Текст книги "Смерть и воскрешение патера Брауна (сборник)"
Автор книги: Гилберт Честертон
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Патер Браун в тот вечер долго беседовал с доктором Войном о трагедии семьи Элмер. К тому времени всякие сомнения уже рассеялись: личность Джона Стрейка была установлена, и он сознался в своих преступлениях, вернее говоря, бахвалился своими победами. По сравнению с тем фактом, что он завершил свою жизненную задачу, покончив с последним Элмером, все остальное, видимо, было ему безразлично, даже вопрос о его собственном существовании.
– Человек этот своего рода маньяк, одержимый одной идеей, – говорил патер Браун. – Ничто другое его не интересует, не может заинтересовать, даже другое убийство. Это соображение служило мне немалым утешением в течение тех часов, что я провел в его обществе. Вам, несомненно, приходило в голову, что, вместо того чтобы рассказывать сказки о крылатых вампирах и серебряных пулях, он мог просто всадить в меня свинцовую пулю и преспокойно выйти из дома. Уверяю вас, мне это не раз приходило в голову.
– Любопытно знать, почему он этого не сделал? – заметил Войн. – Не понимаю. Впрочем, я пока вообще ничего не понимаю. Каким образом вы все это раскрыли? И что вы, собственно, раскрыли?
– О, вы прекрасно информировали меня, – скромно ответил патер Браун. – В особенности ценно было одно сообщение. Я имею в виду ваши слова о том, что Стрейк чрезвычайно изобретательный лгун и фантазер, с редким присутствием духа преподносивший свои измышления. Сегодня ему понадобилась немалая доля присутствия духа, и он оказался на высоте положения. Пожалуй, он в одном только ошибся – не следовало выдумывать сверхъестественной истории; но он решил, что я, как священник, готов верить чему угодно. Такие мнения очень распространены.
– Но я ничего не понимаю! – воскликнул доктор. – Расскажите с самого начала.
– Началось с халата, – просто сказал патер Браун. – Удачнее маскарад трудно было придумать. Когда вы встречаете в доме человека в халате, вы машинально принимаете за истину, что он у себя. Так случилось и со мной. Но затем начались странности. Сняв пистолет, он отставил его в сторону и щелкнул курком. Так поступают, если оружие чужое и надо проверить, не заряжено ли оно. Он должен был бы знать, заряжены или нет пистолеты, висевшие у него в коридоре. Не понравилось мне и то, как он искал бренди, как едва не налетел на аквариум. Когда в комнате имеется такая хрупкая вещь, машинально вырабатывается привычка обходить ее. Впрочем, все это могло быть плодом моего воображения. Вот что дало мне первые реальные указания: он вышел ко мне из коридора, в котором, кроме наружной двери, была лишь одна дверь; я и решил, что это дверь в его спальню, откуда он и появился. Я попробовал открыть ее: она была заперта. Мне это показалось странным. Я заглянул в замочную скважину. Комната была совсем пустая – ни кровати, ни другой мебели. Я понял тогда, что он пришел не из этой комнаты, а со двора. И мне тотчас ясно представилась вся картина.
Бедняга Арнольд Элмер, наверно, и спал, и жил наверху. Спустился за чем-то вниз в халате, открыл дверь с красными стеклами и в конце коридора увидел своего врага – высокого бородатого мужчину в шляпе с большими полями и широком черном плаще. Стрейк бросился на него и либо задушил, либо заколол – это выяснит следствие. В ту минуту, когда, стоя между вешалкой и буфетом, он с торжеством взирал на поверженного врага, последнего своего врага, он вдруг неожиданно услышал в гостиной чьи-то шаги. Это я вошел через застекленную дверь.
Он проявил чудеса проворства и ловкости. Он не только переоделся, но и сымпровизировал целую сказку. Он сбросил свой плащ и свою большую черную шляпу, надел халат убитого. Затем сделал ужасную, на мой взгляд, вещь: он подвесил тело как пальто на вешалку, прикрыл его своим плащом, нахлобучил на голову свою шляпу. Не было другого способа скрыть тело в этом узеньком коридоре, с запертой в единственную примыкающую комнату дверью. Но придумано было очень умно. Я сам прошел мимо вешалки, ничего не заметив. Боюсь, меня всегда будет пробирать дрожь при этом воспоминании.
