным, бессвязным, бессмысленно и бесцельно жестоким, чего он не в состоянии выдержать. Человек вовлекается в это потоком традиций, приверженностей, сентиментальностей, понятий о честности, представлений о долге и мужестве, доверия правительству и властям, и только для того, чтобы очутиться во всесокрушающем хаосе этой необъятной разрушительной бесцельности. Не все, кому приходилось сталкиваться с этим вплотную, кричали, бежали или падали, и только какой-то процент военных невротиков попадал в госпитали, но все без исключения выходили из этого искалеченными, изуродованными и разбитыми.
Глубоко под мраком безотрадной апатии нашего невредимого военного невротика Теодора, находящегося под наблюдением в Уайтинг Семмерсе, это новое прозрение обмана, угрозы и ужаса жизни и старые, укоренившиеся навыки приспособления и самоуспокоения вели свою незаметную, но непрекращающуюся борьбу. В нем иногда еще шевелилось слабое стремление, возникшее много лет тому назад под влиянием Брокстедов, – стремление обнажить себя и свой мир, взглянуть в лицо своим беспредметным вожделениям и сентиментальной маскировке, признаться в своем мучительном страхе перед страданием, в своем отвращении к каким бы то ни было усилиям, в своих бесчисленных слабостях, спуститься в самую пропасть человеческого унижения, признать подлинные ужасы жизни рядом с ее обманчивыми возможностями – и подняться человеком.
Но откуда же возьмется сила, которая потом поднимет его из этой пропасти самоуничижения? Он может спуститься в нее, но жить в ней он не может. Ему недоставало мужества стать настоящим самим собой, а дар самообольщения на время покинул его. Он часами сидел в состоянии полной прострации, примиряясь с нею, поощряя ее, сидел с безжизненно опущенными руками, с открытым ртом, не отвечая на вопросы. Потом вдруг сразу его настроение менялось. В нем поднимался протест против этого чувства самоуничижения. Потускневшие воспоминания о бегстве и отчаянии вытеснялись за пределы сознания. Он вносил смягчающие поправки в историю своего ранения, так что теперь он уже оказывался не военным невротиком, а контуженным, пострадавшим от разрыва снаряда.
– Конечно, – бормотал он, выпрямляясь и перестраивая свои воспоминания. – Конечно.
Он вел себя совершенно безупречно, когда этот проклятый снаряд разорвался около него. Правду сказать, ему даже кажется, если бы только он мог восстановить в памяти все как было, он вел себя исключительно мужественно. А эти сны о бегстве и ужасе были не более как сны. Зачем он поддавался им?
– Ну вот, это уже лучше, – сказал доктор, увидев, что он сидит прямо, с закрытым ртом и живыми глазами. – Погуляйте-ка немножко. Когда человек болен такой болезнью, как вы, – убеждал доктор, – всякое воспоминание становится безобразным. Не расстраивайтесь из-за этого. В действительности все было совсем не так безобразно, как вы думаете. Надо все видеть в настоящем свете. Кстати, почему бы вам не заняться рисованием? Ведь вы были художником, правда?
Сначала Теодор не хотел делать никаких попыток, но спустя некоторое время этот совет соблазнил его. Доктор положил на виду рисовальный альбом и акварельные краски. Сначала у него получалась какая-то мазня, но потом он начал писать один за другим целую серию фантастических пейзажей, прогалины в густой ярко-зеленой чаще, тропинки, вьющиеся по высоким горным массивам, высокие замки среди скалистых утесов, горные озера и часто две маленькие фигурки, едущие верхом. Все это, казалось, принадлежало к какому-то другому миру, к какой-то другой фазе существования, в которой он был счастлив.
Потом он заметил, что музыка тоже оказывает на него благотворное влияние, хорошая граммофонная музыка. Больше всего ему нравились Берлиоз и Оффенбах. Он слушал, и давно забытые видения снова вставали перед ним.
После заключения мира он стал очень заметно поправляться. Это наблюдалось у очень многих военных невротиков. Мир, говорили психологи, ослабил действие инстинкта самосохранения, уничтожил бессознательное противодействие организма выздоровлению. Спустя некоторое время не было уже никаких препятствий к тому, чтобы выписать Теодора выздоровевшим.
