Электронная библиотека » Гершом Шолем » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 1 июня 2023, 09:00


Автор книги: Гершом Шолем


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Первая страница журнала “Die blauweiße Brille“ от 4 сентября 1915 (№ 2)


Он также рассказал нам о готовившемся к изданию своём журнале “Der Jude” – название, которое 65 лет назад отзывалось немалой гордостью в восприятии и евреев, и христиан. Выбирая это название, Бубер тем самым напомнил о журнале, снискавшем славу борца за эмансипацию евреев за 80 лет до этого[60]60
  Нем. политик Габриэль Рисер (1806–1863) в 30-е годы XIX в. основал периодическое издание под названием “Der Jude”, которое заимствовал М. Бубер для своего журнала.


[Закрыть]
. Но если Габриэль Риссер и его авторы боролись за эмансипацию евреев как немцев (иудейского вероисповедания), то журнал Бубера, безусловно, лучший еврейский журнал на немецком языке, когда-либо существовавший, отстаивал эмансипацию евреев именно как евреев, как народа среди других народов. Вскоре Бубер пригласил меня сотрудничать в этом журнале, так что во многих его выпусках, начиная с первого номера и заканчивая последней книжкой, содержится немало моих юношеских статей и рецензий, и среди них моя первая (60-летней давности!) работа, посвящённая каббале, также известное число моих переводов из еврейской поэзии и прозы, в частности, перевод очень важного эссе Бялика «Галаха и Агада», заказанный мне самим Бубером. Я и сам по собственной инициативе перевёл для его ежемесячника статью Й.Х. Бреннера, содержащую острую критику этого эссе, однако она никогда не была напечатана.

Сколь бы ни были многочисленны наши расхождения с Бубером и как бы ни углублялись они по мере моего знакомства с источниками, я всегда в высшей степени уважал его как личность, и более того, преклонялся перед ним. Он был абсолютно чужд всякого догматизма и с открытым сердцем относился к чужим мнениям. В годы, предшествовавшие моей эмиграции, я часто встречался с ним, и он с вниманием и симпатией следил за развитием моих представлений. Его слабости не могли ускользнуть от меня, но воспоминания о многих беседах, которые я вёл с ним о хасидизме и каббале, когда я обращался к изучению первоисточников, и ожидания, которые он, очевидно, возлагал на меня, – всё это умеряло в моих глазах жёсткую критику Вальтера Беньямина в его адрес.


В те военные годы, особенно в 1916 и 1917, когда я много разъезжал, произошли разные события. Моя учёба и сионистская деятельность свели меня с новыми людьми из совершенно разных кругов. Зимой 1915/16 годов я участвовал в деятельности небольшой группы студентов и учёных, которые хотели организовать общественное сопротивление много обсуждавшемуся намерению ввести военное образование уже в школе. Связь между нами установил Альберт Баер, адвокат-сионист, который незадолго перед тем открыл свою контору и активно участвовал в работе “Jung-Juda”. Все остальные члены этой группы были антимилитаристски настроенными немцами, многие – очень интересными личностями. Они искали контактов с влиятельными людьми, которые могли бы выступить против этих намерений, в итоге так и не реализованных. В то время даже в разгар войны ещё существовали значительные либеральные силы. Через несколько лет после войны один из членов группы, Вольфганг Брайтхаупт, перешёл в противоположный лагерь, сделавшись правым националистом, и опубликовал книгу, в которой обвинил своих бывших друзей в предательстве, перечислил их имена, описал наши встречи, правда, сделав ошибку на мой счёт. Моего имени он не вспомнил, а вот мой брат Вернер, коммунист в немецком Рейхстаге, к тому времени уже был известной политической личностью, поэтому Брайтхаупт ошибочно решил, что в прошлом взаимодействовал именно с ним, и перепутал нас в своём доносе. Брат, который в это время проходил военную службу, ничего не знал о нашей группе и не понял этого выпада, я же тогда уже давно жил в Палестине.

Значительную часть лета 1916 года я провёл не в Берлине, а в Гейдельберге и Оберстдорфе в Альгау, потому что наш семейный врач, младший брат моего отца, заключил, что у меня началось нервное переутомление на почве чересчур напряжённой учёбы. (Этот диагноз напоминал об известной берлинской поговорке, которая ходила в то время: «Кто в меру тих и в меру борз, того не мучает невроз».) Возможно, на него повлиял и тот факт, что я дважды получал отсрочку от службы в армии именно по этой причине. На самом деле я чувствовал себя вполне здоровым, но отлично использовал эти «каникулы».

В зимний семестр 1915/16 годов я прослушал длинную лекцию Эрнста Трёльча, незадолго до того переехавшего из Гейдельберга в Берлин и сменившего теологический факультет на философский, но начавшего свой курс с философии религии. Его ценили как отменного знатока социальных доктрин различных христианских церквей и возлагали на него большие надежды. Так или иначе, эта тема меня настоятельно интересовала, к тому же он считался выдающимся лектором. Вышло так, что я занял место рядом с дамой на вид лет тридцати пяти, которая привлекла моё внимание не столько даже своей сумрачной красотой и элегантной манерой держаться, хотя то и другое прямо-таки бросалось в глаза, сколько россыпью восклицательных и вопросительных знаков, которыми она усеивала свои записи, пестревшие возражениями против доводов Трёльча, излагаемых уж слишком гладко, при всей их «учёности» – доводов, изобличавших в нём искушённость в религиозной поэзии от псалмов до «Часослова» Райнера Марии Рильке, образцы которой он часто декламировал и подвергал анализу. По лицу её пробегали бурные эмоции, которые выплёскивались и на бумагу. Я не мог удержаться, чтобы искоса не заглядывать в её записи. Мы разговорились. Это была Грете Лиссауэр, жена экстраординарного профессора медицины на военной службе в Кёнигсберге, страстная пацифистка и самоотверженная защитница женских прав. Мы с ней много общались в продолжение полутора месяцев, проведённых мною в Гейдельберге следующим летом. Она приехала туда, чтобы быть рядом со своей двенадцатилетней дочерью, которая училась в очень «прогрессивной» школе-интернате, воспитанниками которой были в основном еврейские дети. Наши беседы были насыщенными и очень живыми. Благодаря ей я впервые познакомился с книгами Анри Бергсона и его верного адепта на поле немецкого языка графа фон Кейзерлинга. Фрау Лиссауэр также затащила меня на лекции философа-неовиталиста Ханса Дриша, который в двух своих выступлениях говорил на две совершенно противоположные и взаимно противоречащие темы: в первой лекции он рассуждал о рационалисте Декарте, во второй – рассматривал природу органического начала и разъяснял основоположения собственной теории.


Панорама Гейдельберга. 1910-е


Подлинный еврей Гейдельберга в те годы – это не раввин-антисионист, не один из городских профессоров-евреев, ассимилированных, обращённых в христианство или евреев наполовину, которых было очень немало, а тридцатипятилетний учёный, живший отшельником, чью скромную комнату рвались отыскать те немногие, кто жаждал живого еврейского слова. Я говорю о Залмане Рабинкове, образ которого незабываем для всех, кому посчастливилось посетить его в уединении. Рабинков был идеальным мэтром «изустного учения». Он не писал ни книг, ни статей и не оставил потомкам никаких сочинений – всё им созданное заключалось в его беседах. Много лет спустя после нашего знакомства он, насколько мне известно, опубликовал какую-то свою работу, но она не имела большого значения и того яркого блеска, который исходил от речи этого человека, когда он сидел в своей прокуренной комнате и на свой лад трактовал какой-нибудь отрывок из Талмуда на тему иудейского права. Знаток Талмуда, из хасидской семьи, внутренне сблизивший систему Баал-Шем-Това с системой своего философского героя Германа Когена, он покорял сердца слушателей. Строгое соблюдение заповедей, свободный дух, открытое сердце – всё складывалось в образ великого учителя. Он прожил в Гейдельберге почти двадцать лет. Было бы преувеличением сказать, что люди «стекались» на его лекции по трактату «Бава Меция»[61]61
  «Средние ворота» (ивр.) – название отражает, что это второй из трёх посвящённых гражданскому праву трактатов, входящих в Мишну.