Он мог, пожалуй, ограничиться этим. Но боялся, как бы я не обнаружил тела. А тело, подвешенное подобным образом, требовало бы разъяснения, так сказать. Тогда он решил сделать смелый ход: он сам все откроет и сам разъяснит.
Тут в его причудливом и страшно плодовитом мозгу и зародилась мысль поменяться ролями. Он должен выдать себя за Арнольда Элмера – почему бы ему не выдать убитого за Джона Стрейка? Ситуация не могла не подействовать на воображение этого фантазера. Получался зловещий маскарад, на который два смертельных врага явились, переодевшись друг другом; пляска смерти, потому что один из танцоров был мертв. Так, мне кажется, он все это рисовал себе. И, наверное, улыбался при этом.
Патер Браун задумался, рассеянно глядя прямо перед собой. В его лице только большие серые глаза и обращали на себя внимание… когда он не щурил их. Немного погодя он продолжал, все так же просто и серьезно:
– У этого человека был талант – благородный талант: сочинять и рассказывать. Он мог бы быть великим романистом, но пользовался своим даром для злых целей: обманывал людей не праздными вымыслами, а вымышленными фактами. Началось с того, что он обманывал старого Элмера, придумывая всевозможные оправдания для себя и преподнося ему с мельчайшими подробностями всякие лживые истории. Возможно, что в начале в этом было много детского: ребенок ведь одинаково чистосердечно может заявить, что он видел короля английского или короля какого-нибудь волшебного царства. Черта эта укоренилась в нем благодаря пороку, от которого пошли все другие пороки: благодаря гордыне. Он стал все больше гордиться своим умением быстро придумывать истории, своеобразно и тщательно выстраивать сюжет. Вот почему молодые Элмеры уверяли, будто он «околдовал» отца. Так околдовывала Шахерезада деспота «Тысячи и одной ночи». Он прожил свою жизнь, гордый сознанием, что он поэт, исполненный ложной, но беспредельной смелости великих лжецов. И сказки его, вероятно, бывали особенно красочны и фантастичны, когда он, как сегодня, рисковал головой.
Я уверен, что фантастичность этой истории радовала его не меньше, чем само убийство. Он попробовал рассказать то, что случилось на самом деле, только наоборот: так, будто мертвый жил, а живой – был мертв. Сначала он облекся в халат Элмера, потом попытался облечься в его душу и тело. Глядя на тело, он воображал, будто его собственный хладный труп лежит на снегу. Затем он придал ему странный вид, вызывающий представление о ястребе, ринувшемся с неба на добычу. Он одел его в свои развевающиеся мрачные одежды; он создал вокруг него мрачную сказку о черной птице, которую берет лишь серебряная пуля. Не знаю, что подсказало его художественному чутью тему о белой магии и о белом металле, губительном для чародеев, – блеск ли серебра, которым инкрустирован старый буфет, или сверкание снега, отблеск которого пробивался из-под двери. Он завершил обмен ролями, бросив тело на снег, как тело Стрейка. Он постарался создать жуткое представление о Стрейке, как о крылатом, когтистом орле-гарпии, парящем в воздухе. Ведь надо было объяснить, почему нет следов на снегу. Был момент, когда он положительно привел меня в восхищение своей дерзостью поэта. Он умудрился обратить в свою пользу то, что сильнее всего говорило против него: он обратил мое внимание на то, что плащ убитому не впору, слишком длинен – ясно, убитый не ходил по земле, как обыкновенные смертные. Но при этом он особенно пристально смотрел на меня, и я невольно подумал, что он пытается навязать мне чудовищный блеф.
– Вы успели уже разгадать правду к тому времени? – спросил доктор Войн. – Все, что связано с тождеством личности, особенно действует на нервы. Не знаю, что лучше: быстро догадаться или подходить к истине постепенно. Мне интересно знать, когда у вас зародилось первое подозрение и когда вы окончательно убедились?
– Кажется, я заподозрил его по-настоящему, когда телефонировал вам, – пояснил его собеседник, – а главную роль в этом сыграли красные отсветы на ковре. Они то тускнели, то разгорались ярче, как брызги крови, вопиющие о мщении. Чем это объяснялось? Я знаю, что солнце не выходило из-за туч; очевидно, в коридоре то открывали, то закрывали дверь, выходящую в сад. Но он сразу поднял бы тревогу, если бы, выйдя, заметил своего врага. Между тем суматоха поднялась лишь спустя некоторое время. Я начал догадываться, что он выходил с какой-то определенной целью, чтобы что-то подготовить. Когда я окончательно во всем убедился, ответить труднее. Помню, под конец он старался загипнотизировать меня взглядом и голосом. Очевидно, он это не раз проделывал со старым Элмером. И при этом играло роль не только то, как он говорил, но и то, что он говорил. Философское и религиозное обоснование.
– Я реалист, – заметил доктор с грубоватым юмором, – религия и философия не по моей части.
– Какой же вы реалист в таком случае! – возразил патер Браун. – Послушайте, доктор. Вы знаете меня довольно хорошо; знаете, кажется, что я не ханжа; не стану отрицать: хорошие люди бывают привержены дурной религии, а дурные – хорошей. Но одну вещь я усвоил из опыта, опыта вполне реального, вот так, как узнают уловки какого-нибудь животного или учатся различать марки хороших вин. Вряд ли мне попадался хотя бы один преступник из тех, что любят пофилософствовать, который не философствовал бы на темы об ориентализме и перевоплощении, о колесе судьбы и круговороте вещей, о змее, закусившей собственный хвост. Я на деле убедился, что над слугами этого змея тяготеет рок: они обречены ползать на брюхе и глотать пыль. На спиритуалистические темы может болтать любой шантажист и любой злодей. Первоистоки этого учения, быть может, и иные; но в нашем деловом мире оно стало религией негодяев. И я знал, что говорит со мной негодяй.
– Но, я полагаю, негодяй может исповедовать любую, по своему выбору, религию, – заметил доктор Войн.
– Да, – согласился его собеседник, – может, или, вернее, мог бы, если бы тут было притворство, рассчитанное лицемерие. Любое лицо можно прикрыть любой маской. Каждый может заучить несколько фраз и утверждать на словах, будто он держится таких-то взглядов. Я сам мог бы выйти на улицу и объявить себя левославным методистом или кем-нибудь в таком роде, хотя, боюсь, это показалось бы не очень убедительным. Но мы ведь говорим о поэте. А поэту нужно, чтобы маска до известной степени была вылеплена на нем. Поступки его должны отвечать тому, что происходит в нем самом. Я допускаю, что он мог бы назваться методистом, но он не сумел бы стать красноречивым методистом, а вот стать красноречивым мистиком или фаталистом ему было нетрудно. Подобный человек только на такой концепции идеализма и мог остановиться, когда ему понадобилось быть идеалистом. А на этом была построена вся его игра со мной. Подобный человек, даже весь покрытый запекшейся кровью, способен искренне уверять вас, что буддизм – выше христианства, мало того, что буддизм – больше христианство, чем само христианство. Одно это достаточно освещает, какое у него отвратительное и превратное представление о христианстве.
– Клянусь небом, – смеясь, воскликнул доктор, – я не возьму в толк, вы защищаете или осуждаете его?
– Сказать о человеке, что он гений, не значит защищать его, – пояснил патер Браун. – Отнюдь. Художник или поэт поневоле выдает себя. Леонардо да Винчи не сумел бы нарисовать неумело. Как он ни старайся – получилась бы лишь изысканная пародия на слабую вещь. Так и методист в изображении Стрейка был бы неправдоподобен.
Немного погодя патер Браун шел домой. Свежий морозный воздух пьянил. Деревья стояли как серебряные канделябры на празднике очищения. Холод пронизывал, как тот серебряный меч чистого страдания, что пронзил некогда сердце неизреченной Чистоты. Но холод был не убийственный, разве в том смысле, что уничтожал все смертное, мешающее расцвету нашей бессмертной и неисчерпаемой жизненности. Бледно-зеленое послезакатное небо, на котором зажглась лишь одна звезда, как звезда Вифлеемская, неизвестно почему представлялось светозарной пещерой. Будто там, в глубине, зеленым пламенем пылало Горнило Холода, пробуждая все существа к жизни и теплу, и чем больше они погружались в холодно-кристальные волны красок, тем они становились легче, подобно крылатым созданиям, и прозрачнее, подобно цветному стеклу. Там возвещалась истина; там заблуждение отсекалось от истины ледяным лезвием. И в том, что оставалось, жизнь, как никогда, била ключом. Словно ледяная гора заключала в себе всю радость мира, как прекрасную драгоценность…
Патер Браун сам не совсем разбирался в своем настроении, по мере того как все больше погружался в зеленый сумрак, все большими глотками пил девственный, живительный воздух. Забытые, остались далеко позади грязь и скорбь жизни. Они стерлись, исчезли, как исчезают занесенные снегом следы ног человека.
И, с трудом пробираясь по снегу к себе домой, патер Браун шептал про себя: «А все-таки он прав, есть белая магия, но надо знать, где искать ее…»
Обреченный род
Два художника-пейзажиста молча созерцали морской вид. На обоих он производил сильное впечатление, хотя воспринимали они его по-разному. Одному из них – приезжему из Лондона – он был совершенно незнаком и чужд. Другому – местному жителю, известному, однако, далеко за пределами его родины, – этот вид был знаком гораздо ближе, но тем не менее в данный момент также казался чужим.
В смысле колорита и внешних очертаний пейзаж, которым любовались художники, представлял собой полосу желтого песка на фоне солнечного заката. В нем смешались различные краски: мертвенно-зеленая, бронзовая и желто-серая, казавшаяся в этом сочетании не только мрачной, но и таинственной – более таинственной, чем золото. Ровный очерк пейзажа нарушало только длинное здание, подступавшее к берегу моря. Самое удивительное в этом здании было то, что верхняя его часть, вся в бесчисленных окнах и широких трещинах, имела вид руины и на фоне угасающего заката казалась каким-то черным скелетом, в то время как нижняя часть почти совсем не имела окон. Те, что сохранились, были замурованы, и различить их почти не представлялось возможным в сумеречном свете. Впрочем, одно нормальное окно все-таки было, но выглядело оно еще таинственнее других, потому что в нем горел свет.
– Кто может жить в этих развалинах? – воскликнул лондонец – крупный, богемного вида мужчина с всклокоченной рыжей бородкой, из-за которой он казался старше, чем был на самом деле; в Лондоне он был известен под именем Гарри Пейн.
– Вы, вероятно, думаете – привидения? – ответил его друг Мартин Вуд. – Что ж, обитатели этого дома, пожалуй, действительно похожи на призраков.
Казалось парадоксом, что художник из Лондона проявляет совершенно буколическую свежесть восприятий, какую-то провинциальную наивность и моложавость, тогда как местный художник выглядит человеком более сдержанным, опытным и относится к своему коллеге с дружеской насмешливостью старшего товарища. Он и с виду казался как-то спокойней и уравновешенней. Он был чисто выбрит и одет в черный костюм.
– Это знамение времени, – продолжал он. – Уходят старые времена, а с ними – старые имена. Последние отпрыски знаменитого рода Дарнуэй живут в этом замке. Бедны они невероятно. У них не хватает даже средств отремонтировать верхний этаж своего жилища. Они живут на нижнем этаже точно совы. Зато у них есть фамильные портреты из эпохи войн Алой и Белой Розы и первых шагов портретной живописи в Англии. Некоторые из этих картин совсем неплохие. Я узнал это случайно, потому что Дарнуэй неоднократно обращались ко мне за советами как к специалисту. Там есть портрет – один из самых ранних; он до того хорош, что прямо мороз по коже подирает.
– Да от одного вида этих руин мороз по коже подирает, – заметил Пейн.
– Пожалуй, вы правы, – сказал Вуд.
Воцарившееся молчание было через несколько минут нарушено звуком шагов. И художники невольно содрогнулись (эта дрожь была вполне объяснима), когда на берегу внезапно появился темный силуэт, двигавшийся очень быстро, точно вспугнутая птица. Однако тотчас выяснилось, что это самый обыкновенный человек с черным чемоданом в руках, смуглый, длиннолицый мужчина с острым взглядом; он внимательно и довольно недружелюбно оглядел лондонца с головы до ног.
– Это доктор Барнет, – сказал Вуд, и в голосе его прозвучало облегчение. – Добрый вечер, доктор. Идете в замок? Надеюсь, никто не болен?
– В такой трущобе только больные и могут жить, – пробурчал доктор. – Впрочем, они уже так больны, что не замечают этого. Тут самый воздух зачумлен. Не завидую я этому молодому австралийцу.
– Что за молодой австралиец? – спросил Пейн отрывисто и довольно рассеянно.
– А! – удивился доктор. – Вам ваш друг ничего не рассказывал? Этот юноша прибыл сегодня. Типичная старомодная мелодрама: наследник возвращается из-за моря в свой разрушенный родовой замок, чтобы, согласно древнему семейному договору, жениться на девушке, поджидающей его в башне, заросшей плющом. Да, такие вещи случаются и в наше время! У него даже есть немножко денег, и это единственное светлое пятно во всей истории.
– А что обо всем этом думает сама мисс Дарнуэй? – сухо спросил Вуд.
– То же самое, что она думает всегда и обо всем, – ответил доктор. – В этом логове вообще не думают – только бродят по галереям да грезят. По-моему, она воспринимает семейный договор и жениха из Австралии как часть роковой судьбы рода Дарнуэй. Я уверен, что если бы он оказался горбатым, одноглазым негром с манией человекоубийства, то она бы решила, что это лишь последний художественный штрих, вполне соответствующий сумеречному пейзажу.
– Вы выставляете наших земляков в довольно непривлекательном свете! Что подумает о них мой друг из Лондона! – рассмеялся Вуд. – А я как раз собирался повести его туда. Каждый художник должен воспользоваться случаем и полюбоваться портретами из галереи Дарнуэй. Впрочем, кажется, лучше будет отложить наш визит, раз приехал этот австралиец.
– Пожалуйста, пойдите к ним! – горячо воскликнул доктор. – Все, что хоть сколько-нибудь может осветить их унылую жизнь, облегчит мне труд. Но тут, кажется, нужен целый полк австралийских кузенов, чтобы поднять их настроение. Чем больше посетителей, тем лучше! Идемте, я сам представлю вас.
Они подошли ближе к замку, и Пейн увидел, что он окружен рвом, полным стоячей зеленой воды. Старый мост был перекинут через ров, а по другую сторону моста виднелся довольно широкий каменный двор, весь в трещинах, из которых пробивалась трава и какие-то дикие растения. Этот двор казался в серых сумерках удивительно пустынным. Он упирался в низкие ворота эпохи Тюдоров, широко раскрытые, но темные, как вход в пещеру.
Когда стремительный доктор без всяких предварительных церемоний провел их в ворота, Пейн опять почувствовал, что ему как-то не по себе.
Он думал, что ему придется подниматься в какую-нибудь полуразрушенную башню по узким и крутым винтовым лестницам, а в действительности он сразу же спустился на несколько ступенек вниз. Они шли анфиладой темных покоев, которые напоминали подземные казематы, несмотря на то, что были увешаны темными картинами и уставлены пыльными книжными шкафами. Там и сям тусклая свеча в старинном канделябре выхватывала из мрака какую-нибудь деталь некогда роскошной, а теперь совершенно запущенной обстановки, но случайного посетителя поражали не эти свечи, а мерцание пробивавшегося откуда-то дневного света. Пройдя в конец длинного зала, Пейн увидел источник этого света – низкое овальное окно в стиле семнадцатого столетия. Это окно отличалось одним удивительным свойством: из него было видно не настоящее небо, а только отражение неба – бледная полоска дневного света, отражающаяся в воде рва, под нависшей тенью каменных ступеней. Пейн вспомнил о властительнице замка из средневековой легенды, видевшей внешний мир только в зеркале. «А властительница замка Дарнуэй, – подумал он, – видит мир мало того что в зеркале, но еще и вверх ногами».
– Можно подумать, что замок Дарнуэй рушится не только в переносном, но и в буквальном смысле этого слова, – тихо сказал Вуд, – что он погружается в болото или в зыбучие пески. Кажется, что недалек тот час, когда море поглотит его.
Даже трезвый доктор Барнет невольно содрогнулся, когда к ним беззвучно приблизилась какая-то странная фигура. В комнате царила такая глубокая тишина, что посетители были крайне удивлены, обнаружив, что она не пуста. В ней находились три человека – три неподвижные фигуры, одетые во все черное и похожие на три мрачные тени. Когда одна из этих фигур, поднявшаяся им навстречу, подошла к окну, Пейн увидел, что это мужчина и что лицо у него почти такое же серое, как обрамляющие его волосы. То был Уэйн, дворецкий, оставшийся в замке in loco parentis[16]16
Вместо родителей (лат.).
[Закрыть] после смерти эксцентричного чудака – последнего лорда Дарнуэй. Он был бы, пожалуй, красивым стариком, если бы у него вовсе не было зубов… Но у него был один-единственный зуб, и зуб этот, по временам высовывавшийся изо рта, придавал ему зловещий вид. Он встретил доктора и его спутников со старосветской церемонностью и подвел их к двум другим черным фигурам, неподвижно сидевшим в углу. Одна из них показалась Пейну как нельзя более подходящей к этим мрачным покоям. Это был католический священник, как бы вынырнувший из средневековья. Пейн живо нарисовал его себе бормочущим молитвы, перебирающим четки или занимающимся каким-нибудь другим меланхолическим делом в этом меланхолическом месте. Внешность у священника была весьма неприметная; его лицо, круглое и спокойное, ничего не выражало. Зато к женщине это определение не подходило. Ее лицо никак нельзя было назвать неприметным. Оно выделялось на темном фоне платья, волос и кресла своей устрашающей бледностью и почти устрашающей красотой. Пейн долго не мог отвести от него глаз.
Вуд обменялся с хозяевами несколькими пустыми и вежливыми фразами, имевшими непосредственное отношение к цели его посещения – экспертизе картин. Он извинился за то, что позволил себе явиться в замок в день большого семейного торжества – приезда австралийского кузена. Впрочем, он скоро убедился, что появление его самого и его спутников оживило замок и даже несколько развлекло мисс Дарнуэй. Поэтому он без колебаний провел Пейна в смежную с залом библиотеку. Там висел портрет, который он хотел показать своему коллеге – не как произведение искусства, а, скорее, как загадку. Маленький священник засеменил в библиотеку вслед за ними; по-видимому, он разбирался в старинных картинах не хуже, чем в старинных молитвах.
– Я горжусь, что нашел эту картину! – сказал Вуд. – Я уверен, что это Гольбейн. А если не Гольбейн, то какой-нибудь его современник, еще более гениальный, чем он.
Портрет был написан в свойственной той эпохе манере – грубо, но искренне и чрезвычайно жизненно. Он изображал мужчину в черном платье, отороченном золотом и мехом, с крупным белым лицом и внимательными глазами.
– Какая жалость, что искусство не остановилось навеки в ту переходную эпоху! – воскликнул Вуд. – Зачем ему было переходить куда-то? Вы видите, это лицо достаточно реалистично, чтобы быть реальным! Обратите внимание: оно тем более выразительно, что окружающие его второстепенные предметы написаны неумело и наивно! А глаза? Они еще реальнее, чем лицо! Клянусь богом, они, по-моему, даже слишком реальны для лица! Можно подумать, что они из него вот-вот вылезут.
– Фигура плохо написана, – заметил Пейн. – В конце средних веков художники были еще недостаточно знакомы с анатомией, в особенности северные. Левая нога никуда не годится.
– Я с вами не согласен, – спокойно сказал Вуд. – Средневековые мастера, работавшие на заре реализма, были бо`льшими реалистами, чем мы думаем. Вы, пожалуй, скажете, что на этом портрете одна бровь выше другой, но я готов держать пари, что, если бы вы были знакомы с этим парнем лично, вы заметили бы, что у него и в жизни одна бровь выше другой. И я не удивился бы, если бы он оказался хромым, и потому художник сознательно вывернул ему ногу.
– Как он выглядит! Что за старый черт! – внезапно воскликнул Пейн. – Простите, пожалуйста, ваше преподобие, за резкое выражение.
– Ничего, я верю в черта, – сказал священник с непроницаемым лицом. – Кстати, согласно преданию, черт был хромым.
– Уж не хотите ли вы сказать, что это сам черт и есть? Между прочим, кто это такой?
– Лорд Дарнуэй, современник Генриха Седьмого и Генриха Восьмого, – ответил Вуд. – О нем тоже существуют забавные предания. Одно из них изложено в виде надписи на раме этого портрета. Более подробный вариант я нашел здесь же, в замке, в одной книжке. Стоит прочесть и то и другое.
Пейн наклонился к раме и с трудом, по складам прочел следующее четверостишие:
– В седьмом потомке я воскресну
И в семь часов опять исчезну.
Таков мой рок, и горе той,
Кто станет вновь моей женой.
– Звучит жутковато, – заметил Пейн. – Впрочем, это, может быть, потому, что я ни слова не понял.
– Если бы вы поняли эту надпись, она показалась бы вам не менее жуткой, – тихо сказал Вуд. – Согласно самой поздней записи, которую я нашел в старой книге, этот человек покончил с собой таким образом, что его жена была заподозрена в убийстве и казнена. Вторая запись рассказывает о другой трагедии, имевшей место через семь поколений: в царствование короля Георга еще один Дарнуэй покончил с собой, предварительно насыпав яд в бокал своей жены. Говорят, что оба самоубийства имели место ровно в семь часов. По-моему, тут дело в том, что этот Дарнуэй воскресает в каждом седьмом потомке и, как гласит надпись, делает гадость женщине, имевшей глупость выйти замуж за данного потомка.
– В неприятном положении окажется очередной седьмой потомок, – вполголоса заметил Пейн.
Вуд сказал еще тише:
– Нынешний наследник как раз седьмой.
Гарри Пейн внезапно расправил грудь и плечи, как человек, сбрасывающий тяжелый груз.
– Какой чепухой мы занимаемся! – воскликнул он. – Мы все интеллигентные люди и живем в двадцатом столетии! До того, как я попал в это проклятое место, я только смеялся над подобной чушью.
– Вы правы, – сказал Вуд, – если бы вы подольше пожили в этом подземном замке, вы стали бы воспринимать все окружающее совсем иначе. Я заинтересовался этим портретом, когда перевешивал его. Мне немало пришлось с ним повозиться. Иногда мне кажется, что это нарисованное лицо живее мертвых лиц здешних обитателей, что оно талисман или магнит… что оно повелевает стихиями и судьбами людей и предметов. Вы, вероятно, назовете это фантастикой…
– Что за шум? – внезапно спросил Пейн.
Все прислушались, но сначала не услышали ничего, кроме глухого ропота прибоя. А потом им почудилось, что к этому ропоту примешивается еще какой-то звук; казалось, что кто-то старается перекричать прибой. Сперва шум волн заглушал голос, потом он стал явственнее. Через несколько секунд уже не оставалось места сомнению: на берегу кто-то кричал.
Пейн повернулся к окну и наклонился, чтобы выглянуть из него. Это оказалось то самое окно, в которое был виден только ров, отражающий небо и каменные ступени двора. Однако теперь он отражал нечто совершенно новое для Пейна. С отраженных ступеней в воду свисали чьи-то отраженные ноги. В узкое окошко Пейн видел только эти черные ноги, резко вычерченные на фоне бледного заката. Головы человека не было видно, она была как бы в облаках, и это обстоятельство придавало особенную таинственность его крику; он выкрикивал какие-то слова, которых ни Пейн, ни его спутник не могли как следует расслышать. Пейн высунулся из окошка с изменившимся лицом и сказал не своим голосом:
– Как он странно стоит!
– Нет-нет, – сказал Вуд успокоительным шепотом, – в отражении все выглядит искаженным… Вода зыблется, а вам кажется…
– Что кажется? – спросил священник.
– Что он хром на левую ногу, – ответил Вуд.
Овальное окно все время казалось Пейну магическим зеркалом. У него было такое впечатление, будто в этом зеркале отражаются неисповедимые судьбы. Помимо человеческой фигуры, он видел в нем еще нечто такое, чего не понимал: три длинных, тонких ноги резко выделялись на светлом фоне, словно рядом с незнакомцем стоял какой-то исполинский трехногий паук. Эта сумасшедшая ассоциация вскоре сменилась другой – более жизненной: он подумал о треножниках языческих оракулов. А через несколько секунд и таинственный треножник, и человеческие ноги исчезли из его поля зрения.
Он повернулся и увидел бледное лицо Уэйна. Рот старика-дворецкого, из которого торчал один-единственный зуб, был широко раскрыт.
– Он приехал, – пролепетал Уэйн. – Пароход прибыл из Австралии сегодня утром.
Переходя из библиотеки в центральный зал, они услышали шаги приезжего, поднимавшегося по лестнице и тащившего за собой свой, по-видимому, не слишком большой багаж. Когда Пейн увидел этот багаж, он облегченно рассмеялся. Таинственный треножник оказался всего-навсего складным штативом фотографического аппарата, и человек, несший его, ничем не отличался от всех нормальных людей. Он был одет в темный костюм, сидевший на нем довольно мешковато, и серую фланелевую рубашку, а башмаки его громыхали весьма непочтительно по паркету мертвых покоев. Когда он двинулся дальше, чтобы поздороваться со своими родственниками, можно было заметить, что он хромает, но хромает почти незаметно. Впрочем, Пейн и его спутники не обратили внимания на походку приезжего – их взоры были устремлены на его лицо.
Приезжий, как видно, сразу почувствовал, что его появление вызвало переполох и даже некоторый ужас. Но Пейн мог поклясться, что австралиец не знал причин этого странного приема. Девушка, с которой он заочно был помолвлен, оказалась, безусловно, очень хороша собой и не могла не понравиться ему, но одновременно она пугала его – это было очевидно. Старик-дворецкий приветствовал его, точно феодального лорда, но в то же время обращался с ним как с фамильным привидением. Священник глядел на него с непроницаемым и потому особенно таинственным лицом. Пейн мысленно оценил всю жуткую иронию положения – иронию, напомнившую ему о греческой трагедии. Он предполагал увидеть в приезжем дьявола, а увидел нечто худшее: бессознательный рок. Казалось, что австралиец идет навстречу преступлению с чудовищной беспечностью Эдипа. Он вступил в родовой замок так беззаботно, словно ничего не видел и явился сюда только для того, чтобы сфотографировать живописные руины. И даже сам фотографический аппарат с его штативом преобразился в треножник древней Пифии[17]17
Пифия – главная жрица храма Аполлона в Дельфах. Она сидела в подземной комнате на треножнике из желтой меди над расселиной в почве, через которую поднимались опьяняющие испарения, и в этом анормальном состоянии изрекала предсказания.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?