В один ясный, теплый апрельский день он очутился в поезде, идущем в Лондон. Но теперь это уже был исправленный и обузданный Теодор. Этот Теодор сидел в вагоне и поглядывал в окно на бегущий мимо расцветающий ландшафт послевоенной Англии. Теодор, который бежал из окопов, исчез совсем из его бодрствующей жизни и остался жить только в его снах. А у этого бодрствующего и сознательного Теодора была совсем другая история. Последние перипетии его военной службы были начисто вычеркнуты из его памяти и заменились туманными, изменчивыми легендами о его героическом поведении. Он герой войны, возвращающийся к мирной жизни. Он сражался и страдал. Бэлпингтон Блэпский сыграл свою роль, исполнил свой долг – встал на защиту дорогой Англии и помог ей спастись, один бог знает от чего… Так или иначе…
Сны протестовали, издевались, угрожали, но постепенно, по мере того как здоровье и чувство безопасности крепли, перегородка между этим подсознательным миром и повседневной жизнью снова восстанавливалась. И наконец она стала совсем плотной, и сквозь нее только изредка просачивалось чувство безотчетной тревоги, смутное стремление бежать. Он часто вздрагивал при неожиданном шуме, колебался перед тем, как открыть дверь, его заикание стало несколько более заметно, и он не всегда мог справиться с ним.
В таком виде Теодор вынырнул из Великой войны.
2
Прерванные связи
Он не совсем ясно представлял себе, что его может ждать в Лондоне.
Самое главное было то, что он возвращался. Ведь не куда-то в неизвестное он едет. Лондон, в который он возвращался, надо полагать, тот же Лондон, из которого он уехал. Он сражался, чтобы спасти Англию своих юношеских идеалов, а не для того, чтобы создать другую, непохожую Англию. Итак, он мечтал, как он вернется к своей прежней художественной и литературной деятельности, и представлял себе ту же школу, те же старые разговоры, старую дружбу и соперничество. Разумеется, его разговоры теперь будут отличаться большей глубиной, его кругозор расширится воспоминаниями о военной службе и великом походе. Это будет тот же Теодор в том же Лондоне, но более зрелый, сложившийся и умудренный. А надо всем этим, пока еще не совсем отчетливо, но заполняя собой все и властвуя надо всем, выступала Маргарет. Он чувствовал, что он некоторым образом как бы возвращается к Маргарет, что она неизбежно займет свое место центральной фигуры его мечтаний. Он сознавал, что он стал теперь в полном смысле слова мужчиной, более красивым, более зрелым, более интересным, чем неуклюжий рекрут первого периода их связи. Он похудел, вытянулся дюйма на два, у него стали более строгие глаза, более твердый голос.
Его не очень смущало, что всякая переписка между ними прекратилась после того последнего письма, которое он ей послал перед тем, как отправиться в Пятую армию. Это письмо долго не давало ему покоя; он все старался припомнить, в каких выражениях оно было написано, но постепенно оно приобретало в его памяти характер мужественного протеста против противников войны, естественного и даже необходимого со стороны офицера, идущего на тяжкие мучения фронта. Может быть, слова его были суровы. Она, вероятно, слышала о его ранении от тети Аманды, если не из других источников, и, конечно, она сгорала желанием написать ему и привести в ясность их отношения. Но, вероятно, она не знала, куда написать, или же письмо могло затеряться.
Он много раз представлял себе их встречу, сидя в поезде, который мчал его к Лондону, и всякий раз у него получалось по-разному.
Его маленькая квартирка в Западном Кенсингтоне оставалась за ним, но одну-две ночи, пока ее не привели в порядок, ему пришлось переночевать у тети Люцинды в комнате для гостей. Конец недели он провел в Эдгвере у дяди Люсьена, который давно забыл свои неудачи со снабжением, сделался одним из лидеров героического движения реконструкции, поставившего своей целью построить новый рай в Англии, в ее зеленых и живописных селениях. Это движение стремилось сделать Англию «достойной ее героев». Оно должно было вознаградить их за все жертвы, которые от них потребовала война. Это видение сверкало очень ярко в течение некоторого времени, привело к каким-то сложным спекуляциям со строительными материалами и примерно через год или около того незаметно померкло и исчезло.
Теодор сразу пошел в школу Роулэндса, чтобы восстановить прежние связи. Школа очень мало изменилась. Были два новых помощника – оба их предшественника погибли на войне, но Роулэндс остался тем же Роулэндсом, он так же азартно писал, как и раньше, и был все такой же тучный, крикливый и беспорядочный.
– На кой черт стану я заниматься всей этой проклятой журналистикой и пропагандой? – спрашивал он. – Какое дело искусству до всей этой войны и политики? Скоро, пожалуй, ваши солдаты примутся писать для нас картины! – И он продолжал писать по-своему то, что ему нравилось.
Вандерлинк вернулся из Италии и писал теперь лучше, чем когда-либо. Его лицо от лба до подбородка было перерезано багровым шрамом, который приподнял его губу наподобие заячьей и каким-то образом пощадил только его воинственно вздернутый нос. Это образовало сердитую складку у него между бровями.
Начав со школы Роулэндса, Теодор постепенно восстановил и другие старые связи. Он узнал, что Фрэнколин получил не более и не менее как чин полковника и массу всяких знаков отличия, а Блеттса разорвало на куски в публичном доме во Фландрии какой-то бомбой, сброшенной наугад немецким аэропланом. Рэчел Бернштейн, как он узнал от ее брата, вышла замуж за сиониста и уехала в Палестину. Она сделалась ярой сионисткой, и для нее теперь не существовало ничего, кроме избранного народа. Но в конце концов разве мало избранного народа, особенно в Палестине!
От Мелхиора он услыхал и о Брокстедах.
Отец и сын давно уже помирились. Тедди вышел из тюрьмы несколько озлобленным, но пока что прекратил всякую политическую деятельность; недавно он опубликовал кое-какие результаты своих исследований. Очень серьезная и ценная работа, сказал Мелхиор. А профессор написал очень язвительную и изобличающую книгу против способов ведения войны, «Результаты исследования недееспособности», и похоже, что он собирается перекочевать из своей зоологической сферы в область социологии. Он опубликовал доклад «Человеческая ассоциация с точки зрения биологии», который Мелхиор очень горячо советовал Теодору прочесть.
– Чертовски оригинальная книга для такого старикана: такой поразительный скачок ума.
– А Маргарет?
– Я вижу ее иногда, – сказал Мелхиор.
Теодор подождал, что он еще что-нибудь прибавит.
– Она стала еще красивее. И, знаете, она получила очень хороший диплом.
– Ну, а что же тут удивительного? – сказал Теодор.
– Не знаю. Она ведь неразговорчива. Ну просто как-то не верится, чтобы такие красивые женщины были способны сдавать экзамены.
– А что она теперь делает?
– Она работает штатным врачом в госпитале. Удивительно, что она до сих пор не вышла замуж. Такая девушка… Вероятно, отбою нет от женихов. Если только они ее не побаиваются, как, например, я. Смотришь иной раз на нее и думаешь: «А трудно, должно быть, на вас угодить, юная леди». Но стоило бы постараться. Ведь, надо полагать, такой же она человек из крови и мяса, как все другие.
Теодор записал адрес госпиталя, и после этого весь Лондон наполнился мыслями о Маргарет, томлением по Маргарет и каким-то страхом перед Маргарет. Целых три дня он сдерживал себя и не писал ей. Все это время он надеялся и мечтал встретить ее где-нибудь случайно на улице. Иногда в толпе прохожих, увидев вдалеке какую-нибудь женскую фигуру, напоминавшую Маргарет, он бросался к ней с замирающим от счастья и в то же время мучительно сжимающимся сердцем, но она оказывалась незнакомкой. Он ходил по разным местам, где можно было надеяться встретить ее. Он обедал в ресторанах, где они бывали вместе в дни войны. Он двадцать раз проходил мимо ее госпиталя. Наконец он написал ей в госпиталь.
«Маргарет, дорогая.
Я вернулся в Лондон из армии, излечившись от всех моих ран, и чувствую себя очень одиноко. Я очень хочу видеть тебя. Где бы ты могла со мною встретиться?
Твой Теодор».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.