[Закрыть]
, но он действительно был знаменит, и слушать этого оригинального мыслителя было истинным удовольствием. Спустя годы, когда в Иерусалиме был открыт Еврейский университет, нашлись здравомыслящие люди, предлагавшие пригласить его в Иерусалим в качестве первого профессора Талмуда. От этого уникального человека и его живого преподавания ожидали больших свершений, но его кандидатура была отвергнута ради штатных представителей иудаизма как науки. Ведь он, в конце концов, никогда не публиковался.

Грете Лиссауэр познакомила меня с некоторыми еврейскими студентками, которые происходили из полностью ассимилированных семей. Иные из них уже были крещены, но вдруг открыли в себе еврейское сердце и теперь не знали, что с этим делать. Тони Халле, чей отец был одним из некрещёных судей Высшего суда Пруссии, уже почти закончила курс германистики, но положение дел с еврейской ассимиляцией перестало её удовлетворять. Она записалась в семинар Ясперса, звезда которого в то время ещё не взошла. Ясперс готовил тогда материалы для своего труда «Психология мировоззрений», принёсшего ему впоследствии широкую известность, и с интересом собирал сведения о самых отдалённых духовных явлениях. Я спросил её, чем она там занимается. «Пишу работу о хасидизме», – был ответ. С несколько наигранной наивностью я продолжал: «Вы что-то об этом знаете?» – «Знакома по книгам Бубера, естественно». – «И только?» – «Ну да, а разве есть что-то ещё?» Так началась наша дружба. Я побудил её заняться ивритом; она приехала в Эрец-Исраэль всего через несколько лет после меня и стала, несмотря на сравнительно слабое знание ивритского синтаксиса, одним из самых уважаемых в стране и влиятельных преподавателей языка, а также основательницей прогрессивной «Новой гимназии», из числа самых лучших в Тель-Авиве[62]62
  «Новая гимназия» была открыта в 1937 г.; Т. Халле стала первым и многолетним её директором.


[Закрыть]
.

Другая моя приятельница, Кэти Холлендер, происходила из глубоко ассимилированной среды и тоже была на несколько лет старше меня. Грете Лиссауэр познакомила меня с ней в Берлине: «Посмотри на неё, она урождённая бедуинка, европейское платье на ней совсем не сидит». Её дед несколько лет работал врачом в Южной Африке, а вернувшись в Германию, крестил свою семью: жену, которая была дочерью радикального реформистского раввина из Айзенаха Менделя Хесса, и шестилетнего сына, впоследствии – отца Кэти. Мать её происходила из семьи в основном крещёной, отец был учителем в гимназии Наумбурга, города, буквально кишащего антисемитами.

Она выросла абсолютной христианкой и всё же чувствовала себя в евангелической церкви неуютно, чему во многом способствовал антисемитский дух, который она там застала. Поэтому вскоре, ещё до того, как мы с ней познакомились, она к великому неудовольствию родителей вернулась в иудаизм. Кэти, как и я, изучала математику и после войны уехала в Мариямполь (Литва), где работала учительницей в еврейской гимназии. Большинство тамошних преподавателей имели дипломы какого-нибудь немецкого университета. В Литве она познакомилась с поэтом Яаковом Коплевицем, позднее приобрётшим известность под именем Йешуруна Кешета, вышла за него замуж и родила сына. Она также, ещё до воцарения Гитлера, переехала в Израиль, но отношения с мужем вскоре разладились, в основном ещё во время её беременности, и он её оставил. Из рассказов Кэти и других коллег-женщин, вышедших из крайне ассимилированной, вплоть до принятия крещения, еврейской среды, я узнал много нового для себя, глубже постиг положение евреев в Германии. Третья студентка, которую я узнал в доме Грете Лиссауэр, представляла другой тип. Валерия Грюнвальд приехала из Эрфурта, родители её имели венгерское происхождение и всячески старались сгладить это обстоятельство своим немецким сверхпатриотизмом, хотя обе их дочери против этого бунтовали. Эти девушки первыми стали учиться у меня ивриту.

Сама Грете Лиссауэр витала в высших сферах где-то между идеалами человечества и сильным чувством еврейской гордости. Надо признать, что такая смесь была тогда распространена гораздо шире, чем мы полагаем сегодня, говоря о последнем поколении евреев в Германии. Всё время нашего знакомства она писала пятистопным ямбом, классическим размером немецкой драматургии, драму, чьей главной героиней была выведена Аспазия, возлюбленная Перикла. В этом классическом образе она воплотила свой идеал во всей его напряжённости. Иногда вечерами она декламировала своим гостям отрывки из этой драмы, и потом, совершая долгие прогулки по Шлоссбергу, мы, вместо того чтобы наслаждаться романтическими пейзажами, пускались в обсуждение самых что ни на есть возвышенных предметов, а также неразрешённых вопросов прошлого. У Грете я также впервые встретил еврея, который по убеждению принял католичество. Но во время нашего с ним общения я этого не знал. Поэтому с большим интересом прочитав незадолго перед тем вышедшую первую книгу Макса Фишера «Генрих Гейне, немецкий еврей», я воспринял её как анализ немца, серьёзно мыслившего о евреях в целом и о фигуре Гейне, и был поражён проницательностью, которую этот немец продемонстрировал даже и в критическом аспекте. За три дня до моего отъезда в Гейдельберг он признался мне, что стал христианином, и объяснил, что писал свою книгу именно с позиции крещёного еврея. Грете Лиссауэр умерла в Москве где-то в середине двадцатых годов как истовая коммунистка.

Живя в Гейдельберге, я не раз посещал Бубера, недавно переселившегося в Хеппенхайм, и обсуждал с ним первые номера “Der Jude”, которые вызывали у меня много возражений, в особенности это касалось позиции, занятой Бубером в связи с войной. Вместе с тем, там была помещена впечатляющая статья А. Д. Гордона «Письма из Палестины», впервые представившая немецкоязычному читателю принципы движения «Ха-Поэль ха-Цаир», или прекрасные публикации Арно Наделя о народных песнях на идише. Однажды я навлёк на себя гнев Бубера и его жены (которая и прежде и потом была ко мне благосклонна), когда за чашкой кофе позволил себе дерзкое, уничижительное замечание о Георге Зиммеле, весьма высоко ценимом в этой семье.


Обложка журнала “Der Jude”. Сентябрь 1916


Во время одного из таких визитов Бубер рассказал мне, что несколько молодых людей и девушек из Берлина, серьёзно заинтересованных в еврейском и социальном вопросах, устроили совет, в котором он сам принял активное участие за несколько месяцев до своего отъезда из Берлина, и в итоге решили создать «Еврейский общинный центр», Фольксхайм. Ему предстояло открыться в течение лета в так называемом «Квартале хижин» (Шойненфиртель) на Александерплац на Драгонерштрассе, где проживало очень много восточных евреев, в том числе много семей беженцев из зон военных действий в Польше и Галиции. Основателями этого центра стали сионисты, которые под влиянием идей русской Народной воли 1880-х годов с её «хождением в народ» начинали свою работу именно в этом районе, где нищета, проституция и преступность были жизнеопределяющими факторами. Они не только рассчитывали помочь нуждающимся, но и надеялись на взаимное обогащение между двумя столь разными еврейскими прослойками. Бубер говорил, что и мне, возможно, стоит принять участие в этом начинании. Что мне следует хорошенько обдумать этот вопрос и после возвращения в Берлин рассмотреть его поближе. Инициатором этого движения был Зигфрид Леман, масштабно мыслящий студент-медик, хорошо известный как «культурный сионист» (что противопоставляло его политическому сионизму). Леман поддерживал тесные отношения с ассоциацией «Свободное студенчество», когда активную роль там играл Вальтер Беньямин, и особенно с его социально-политическим крылом во главе с Эрнстом Йоэлем. Оно придерживалось аналогичных тенденций и поддерживало рабочее поселение в районе Шарлоттенбурга. Там, в частности, состоялось обсуждение доклада Курта Хиллера, на котором я и познакомился с Вальтером Беньямином. «Общинный центр» Лемана (Фольксхайм) был организован по образцу этого поселения. Это была первая попытка Лемана создать нечто в этой области, и именно с неё началась его обширная социальная деятельность, развернувшаяся после войны.


Аарон Давид Гордон за работой. Кибуц Дгания. 1910-е


О еврейских детях из восточно-европейских семей заботилась в основном женская волонтёрская группа. Их, конечно же, нельзя было увидеть там по вечерам, так как родители забирали их, возвращаясь с работы. Но вечерами волонтёры, и мужчины, и женщины, собирались там с «друзьями дела» на различные совещания, лекции или дискуссии. «Друзьями дела» были, прежде всего, представители русско-еврейской интеллигенции, которые учились или уже работали в Берлине, среди них некоторые видные члены «Поалей Цион», или Бунда. Насельники Фольксхайма были почти исключительно западными евреями с более или менее национально окрашенными взглядами. Они склонялись к сионизму, но о еврейских реалиях имели лишь зачаточные представления. Вместе с тем они выражали полную готовность отдаться социальной работе, о которой также ещё не имели сколько-нибудь точного представления. В атмосфере культа восточных евреев, о чём я говорил выше, большим уважением пользовались евреи-изгнанники из России, люди в основном высокообразованные, к кому остальные могли обратиться за советом. Они, со своей стороны (с наиболее значительными из них я был знаком по “Jung-Juda” или университету), с удовольствием выполняли принятую на себя функцию – не в последнюю очередь потому, что многие из девушек отличались изяществом и красотой. Неоспоримо центральной фигурой в этом кругу была женщина постарше, уже под тридцать, личность очень яркая. Это была Гертруда Велканоц, для всех просто Гертруда, девушка, исполненная природного достоинства и харизмы. Мне она казалась единственным человеком, профессионально подготовленным к социальной работе.

Но я ошибался: раньше она была служащей в крупном банке, так что ни единой профессиональной сотрудницы среди волонтёров фактически не оказалось. Все её великие познания не шли ни в какое сравнение с тем колоссальным, поистине магическим влиянием, которое она чисто по-человечески оказывала на остальных девушек. Я считаю большой потерей для восстановительных работ в Израиле, что она – в силу личных обстоятельств, выйдя замуж за убеждённого антисиониста антиквара Эрнста Вайля, – так и не приехала в эту страну.

Когда в сентябре 1916 года я впервые посетил Фольксхайм, передо мной предстала диковинная картина. Волонтёры и гости сидели на стульях. На полу вокруг Гертруды живописной группой, картинно драпировав свои юбки, расположились молодые девушки, среди которых, как мы теперь знаем, была невеста Франца Кафки Фелиция Бауэр. Кафка решительно убеждал её присоединиться к работе Фольксхайма. Это было литературное собрание. Зигфрид Леман прочитал кое-что из стихов Франца Верфеля, и в моей памяти до сих пор звучит «Разговор у стены рая», далеко не худшее его стихотворение. Я, однако, был шокирован. Меня окружала атмосфера эстетического экстаза. Вот уж на что я здесь никак не рассчитывал. Под конец было объявлено, что д-р Леман прочтёт лекцию «Проблема еврейского религиозного образования». Меня одолевали любопытство и скептицизм, что-то он расскажет по этому поводу?

Через некоторое время я снова туда зашёл. И снова не понравилась мне тамошняя атмосфера. Всерьёз обсуждался вопрос, казавшийся мне прямо-таки шуткой: допустимо ли повесить на стену в каком-то из помещений репродукцию известной картины с изображением Девы Марии? И это в доме, где весь день находились дети из бедных, но истово правоверных восточно-европейских семей, чьи родители приходили туда после обеда, чтобы забрать их домой. Среди присутствующих был доктор Яков Громмер, человек лет тридцати пяти, математик очень высокого уровня, уже не один год страдавший слоновой болезнью, которая жутко обезобразила его лицо, проникнутое глубокой серьёзностью, придав ему прямоугольные черты. Она же практически лишила его способности изъясняться голосом. Человек гигантского роста, когда-то он проявил себя вундеркиндом при изучении Талмуда, но затем обратился к математике, где от него ждали великих свершений. Из-за болезни, которая находилась тогда в стадии ремиссии, он был обречён на одиночество, но что-то влекло его в Фольксхайм, где сама его личность и глубокие познания в иудаизме встречали должное уважение. Несколько его слов, исторгнутые хриплым, едва внятным голосом, положили конец нелепой дискуссии.

Я послушал лекцию Лемана, и она вызвала у меня острое неприятие той несерьёзностью, с какой в этом кругу было принято интерпретировать буберовские толкования хасидизма, – при полной неосведомлённости в историческом развитии иудаизма, как я тогда сформулировал это в своём дневнике. Неделю спустя по поводу этой лекции состоялась весьма бурная дискуссия в основном между мной и Леманом, в которой я, ко вполне объяснимому раздражению Лемана, твёрдо заявил: чем заниматься всем этим вздором и литературной болтовнёй, лучше было бы изучить иврит и обратиться к источникам. Дискуссия эта вылилась в обмен неприязненными письмами между мной и Леманом и привела к моему разрыву с Фольксхаймом. Эта переписка хранится у меня до сих пор. Она положила конец моему сближению с ортодоксальным иудаизмом. (Вальтер Беньямин хотел опубликовать её в своём журнале “Angelus Novus”, который планировал издавать в 1923 году[63]63
  Этот план не был реализован.


[Закрыть]
.) А вот чего я не мог знать, так это того, что невеста Кафки расскажет ему о той лекции Лемана и последовавших за ней горячих дебатах. Нет слов описать, как я был изумлён, когда через пятьдесят лет было опубликовано письмо Кафки Фелиции Бауэр, и я прочитал в нём, что Кафка решительно встал на мою сторону: «Споры, о которых ты рассказываешь, очень характерны. Я всегда мысленно склоняюсь к предложениям, подобным тем, что выдвинул г. Шолем, требуя предельного и в то же время не требуя ничего. Подобные предложения и их ценность нельзя соизмерять с их непосредственным эффектом, который бывает налицо. Я говорю это вообще.

Предложение Шолема само по себе не является невыполнимым»[64]64
  Цитату из письма Ф. Бауэр к Ф. Кафке приводим в пер. А. Ярина.


[Закрыть]
. Мне понадобилось выразить иронический протест, чтобы освободиться от отождествления с несколько более знаменитым Шолом-Алейхемом, классиком идиша, к тому времени уже покойным. Леман впоследствии добился значительных достижений в социальной работе сначала в Ковно, потом в созданной им в Израиле молодёжной деревне Бен Шемен, которой руководил до самой смерти. Однако как теоретик еврейского образования он до конца оставался невнятен, неизменно вращаясь в пределах буберовской «религиозности», лишённой религии.


Вальтер Беньямин. Париж. 1927


Вскоре после того как Кафка написал своё письмо, я прочитал в альманахе “Der jьngste Tag”[65]65
  “Der jüngste Tag” [ «Судный день» – нем.] – сборники поэзии и экспрессионистической литературы, выходившие в 1913–1921 гг. в Германии.


[Закрыть]
притчу Кафки «Перед законом», которая произвела на меня и многих людей моего поколения сильнейшее впечатление и побудила меня по возможности следить за скудными публикациями Кафки, появлявшимися до его смерти. В современной литературе, во всяком случае, творчество Кафки тогда значило для меня больше, чем чьё-либо ещё.


Той зимой я через Вальтера Беньямина познакомился ещё с одним интересным человеком, с которым много общался до своей эмиграции. Этого человека заодно с его супругой я познакомил с начатками иврита. Его звали Эрих Гуткинд (1877–1965). Он был сыном одного из самых богатых евреев Берлина, чья вилла находилась напротив дома Ратенау. В ней жила мать Гуткинда, когда я ещё оставался в Берлине. По неизвестным мне причинам Гуткинд ничего не унаследовал из этого огромного богатства. Глубоко мистическая душа, он годами изучал различные науки, надеясь отыскать их сокрытый центр. Эта его деятельность совсем не имела живого соприкосновения с еврейством, так что под конец он едва не обратился в католичество. За несколько лет до Первой мировой войны он опубликовал мистический трактат «Сидерическое рождение», отчётливо свидетельствующий о его стремлениях. Судя по тому приёму, который был оказан этой книге, Гуткинд был не одинок в своей попытке включить современную науку в мистическое измерение. Этот человек во всём держался превосходных степеней, даже в своей речи. Такова была его манера говорить, таков был его апокалиптический, восторженный и громокипящий стиль, парадоксально сочетавшийся с берлинским просторечьем, что во многом лишало его тексты ясности, которая была бы у него весьма кстати.

Гуткинд был, вероятно, наименее известным из членов кружка «Форте» (названного в честь итальянского городка Форте-деи-Марми, где после многочисленных согласований члены группы решили встречаться). Это была небольшая группа, куда входили Фредерик ван Эден, Бубер, Густав Ландауэр, Вальтер Ратенау, Теодор Дойблер, Анри Борель, Кристиан Флоренс Ранг и другие, которые за год или два до мировой войны додумались до идеи, которая выглядела малоправдоподобной, но меня уверяли в ней, притом почти в одинаковых словах, такие разные люди, как Бубер и Гуткинд. Предполагалось, что некая небольшая группа людей, уже некоторое время живущих общей духовной жизнью и открыто ведущих творческий взаимообмен мыслей, и более того, образующих духовную общность, могли бы, выражаясь эзотерически, но недвусмысленно, буквально перевернуть мир и в корне преобразить европейскую культуру. Гуткинд показал мне обширную переписку лиц, собиравшихся предпринять попытку революции исключительно силой чистого духа. Он утверждал (вопреки тому, что сегодня пишут), что грандиозный план был сорван вовсе не началом Первой мировой войны, но по сути уже был разрушен в течение недели, которую многие из них (вместе с жёнами) провели в Потсдаме в апреле 1914 года. Он говорил странные вещи об этом анархистском круге аристократов духа.

Когда я познакомился с Гуткиндом и его женой, он заново открыл для себя своё еврейство, вернее сказать, поддавшись непреодолимому чувству сопричастности, захотел войти в тот мир, который прежде был для него закрыт. Он жил в квартале Новавес, неподалёку от озера Нойбабельсберг, и я часто навещал его там, несколько месяцев учил его ивриту. Вскоре я понял, что он не соответствует своим собственным притязаниям и увязает в мистической риторике, но как человек он мне очень понравился. Между нами возникло большое взаимное доверие. Со времени нашей первой беседы и вплоть до своего преклонного возраста он напряженно бился над проблемой религиозного ритуала, о чём у нас было много споров. Сам я считал, что количество ритуалов, достаточно внятных и приемлемых для выполнения, не безгранично. Беньямина этот вопрос не интересовал, тогда как Гуткинд всё больше на нём концентрировался, и под конец жизни это привело его в лагерь любавичских хасидов в Бруклине. Вскоре после Первой мировой войны он, к моему величайшему удивлению (я жил тогда в Швейцарии), взял на себя руководство Фольксхаймом, но очень скоро вызвал бунт против себя сотрудников общины, которые и слушать не хотели его тирад о необходимости соблюдения заповедей даже во время работы.

Он был ближайшим другом Кристиана Ранга. Последний во многом разделял взгляды Гуткинда, главным образом, в сфере гностики, но значительно превосходил его в интеллектуальном плане. Именно Гуткинд свёл Ранга с Вальтером Беньямином, и те впоследствии тесно сдружились.

В существе своём Гуткинд был революционером-гностиком, и когда я обратился к изучению Каббалы с её гностической сердцевиной, притом не одной, он проявил большой интерес к моим исследованиям и впоследствии оставался под немалым воздействием моих книг.

В его богатой библиотеке я также познакомился со многими диковинными мистическими трудами, хоть не могу сказать, что прочитал их все. Как бы то ни было, этой библиотеке я во многом обязан своим философским образованием. Значительно обогатил мои знания старинный многотомный и очень неровный труд Готтлиба Б. Йеше о философском пантеизме, теперь практически забытый.

Бо2льшая часть библиотеки Гуткинда была утеряна, когда после убийства его зятя, председателя Общества германо-советской дружбы, уже при Гитлере, ему пришлось бежать из Германии. Благодаря старым дружеским связям с известным писателем Эптоном Синклером он нашёл убежище от Гитлера в Нью-Йорке, и всякий раз, когда я в последующие годы приезжал в Нью-Йорк, я навещал его в скромной квартире на высоком этаже в отеле «Мастер» на Гудзоне. Лишь после ухода Гитлера он опубликовал на английском языке две книги, глубоко вдохновлённые еврейской тематикой, одна из них – “Choose Life.

The Biblical Call to Revolt”[66]66
  «Выбери жизнь. Библейский призыв к восстанию».


[Закрыть]
(1952). Эта книга представляет одну из самых интересных попыток связать библейскую конкретику с нашей современностью, и неудивительно, что попытка эта застопорилась по своей сути – попытка продвижения в сторону антитеологии, теологическим тенденциям которой не дано было осуществиться. Насколько мне известно, эти книги, так же как записки, найденные после его смерти и изданные под заглавием “The Body of God. First Steps Toward an Anti-Theology”[67]67
  «Тело Бога. Первые шаги к антитеологии».


[Закрыть]
(1969), не оставили заметного следа в литературе по иудаизму, а тридцать лет в Нью-Йорке, занятых поисками собственного пути, дались ему очень нелегко.


Во время Первой мировой войны в Берлинском университете училось небольшое количество студентов из Палестины, которые поддерживали хорошие связи с сионистской молодёжью. Были среди них и первые выпускники еврейской гимназии в Тель-Авиве, иные закончили учительскую семинарию организации «Эзра»[68]68
  «Эзра» – основанная в 1901 г. благотворительная организация, которая настаивала, чтоб преподавание в Эрец-Исраэль велось на нем. языке.


[Закрыть]
. Я близко знал Александра Зальцмана, красивого рослого человека (позже он работал врачом на государственной службе под именем Малхи), Исраэля Райхерта, учёного-ботаника, активиста партии «Ха-Поэль ха-Цаир», действовавшего тогда в Германии, Якова Лубман-Шавива, сына известного члена движения «Билу» из Ришон-Ле-Циона, и наконец, last but not least, красивую и очень деятельную молодую женщину Цилю Файнберг, сестру Авшалома Файнберга, активиста НИЛИ[69]69
  Nili – евр. антитурецкая разведывательная служба, действовавшая во время Первой мировой войны в Эрец-Исраэль. Название – акроним цитаты из Библии (Первая книга Самуила, 15:29): «И не скажет неправды Верный Израилев».


[Закрыть]
. Позже я не раз встречался со всеми ними при разных обстоятельствах в Эрец-Исраэль, и у всех них была одна общая черта: они говорили на безупречном красивом иврите, слышать который было истинным удовольствием.

Они принадлежали к первому поколению, в котором иврит перекочевал из книг в разговорную речь; и хотя все они говорили ещё и на идише и на каком-нибудь другом языке, в основном на русском, они всё же были предельно внимательны к семитскому синтаксису и максимально красиво подбирали слова – разумеется, такое отношение к языку привили им их учителя! – что и культивировалось в их поколении, после которого начался упадок, и в результате разговорный иврит превратился в один из индоевропейских языков. Сегодня у этого языка среди двуязычных его носителей расплодилось защитников как морского песка, и все мы развращены его влиянием. В те блаженные времена, когда я начинал говорить на иврите, руководствуясь грамматикой, принято было поправлять наши речевые ошибки, особенно в части синтаксиса фразы и употребления предлогов, и теперь я вспоминаю те годы как ивритский Эдем, каким он был до грехопадения – до вкушения плода с древа познания языков. Эти мои знакомые умели отличать синтаксис предложения на идише, немецком или русском от синтаксиса ивритского предложения, и именно им я обязан тем, что мой язык развязался, и я смог превращать язык прочитанных мною источников, как новых, так и древних, в разговорный язык. Среди немецких евреев («йекке») лишь совсем немногие пытались завести с ними разговор на иврите, и они отвечали очень дружелюбно. И они же способствовали тому, чтобы ашкеназийский акцент, который мы усваивали много лет подряд, сменился у нас на сефардский (или на тот, что мы тогда принимали за сефардский). Александр Зальцман читал с нами «новую» литературу, то есть Мордехая Файерберга и Ури Гнесина, и много рассказывал нам о своей хасидской семье, о родительском доме в Украине, а ещё – о занятиях Библией у д-ра Бенциона Моссинсона в Тель-Авиве. От того времени нас теперь отделяет более двух поколений, и сегодня, когда я читаю свои письма, написанные на иврите шестьдесят лет назад, я попеременно смеюсь и плачу: радуюсь, наблюдая прогресс нашего языка, и плачу, вспоминая, какой ценой мы этот прогресс оплатили.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации