Электронная библиотека » Герман Гессе » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 26 ноября 2022, 08:20


Автор книги: Герман Гессе


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Это твое, – деловито произнес он.

И только когда я, исчерпав все свои догадки, взмолился, он достал из кармана газету и показал мне напечатанную в ней одну из моих новелл. Затем он признался, что, переписав несколько моих рукописей, тайком отнес и продал их для меня знакомому редактору. И первую, которую тот успел напечатать, а также гонорар за нее я и держал теперь в руках.

Никогда еще не испытывал я такого странного чувства. Я, конечно же, был зол на Рихарда за его дерзкие игры с провидением, однако сладкая, горделивая радость первой публикации, деньги, полученные нежданно-негаданно, словно в подарок, и, наконец, мысль о возможной маленькой литературной славе оказались сильнее и заглушили мою досаду.

В одном из кафе мой друг свел меня с упомянутым редактором. Тот попросил разрешения оставить у себя показанные ему Рихардом другие мои работы и предложил мне время от времени присылать ему новые материалы. В моих вещах якобы чувствуется собственный голос, особенно в исторических, которых он был бы рад получить побольше и за которые готов хорошо заплатить. Теперь и я наконец понял, что дело принимает серьезный оборот. Я не только смог бы регулярно и лучше питаться и возвратить все свои маленькие долги, но и бросить навязанный мне курс и, может быть, в скором времени, посвятив себя любимой своей области, я смог бы добывать себе пропитание исключительно собственным трудом.

Пока что, однако, редактор этот прислал мне целую стопку книг для рецензирования. Я принялся за них с остервенением и не замечал, как летят недели; поскольку же гонорары выплачивались лишь в конце квартала, а я в расчете на них все это время позволял себе больше, чем обычно, то в один прекрасный день я распрощался с последним раппом и принужден был в очередной раз сесть на голодную диету. Пару дней я продержался в своей берлоге под крышей на хлебе и кофе, потом голод загнал меня в одну кухмистерскую. С собою я прихватил три рецензируемые мною книжки, чтобы оставить их вместо платы по счету в качестве залога. До этого я тщетно пытался всучить их букинисту. Обед был превосходен, но, когда подали черный кофе, сердце мое тревожно заныло. Я робко признался кельнерше, что у меня не оказалось с собой денег, но я готов оставить в залог книги. Она взяла одну из них в руки – это был томик стихов, – полистала ее с любопытством и спросила, нельзя ли ей пока прочесть это: она так любит читать, а книги попадают к ней в руки так редко. Я почувствовал, что спасен, и поспешно предложил ей оставить себе все три томика вместо платы. Она согласилась и приобрела у меня с тех пор таким способом в несколько приемов книг на семнадцать франков. За небольшие поэтические сборники я получал обычно порцию сыра с хлебом, за романы – то же самое с вином; отдельные новеллы стоили чашку кофе с хлебом. Насколько мне помнится, это были в большинстве весьма посредственные вещи, написанные в судорожно-новомодном стиле, и у простодушной девушки должно было сложиться довольно странное впечатление о современной немецкой литературе. Я с улыбкою вспоминаю те предполуденные часы, когда я в поте лица своего торопился галопом дочитать очередной том и записать о нем пару строк, чтобы покончить с ним до обеда и обменять его на что-нибудь съестное.

От Рихарда я заботливо скрывал свои денежные затруднения, совершенно напрасно стыдясь их, и помощь его принимал скрепя сердце и всегда лишь на очень короткое время.

Поэтом я себя не считал. То, что мне при случае доводилось писать, были фельетоны, а не стихи. Но в душе я носил глубоко запрятанную надежду, что когда-нибудь мне дано будет создать настоящую поэму, великую, отважную песнь тоски, неповторимую оду жизни.

На радостно-светлый небосклон моей души порою набегало облачко смутной печали, не нарушая, однако, общей гармонии. Она появлялась ненадолго, эта мечтательная, пустынная грусть, – на день или на ночь – и затем бесследно исчезала, чтобы вновь возвратиться спустя недели или месяцы. Я постепенно привык к ней, как к неразлучной спутнице, и воспринимал ее не как муку, а всего лишь как проникнутую тревогой усталость, не лишенную своеобразной сладости. Если она настигала меня ночью, я забывал про сон и, высунувшись в окно, часами смотрел на черное озеро, на врезавшиеся в бледное небо силуэты гор и прекрасные звезды над вершинами. Нередко меня при этом охватывало острое, щемяще-сладостное чувство, будто вся эта ночная красота взирает на меня с упреком. Будто звезды, озера и горные вершины томятся ожиданием неведомого певца, который понял бы и выразил красоту и муки их немого бытия, и будто бы я и есть этот певец и мое истинное назначение в том, чтобы во всеоружии поэзии стать глашатаем немой природы. Я никогда не задумывался над тем, как это могло бы стать возможным, – я просто внимал нетерпеливому, немому призыву царственной ночи. Не брался я в такие минуты и за перо. Но меня не оставляло чувство ответственности перед этими глухими голосами, и обычно после такой ночи я пешком отправлялся в многодневные одинокие странствия. Мне казалось, что таким образом я оказываю земле, в немой мольбе раскрывающей передо мною свои объятия, скромные знаки любви, что, конечно же, даже мне самому потом представлялось смешным. Странствия эти стали основой моей последующей жизни: значительную часть прожитых с той поры лет я провел в пути, неделями и месяцами бродяжничая по дорогам разных стран. Я приучил себя к длинным маршам с куском хлеба в кармане и тощим кошельком, к одиночеству бесконечно длинных дорог и частым ночлегам под открытым небом.

О художнице я за своим сочинительством совсем позабыл. Неожиданно она сама напомнила о себе, прислав записку следующего содержания: «В четверг у меня соберется на чашку чая небольшая компания друзей и знакомых. Пожалуйста, приходите и Вы. Захватите с собой Вашего друга».

Явившись к ней вдвоем, мы застали у нее маленькую пеструю ассамблею художников. Здесь собрались почти сплошь непризнанные, забытые, не избалованные успехом пасынки искусства, и в этом для меня было что-то трогательное, хотя все казались веселыми и вполне довольными своей судьбой. Угощение состояло из бутербродов, ветчины, салата и чая. Так как знакомых среди собравшихся я не нашел и к тому же не был разговорчив, то, уступив настоятельным требованиям желудка, я обратился к закуске и ел не переставая, тихо и сосредоточенно, добрых полчаса, в то время как остальные беззаботно болтали, лениво потягивая чай. Когда же они наконец один за другим тоже захотели подкрепиться, оказалось, что я съел почти весь запас ветчины. Я ошибочно полагал, что где-то наготове стоит по меньшей мере еще одно блюдо. И теперь, видя, как гости украдкой посмеиваются и иронично поглядывают на меня, я пришел в ярость и проклял в душе эту итальянку вместе с ее ветчиной. Я встал, коротко извинился перед ней, пообещал ей в следующий раз принести с собою свой ужин и взялся за шляпу.

Альетти молча отняла у меня шляпу, внимательно-удивленно посмотрела на меня и без малейшей иронии в голосе попросила меня остаться. На лицо ее в этот момент упал свет от торшера, смягченный шелковым абажуром, и тут сквозь пелену злости, каким-то внезапно раскрывшимся внутренним оком, я увидел удивительную зрелую красоту этой женщины. Я вдруг сам себе показался невоспитанным и глупым и, устыдившись, забился в самый дальний угол, словно наказанный школьник. Там я и остался сидеть, перелистывая альбом с видами озера Комо. Гости пили чай, расхаживали взад-вперед, смеялись и спорили; откуда-то из глубины помещения доносились звуки настраиваемых скрипок и виолончели. Затем был отдернут занавес, и все увидели четырех молодых людей, сидящих перед импровизированными пультами и готовых исполнить струнный квартет. В этот момент художница подошла ко мне, поставила передо мною на столик чашку чая, приветливо кивнув мне, и села рядом со мной. Квартет начался и оказался длинным, но я не слышал ни звука, неотрывно глядя круглыми от удивления глазами на сидящую подле меня стройную, изящную, элегантную даму, красоту которой я подвергнул сомнению и у которой я только что съел ветчину. С радостью и испугом я вдруг вспомнил о том, что она хотела меня рисовать. Потом я подумал о Рози Гиртаннер, об альпийских розах на отвесной стене Зеннальпштока, о снежной королеве, и все это показалось мне лишь ступенями, восходящими к вершине моего сегодняшнего счастья.

Когда музыка смолкла, художница не ушла, как я опасался, а осталась спокойно сидеть на своем месте и начала непринужденную беседу. Она поздравила меня с моей новеллой, которую прочитала в газете, сказала несколько шутливых слов о Рихарде, которого тесно обступили молодые девицы и беззаботный смех которого временами заглушал все остальные голоса. Потом она вновь выразила желание меня рисовать. Мне вдруг пришла в голову удачная мысль: я, продолжая беседу, неожиданно перешел на итальянский язык и был награжден за это не только изумленно-радостным взором ее южных глаз, но и неизъяснимым наслаждением, которое я получил, слушая, как она говорит на своем родном языке, словно созданном для ее уст, для ее глаз и фигуры, на благозвучном, элегантном, стремительном наречии Тосканы с легким, чарующим налетом тессинского диалекта. То, что мой итальянский никак нельзя было назвать ни красивым, ни беглым, меня не смущало. На следующий день я должен был явиться для позирования.

– A rivederla[6]6
  До свидания (ит.).


[Закрыть]
, – сказал я на прощание и сделал самый глубокий поклон, какой у меня только получился.

– A rivederci domani[7]7
  До завтра (ит.).


[Закрыть]
, – с улыбкой кивнула она мне.

Едва оказавшись за порогом, я зашагал куда глаза глядят и шел все дальше и дальше, пока дорога не перевалила через гребень каменистого холма и я не увидел перед собой объятые ночным покоем прекрасные, величественные дали. По озеру скользила одинокая лодка с красным фонарем, багровые блики которого плясали на черной воде; изредка вспыхивали то тут, то там тоненькие бледно-серебристые гребешки случайных волн. Из какого-то близлежащего сада доносились смех и звуки мандолины. Полнеба скрывала завеса облаков, и над холмами дул упругий теплый ветер.

И так же как ветер играл ветвями фруктовых деревьев и черными кронами каштанов – то ласкал их, то тормошил, то гнул к земле, заставляя их то стонать, то смеяться, то трепетать, – так же играла со мною в эти минуты страсть. Там, на вершине холма, я бросался на колени, ложился на землю, вновь вскакивал, стонал, топал ногами, швырял прочь свою шляпу, зарывался лицом в траву, тряс стволы деревьев, плакал, смеялся, всхлипывал, бушевал, стыдясь самого себя, блаженствуя и разрываясь на части от тоски. Через час этот огонь безумства прогорел и погас, задохнувшись в густом, безвоздушном тумане, который заполнил мою грудь. У меня не было ни мыслей, ни намерений, ни чувств. Как сомнамбула, спустился я с холма, вновь прошагал полгорода, заметил в укромном переулке маленький погребок, все еще открытый в такой поздний час, покорно вошел в него, выпил два литра ваадтлендского и под утро, безобразно пьяный, вернулся домой.

На следующий день после обеда фройляйн Альетти пришла в ужас, увидев меня.

– Что с вами? Вы больны? На вас же лица нет.

– Пустяки, – ответил я. – Просто я сегодня ночью, похоже, был изрядно пьян. Пожалуйста, начинайте!

Она усадила меня на стул с просьбой не шевелиться. Просьбу эту я выполнил с успехом, ибо вскоре задремал и проспал почти до самого вечера. Мне приснился сон, навеянный, вероятно, стоявшим в мастерской запахом скипидара: отец мой в очередной раз красит нашу лодчонку; я лежу рядом на усыпанном гравием берегу и смотрю, как отец орудует кистью, то и дело макая ее в горшок с краской; мать тоже оказалась рядом, и, когда я спросил ее: «Разве ты не умерла?» – она ответила тихим голосом: «Нет. Ведь без меня ты в конце концов стал бы таким же босяком, как твой папаша».

Проснувшись от того, что упал со стула, я, изумленный, вновь очутился в мастерской Эрминии Альетти. Ее самой я не обнаружил, но из соседней комнатушки доносилось позвякивание посуды и приборов, из чего я заключил, что уже настало время ужина.

– Вы проснулись? – крикнула она мне через стену.

– Да. Долго ли я спал?

– Четыре часа. И вам не совестно?

– Еще как совестно! Но я видел такой чудесный сон.

– Расскажите!

– Непременно, если вы выйдете и простите меня.

Она вышла, но с прощением намерена была подождать, пока я не расскажу свой сон. Я начал рассказ и, повествуя о том, что мне приснилось, все глубже и глубже погружался в забытое прошлое; когда же я умолк, за окнами было темно, и оказалось, что я поведал ей и себе самому всю историю своего детства. Она подала мне руку, одернула мой измявшийся сюртук и пригласила меня на следующий сеанс завтра, и я почувствовал, что она поняла и простила мне и сегодняшнюю мою неучтивость.

С того момента я каждый день являлся к ней в роли прилежного натурщика. Пока она рисовала меня, мы едва обменивались двумя-тремя словами; я сидел или стоял словно заколдованный, слушал мягкий шорох ее проворного угля, вдыхал легкий запах масляных красок и забывал обо всем на свете, предавшись одному-единственному ощущению – ощущению близости любимой мною женщины, которая не сводит с меня глаз. По стенам ателье мягко струился белый свет, сонно жужжали на оконном стекле мухи, а где-то рядом, в соседней комнате, бодро пело пламя спиртовки: после каждого сеанса я получал чашку кофе.

Дома я много думал об Эрминии. То, что я не был поклонником ее искусства, никак не отражалось на моей страсти к ней: какое мне дело до ее картин, если она сама так прекрасна, так добра, так светла и невозмутима? А в усердном труде ее мне даже виделось что-то героическое. Женщина в борьбе за жизнь, тихая, многотерпеливая и храбрая подвижница. Впрочем, нет занятия более бесплодного, чем раздумья о любимом человеке. Ход мыслей в них подобен народным или солдатским песням, в которых поется и о том, и о сем, и обо всем на свете, но после каждой строфы упорно повторяется один и тот же припев, даже если он по смыслу своему совсем не к месту.

Вот потому-то и образ прекрасной итальянки, запечатленный в моей памяти, хотя и вполне отчетлив, но все же лишен множества мелких линий и черточек, которые в чужих людях порою гораздо заметнее, нежели в наших близких. Я не помню уже, какую прическу она носила, как одевалась и тому подобные вещи; я не помню даже, была ли она низкого или высокого роста. Когда я думаю о ней, то вижу перед собой темноволосую, красиво очерченную женскую голову, не очень большие, острые глаза на бледном живом лице и совершенно восхитительный узкий рот, отмеченный печатью горьковатой зрелости. Каждый раз, когда я думаю о ней и об этой своей влюбленности, в памяти моей оживает лишь тот единственный вечер на холме, когда над озером реял тугой, теплый ветер, а я ликовал, бесновался и плакал. И еще один, другой вечер, о котором я и хочу теперь рассказать.

Я уже понимал, что настало время как-нибудь обнаружить перед художницей свое чувство и постепенно добиваться взаимности. Если бы мы не были знакомы так близко, я, вероятно, еще долго молча боготворил бы ее и безропотно терпел невысказанные муки. Но видеть ее почти каждый день, бывать в ее доме, говорить с ней, подавать ей руку, ежеминутно помня про кровоточащую занозу в сердце, – этого я вынести не мог.

Как-то раз в середине лета художники и их друзья устроили небольшой праздник в прекрасном саду на берегу озера. Вечер выдался на редкость ласковый и теплый – настоящий золотой летний вечер. Мы пили вино и воду со льдом, слушали музыку и любовались длинными гирляндами из красных бумажных фонариков, развешанных между деревьями. Было много веселой болтовни, шуток, смеха и песен. Какой-то жалкий юнец, тоже возомнивший себя художником, разыгрывал перед публикой романтическую личность: на голове у него красовался экстравагантный берет; улегшись на балюстраде, он жеманно бренчал по струнам своей длинношеей гитары. Из маститых художников пришли очень немногие, да и те скромно сидели в сторонке, в кругу гостей постарше. Несколько молоденьких дамочек явились на праздник в светлых летних платьях, остальные представительницы слабого пола разгуливали в обычных своих небрежных костюмах. Одна из них, уже немолодая студентка в мужской соломенной шляпе, с коротко остриженными волосами и уродливым лицом, особенно неприятно поразила меня: она курила сигары, лихо пила вино и много и громко говорила. Рихард, по обыкновению, был в обществе молодых девиц. Я, несмотря на то что был сильно взволнован, вел себя сдержанно и мало пил, ожидая Альетти, которая обещала мне покататься со мною на лодке. Она наконец пришла, подарила мне несколько цветков, и мы отчалили.

Озеро было гладким, как оливковое масло, и по-ночному бесцветным. Я быстро вывел легкий челнок далеко на широкий безмолвный простор озера, ни на миг не отрывая глаз от своей спутницы, так покойно, так уютно сидевшей напротив меня у руля. На высоком, все еще синем небе медленно, одна за другой, загорались бледные звезды. С берега время от времени доносились звуки музыки и праздничного веселья. Весла тихо всхлипывали, погружаясь в сонную воду; по сторонам изредка проплывали темные силуэты других лодок, едва различимые в сгустившемся мраке, но я не обращал на них никакого внимания: взоры мои по-прежнему прикованы были к сидящей на корме художнице, а запланированное мною объяснение в любви, словно тяжелый железный обруч, все болезненней сжимало мое оробевшее сердце. Красота и поэзия этого вечера смущали меня, ибо все это – лодка, звезды, теплое неподвижное озеро – похоже было на роскошную театральную декорацию, на фоне которой мне предстояло разыграть сентиментальную сцену. От страха и чувства мучительной неловкости, вызванного нашим затянувшимся молчанием, я все усерднее налегал на весла.

– Вы такой… крепкий, – задумчиво произнесла она.

– Вы хотели сказать – толстый? – спросил я.

– Нет, я имела в виду ваши мускулы, – рассмеялась она.

– Да, силой меня Бог не обидел.

Это было, конечно же, не самое подходящее начало. Удрученный и раздосадованный, я продолжал грести.

Через некоторое время я попросил ее рассказать мне что-нибудь из своей жизни.

– Что же вы хотели бы услышать?

– Все, – заявил я. – Особенно какую-нибудь любовную историю. А я бы вам потом рассказал свою. Единственную мою любовную историю. Она очень коротка и красива и непременно позабавит вас.

– Что вы говорите! Ну так рассказывайте же!

– Нет, сперва вы! Вы и без того уже знаете обо мне гораздо больше, чем я о вас. Мне хотелось бы узнать, были ли вы когда-нибудь по-настоящему влюблены, или вы, как я опасаюсь, для этого слишком умны и высокомерны.

Эрминия на миг призадумалась.

– Это очередная ваша романтическая блажь, – сказала она затем, – ночью, на озере, заставлять женщину рассказывать истории. Но я этого, к сожалению, не умею. Это у вас, поэтов, всегда наготове слова для любых красот, а тех, кто не любит рассуждать о своих чувствах, вы торопитесь заподозрить в бессердечии. Во мне вы ошиблись: я не думаю, чтобы кто-то способен был любить сильнее и глубже, чем я. Я люблю человека, который связан с другой женщиной, но любит меня не меньше, чем я его. Мы оба не знаем, сможем ли когда-нибудь быть вместе. Мы пишем друг другу, а иногда и встречаемся…

– Могу я спросить вас, что вам приносит эта любовь – счастье или боль, или и то и другое?

– Ах, любовь существует вовсе не для того, чтобы делать нас счастливыми. Я думаю, она существует для того, чтобы показать нам, как сильны мы можем быть в страданиях и тяготах бытия.

Эта мысль была мне понятна, и из груди моей вместо ответа непроизвольно вырвался не то тяжелый вздох, не то тихий стон.

Она услышала его.

– А-а! И вам это тоже знакомо? Вы ведь еще так молоды! Ну что же, теперь ваш черед исповедоваться. Но только если вы действительно хотите!..

– Пожалуй, в другой раз, фройляйн Альетти. У меня сегодня и без того на душе – ненастье; простите великодушно, если я и вам испортил настроение. Не пора ли нам повернуть к берегу?

– Как хотите. Кстати, как далеко мы заплыли?

Я не ответил; шумно затормозив лодку, я развернул ее и вновь изо всех сил ударил в весла, словно спасаясь от норд-оста. Лодка стремительно скользила по воде, и я, корчась в вихре неистовой боли и стыда, бушевавшего в моей груди, обливался потом и одновременно зябнул. А стоило мне лишь на мгновение представить себе, как близок я был к тому, чтобы оказаться в роли коленопреклоненного воздыхателя и получить матерински-ласковый отказ, как меня охватывала дрожь ужаса. Я рад был, что хоть сия чаша миновала меня, с другим же горем нужно было смириться. Я как сумасшедший греб к берегу.

Прекрасная фройляйн была несколько озадачена, когда я без лишних слов распрощался с нею и оставил ее одну. Озеро было таким же гладким, музыка – такой же веселой, а красные бумажные фонарики – такими же нарядными, как и прежде, но теперь все это показалось мне глупым и смешным. Особенно музыка. Юнцу в бархатном сюртуке, который все еще кичливо щеголял своей гитарой, висевшей у него через плечо на широкой шелковой ленте, я бы с величайшей охотой переломал все ребра. А ведь еще предстоял фейерверк. Все это было ужасно нелепо!

Я одолжил у Рихарда несколько франков и, сдвинув шляпу на затылок, зашагал прочь из сада, из города, и шел все дальше час за часом, пока меня не одолела усталость. Я улегся прямо на лугу и заснул, но через час проснулся, весь мокрый от росы и продрогший до костей, и поплелся в ближайшую деревню. Было раннее утро. По пыльному переулку уже потянулись в поле косцы косить клевер; из дверей хлевов хмуро таращились на меня заспанные скотники; повсюду уже заявляла о себе хлопотливая крестьянская жизнь, особенно бойкая в летнюю страду. «Надо было оставаться крестьянином», – сказал я себе и, как побитый пес, поспешил убраться из деревни. Превозмогая усталость, я отправился дальше и шел, пока солнце наконец не просушило росу и не прогрело воздух, так что можно было сделать первый привал. Я бросился на пожухлую траву у самой опушки молоденькой буковой рощи и проспал, пригреваемый солнцем, чуть ли не до самого вечера. Когда я проснулся, хмельной от луговых ароматов и с приятною тяжестью в членах, которой наливается все тело после долгого сна на лоне матушки-земли, все приключившееся со мною вчера – праздник, катание на лодке и все остальное – показалось мне далеким, грустным и полузабытым сном или давным-давно прочитанным романом.

Три дня я провел в окрестностях, простодушно радуясь горячему солнцу и раздумывая, не навестить ли мне заодно свои родные края, чтобы повидать отца и помочь ему управиться с отавой.

Боль моя, конечно же, за три дня не рассеялась. Возвратившись в город, я некоторое время шарахался от художницы как от зачумленной, однако приличия не позволяли мне порвать с ней всякую связь, и позже каждый раз, когда она смотрела на меня или обращалась ко мне, в горле моем тотчас же набухал горький, твердый комок слез.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации