Текст книги "Ведьмин ключ"
Автор книги: Глеб Пакулов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Во-о даёт! – заворочал глазами Удод. – Он взял поллитру, посмотрел её на просвет в двери, зло спихнул с ящика ребят и спрятал в нём бутылку. Видно было – опьянел Удод.
– Ну и что, что много выпила! – вдруг выкрикнул он. – Не жалко! Горе у ей! Цё мы, не понимаем?
– Пойдём, Ванька, до дому, – потащил его к двери Котька.
– На-а! – завопил Удод и начал сдирать с себя рубаху вместе с тельняшкой. – И ремень бери! Мне выдадут, я скоро сам воевать поеду. На учёт взяли? Взя-али! Приписное имею? Имею! Бери-и!
– Не надо! – тоже закричал Котька. – Ходя, хватай его под руки!
– Боюсь моя, – захныкал Ходя. – Ханшу воровал, мамка скурку сдери.
Удод сопел, заправляя под ошкур длинный подол тельняшки. Заправил, поднял с земли ремень, обмотнулся им, клацнул бляхой.
– Якоря поднимать, со швартовых сниматься! – приказал он, гребанув рукой, и пошёл из сарая.
Пустынен и тихошенек был перрон. Ветер кружил клочки бумаги на месте недавней погрузки морской бригады; вечерело, было безлюдно, только у водоразборки из висячего шланга Капа Поцелуева ополаскивала бледное лицо…
Очнулся Котька от воспоминаний, когда первые группы киношников прошли мимо тополя. Метель утихла, когда – не заметил. Укатившись к горизонту, луна слепила белым накалом, сама окольцованная радужным сиянием. Ближние к ней звёзды не показывались вовсе, а дальние мигали, будто проклёвывались. Перламутровое сияние осело на снега. Над поселковыми избами не крутились дымы, они тянулись из труб прямо, как свечи, только чёрные.
Незамеченная им перемена в погоде дивила Котьку. Радостно глядел он на чёткие фиолетовые тени, отброшенные от изб на дорогу, на причудливое кружево ветвей, покойно разбросанное по намётанным сугробам. Он помахал рукой, и его длинная тень повторила взмахи там, в переулке. Она была единственно живой среди прочих. И хотя мороз продёрнул его насквозь, а последние парочки давно прошли мимо, уходить не хотелось. «Так красиво, а люди почему-то не заметили, – с обидой подумал Котька. – Может, так-то на земле и не было никогда и больше не повторится!».
Спиной оттолкнулся от тополя и побрёл домой, весь во власти тихой благодати. «Я не встретил Нелю, – легко думалось ему, – прозевал Ваньку и Вику, зато видел такое, что все они проглядели».
Снег вскрикивал под ичигами, следы от полозьев саней слюдисто блестели, по ним, убегая от Котьки, скользили лунные блюдца. И вся дорога, выглаженная, не принявшая на себя снег, обдутая ветром, словно подметённая, – лежала яркой прожекторной полосой и резко обрубалась только на повороте. И казалось, к ней устремлялись звёзды, золотыми каплями срываясь с небесного свода. Одна, яркая, не долетела до земли, оставила после себя длинный мерцающий свет, но он быстро исчез, как исчезает выдох на оконном стекле. «Кто-то помер, – вспомнив примету, всё так же легко подумал Котька, но сразу и остановился: – Война же. Вот сейчас кто-то убит…»
Он сгорбился, внимательно огляделся. Повёл взглядом с нашей стороны на чужую. Перед ним был всё тот же завороженный луною мир с его сонной тишиной и покоем, но Котька уже не доверял ему.
И потянуло быстрей домой, к отцу с матерью, к шумной сестре, только бы не оставаться одному под выстуженным и отдалённым от всего живого небом.
Снег на крыльце был примят следами Нелькиных фетровых бурок, узеньких, с острым каблучком. Вернулась, проморгал сестричку. Котька посмотрел вниз. И сбоку крыльца утоптан пятачок, на нём расплющен окурок папиросы.
«Кто бы мог тут покуривать?» – ревниво подумал Котька, однако курящих ухажеров Нелькиных не припомнил – не выносила табачников, с отцом вечно цапалась. Дым ей, видите ли, мешает уроки готовить, голова разламывается.
Котька спрыгнул с крыльца. Подобрал окурок и даже хохотнул злорадно:
– Видать, не разламывается! – Он взлетел на крыльцо, громко застучал ичигами о порожек. Кто провожал Нельку – ясно. Папиросы «Богатырь», толстенные, дорогие, раскуривал только Илларион Трясейкин, внештатный корреспондент городской газеты. Котька его ненавидел. Трясейкин, тыловая крыса, отбивал у брата Серёги невесту, дочь Матрёны Скоровой, Катю. Сама Матрёна с радостью бы отдала дочку за газетчика, да та не хочет, ждёт с фронта любовь свою. Почему здесь мышкует, раз Катюшу обхаживает? На два фронта жениться собрался?
– У тебя совести осталось хоть капельку? – Нелька прищурила зелёные глаза. – Я за тебя полы мыть обязана, ну? Сегодня чей день?
Костя стащил шапку, почесал макушку. Да что это у него за сестра такая? Разве он сегодня не для неё ходил, отмахал тридцать километров? Да ещё встречать ходил, чтобы кто не привязался, не обидел. Ну, забыл про полы, так что из того? Завтра вымою. Чему-чему, а этому научился. Хоть весь мир пополам тресни, а у Костроминых это заведено прочно – каждый день протирки, мойки. Нелька, видимо, отгадала его мысли, затараторила:
– Подумаешь – сбегал в деревню. А ты и без дела за протоку гоняешь по целым дням. Я тоже не в куклы играла. До самой метели бомбоубежище рыли во дворе школы. Попробуй подолби мёрзлый песок. А между прочим, ты в этом бомбоубежище прятаться будешь.
– Я сам себе вырыл, летом ещё. Под яром.
Он дурашливо поклонился ей и пошел в комнату. Отец с матерью сидели там. Мать вязала, отец гнулся на сапожном стульчике перед круглой печью-голландкой, курил, выдыхая дым в приоткрытую дверцу. Видно было, и ему досталось, раз в печку покуривает. А отчитывать Нелька умела – репетировала, в пединститут готовилась после десятилетки. Поэтому в доме с ней особое обхождение.
Но хоть и доставалось Котьке от сестры, она его любила. А уж день рождения младшего брата отмечала всегда, да по-своему, с вычитанными из книжки причудами. Рано утром разбудит его, маленького, и шепчет на ухо, мол, зайка лапкой в окошко стучит, гостинец от лесных зверюшек принёс. А зайка беленький, пушистенький, лупастенький, усишки в инее, а сам улыбается, аж зубки торчат-поблескивают, месяц на них играет. Он шубёнку набросит и дуй на мороз. А под крыльцом берестяной туесок полёживает, а в нём конфетки, пряники, иногда прозрачный петушок на занозистой лучинке. То-то было радости и благодарности лесному народцу. И Нелька прыгала тут же, счастливая.
Но однажды рухнула вера в подарки от заек, медвежек и прочих лесных приятелей. В туеске лежал заводной железный танк на резиновых гусеницах с колёсиками-дутышами, даже ключ от заводки привязан был к башне голубой ленточкой. Нелька, как всегда, заявила – зайчики прислали. «Что им за это надо сказать?» – «У них разве фабрики есть, где такие игрушки делают? – распустив губы, спросил Котька. – А голубенькая ленточка на башне из её косички. И пусть не обманывает, что зайки привязали. Магазинская ленточка, мама покупала».
Поняла сестра – вырос братишка. И прекратились ко дню рождения подарки от зверюшек. Домашние стали их дарить от себя, как взрослому.
Так ушла сказка, но осталось воспоминание о ней: берестяной туесок, разноцветье конфетных обёрток на утреннем синеватом снегу, сосущий пальцы мороз, когда вместе со снегом сгребал в берестянку рассыпанное в радостной суете присланное из леса богатство. И это на всю жизнь.
Сейчас бы посидеть у ног отца перед открытой дверцей и, глядя на огонь, помолчать, но в комнату быстро вошла Нелька, полезла под кровать. Сейчас найдёт коньки-снегурки, которые Котька прятал на облюбованное место, а Нелька их упрямо бросала у порога.
Нелька выбралась из-под кровати с коньками, мстительно поджала губы и пошла на Котьку. Но неожиданно для неё отец вскочил на ноги, швырнул окурок на пол.
– Хва-тит! – Он наступил ногой на окурок, давнул с подкрутом. – Что это такое в доме творится? В казарму старорежимную превратили!
Осип Иванович выходил из себя редко, но, если заводился – надолго. Домашние это знали и, если чувствовали грозу, примолкали. Нелька это тоже усвоила и теперь сразу же напустила на злое лицо улыбку.
– Что они, пол продавят? Из дома кого выживут? – отец топнул ногой. – Да что это за жизнь получается? Пройти боишься, а как люди явятся – пожалуйста, у нас ещё не мыто. К чему эта показуха? Я тебя спрашиваю, дочь? Ты и мужа так же костерить будешь из-за чистоплюйства своего?.. Э, посмотрим ещё, какой попадётся. Если не слюнтяй, не подбашмачник – сбежит. На другой день сбежит.
Котька почувствовал – вот самый момент встрять в разговор, пока отец на его стороне. Ломать женские порядки, так ломать сразу. И он встрял:
– Ей слюнявый попадёт, я знаю, – поддакнул он отцу.
– Что такое? – Отец изумлённо откинул голову. Усы-бабочки поползли вверх, словно спешили спрятаться в ноздри. Это был дурной признак.
– Что такое? А кто с ней у крыльца шухарил, кто папиросочки покуривал? – завопил Котька, зная по опыту, что в подобных случаях надо орать, сбивать с толку. И хотя подумал мельком, что предаёт сестру, но остановиться было страшно, раз отец перекинулся на него.
– Так кто же там такой покуривал? – Осип Иванович взял Котьку за ухо колючими пальцами. – Какой слюнявый?
– Какой-какой! – ожидая рывка, сжался Котька. – Илька Тясейкин, вот какой! Скажешь нет, Нелька?
Отца будто кто под коленки ударил – плюхнулся на стульчик, аж седушка ременная крякнула. Мать, наоборот, привстала, глядя на Нельку, а разогнанные руки всё так же мельтешили спицами, довязывая резинку двухпалой варежки.
– Он врёт! – испуганно вскрикнула Нелька и оттолкнула от себя коньки. Они больно ударили Котьку в живот. – Илька упрашивал меня Катюшу позвать! Она от него в директорский дом пряталась. Не шухарила я!
Чем бы всё это кончилось, неизвестно, но тут в сенцах бухнула дверь, и в избу без стука влетела Катя Скорова. Она, как птаха под крыло, бросилась к Устинье Егоровне.
– Ой, да спасите вы меня от хахаля этого! – заговорила она. – Не даёт передохнуть, в уборную выйти боюсь! Мать поносит меня всяко. Я больше не могу-у!
Она рыдала беззвучно, только дёргалась худеньким телом. Устинья Егоровна прижала её голову к груди, оглаживала спину, что-то шептала. Отец растерянно шевелил губами.
– Ты того, Катерина, – неуверенно начал Осип Иванович. – Мать, оно конечно, она… А ты Серёгу жди. Жди напролом всего. Стой на своём, ёс кандос, рубеже. На пределе.
Он по привычке взглянул на стену, но карты с флажками фронтов здесь не было. Она висела на кухне. Катя повернула к нему мокрое от слёз лицо, беспомощно зашептала:
– Стоять, а как? Он уже шмотки свои к нам затаскивает. Вчера гирю железную приволок, виктролу с пластинками. Оккупант проклятый! И все она, мама… Говорит, а что жених есть, так что из того? Жених там, а там стреляют, и кто знает… А он – вот он: молодой, на прочной основе, его и на фронт не пошлют. Я у вас жить останусь, – решительно заявила она. – Хлебную карточку получаю, доучусь как-нибудь, была бы крыша. А то на фабрику устроюсь, там общежитие дают. Мне бы только Серёжу дождаться.
Совсем растерялся Осип Иванович. Подволакивая ноги, подошел к этажерке, остановился перед портретом Сталина. Прищурив проницательные глаза, вождь улыбался в усы, сдавливая крепкой рукой чубук неизменной трубки. Отец снял с гвоздика очки – чтоб не терять их ежедневно, Осип Иванович определил их на самом видном месте, повесил на гвоздике под портретом.
– Ма-ать! – позвал он. Мать, чуть отстранив от себя Катю, подалась крупным туловищем к нему.
Отец порылся в бумагах на этажерке, не нашел, что искал, нацелил на мать единственную линзу с сильно увеличенным за нею желтым глазом.
– Вот письмо Серёгино не найду. А что он наказывал, помнишь? Самое время решение принять насчёт Кати. Неля, беги рысью, зови Матрёну.
Звать не пришлось. Едва Неля к порогу, входит Матрёна.
– Катьча у вас, нет ли? – спросила, заглядывая в комнату. Увидев дочку, раскрылила руки, шлёпнула ими по бёдрам. – Да ты чо прохлаждаешься? Чо людей от забот отрываешь?
Осип Иванович вежливо взял её за рукав телогрейки, пригласил:
– Входи, входи, соседушка, садись на стул, я пристроюсь рядком, да поговорим ладком.
– Дык некогда рассиживаться. – Матрёна поджала тонкие губы. – Стирку развела, а доченьки нет воды принести.
– Что за стирка в полночь, ёс кандос? Спать надо.
Котька ушел в кухню, но если голоса отца не было слышно, то Матрёнин долетал до словечка.
– Язви её, разъязви! – неслось из комнаты. – Я мать, что решу то и будет. А у нас с вами сватовства не было. Дык чо говореть-то?
В ответ тихий, неразборчивый бормоток Осипа Ивановича, и снова:
– А чем ей плохой Трясейкин, жабе-разжабе? Вона на всём поселке ни одного мужика не остаётся, а он чё? На фронт не пойдёт, дефект имеет. Чё кобенится? Грамотный. В газете служит, сказывал, Лексею моему амнистию выхлопочет. Большое это дело – уметь писать по казённой министрации, надо ж знать чо и куда. Бумага, поглядеть на неё, вся как есть одинакая, а поди ты, язви её, разные действия оказыват… Опять же, в доме жить сулится. В городе ему при нутряной слабости вредно, а я и травкой подлечить могу, раз скрозь больной. Пущай на Катьче женится.
– Ну-у, здорово живёшь! – всплыл гневный голос Осипа Ивановича. – Скрозь больной! Это каких же внуков он тебе наворочает?
Алексей, студент геологического техникума, был первенцем Матрёны. Его увезли из посёлка глухой весенней ночью вместе с отцом, Пахомом Скоровым. Мало кто верил тому, что отец воровал брёвна, работая на бревнотаске, и сплавлял их японцам. Когда к дому подъехала машина-пикап с кузовом, Алёша сразу понял, зачем пожаловал к ним этот юркий кузовок. Студент изучал по самоучителю английский бокс и решил, защищая отца, использовать приёмы этой заграничной драки на милиционерах. Где был отец, никто не знал, а Алёша, по слухам, трудился недалече по общей специальности – на Бамлаге.
До слуха Кости донёсся проникающий говорок Матрёны:
– Отказывать Ларивону я не могу, а прыть попридержу, ладно уж. Но и вам ставлю свои культиматы: приедет ваш Сергей скоренько, пушшай сами решают с Катюхой, каво имя делать. А не приедет, задёржится – отдам за Ларивона. Давай, Катьча, пошли домой, некогда тут квашнёй рассиживаться, дома корыто полно. Ларивон в город уехал, не дождался.
Глава 2
Проснулся Котька рано. День был воскресный, и они с вечера договорились с отцом сбегать утречком на реку, выдолбить вентеря. Уже два дня стоят, всё проверить некогда было. Да пару починенных опустить, авось попадёт какая рыбёха.
Он оделся, подошёл к Нелькиной кровати. Сестра спала непутёво: голова подвернулась, как у гуся, а руки у горла, в кулаки стиснуты. Котька подёргал за угол подушки. Нелька что-то прочмокала, отвернулась к стенке.
– Так-то лучше, – успокоился он. – А то как померла.
Из кухни нанесло вкусным. Там что-то шкворчало, шипело. Не иначе в честь воскресенья мать печёт оладьи на сале. Или картошку жарит. На свином-то сале ломтики – ого! Подрумянятся, только знай похрумкивай.
Но сразу, с бухты-барахты, открывать, что там мать готовит, было неохота. Он тихонько высунулся из двери в коридорчик, прикрыл глаза и потянул носом.
«Не-е, – обманул себя, – не картоха». Хотя что было обманывать? Пахло именно картошкой, жаренной на свином сале, с горчинкой. Запах этот в воздухе носился, в синем, расслоившемся по дому чаду.
– Ты почо вытянулся? Котька! – встревоженно окликнула мать. Она стояла на порожке кухни вся розовая, но не от жара печи, а от утренней зари. После метели заря радостно вымахнула свой хвост в полнеба, и свет её даже сквозь промёрзшие стёкла красно ломился в кухню. Устинья Егоровна с любовью смотрела на сына и всё вытирала, вытирала руки суровым полотенцем.
– Мойся да завтракай давай, – сказала она и кивнула розовой теперь головой.
Котька хлопнул в ладоши, подбежал к умывальнику, плеснул в лицо водицей, кое-как обмахнулся полотенцем и – за стол, заёрзал на табуретке. Смоченные волосы блестели, капельки воды щекотали брови.
– Утрись как следует. Нарыбачишься ещё, успеешь, – ласково попросила мать.
– Высохнет. Давай, мамка. Да побегу.
Мать поставила на стол сковородку. Вилкой разделила картошку, отгребла к краю. – Кушай, а это Неле… Отец ушел чуть свет, хотел тебя будить, да я пожалела.
Котька и не припомнил, когда перед ним стояла такая редкая теперь, праздничная еда, однако не набросился на неё, не смолотил без оглядки, ел с достоинством, с полным на то правом: сам сходил, сала добыл, сам и ем. Всё мы сами, мы с усами. Вот она хрустит на зубах, картошечка, тает, жирная. Не пожалела мамка сала, правильно, что нам! Еще достанем, не поленимся. Вот так, пальцами отщипнуть хлебца, обязательно отщипнуть, а не откусить, и туда, к картохе, а сверху глоток чая…
– Ну, всех накормила, – легко вздохнула Устинья Егоровна. – Еще Неля встанет, поест – и слава богу.
– Сама-то поела? – запоздало спросил Котька.
– Да уж поела, поела. Спал бы дольше. – Мать отвернулась к плите, что-то там смахнула тряпкой, сдвинула кружок, заглянула, как там жар, не пора ли вьюшку прикрыть.
– Катанки достань. – Она показала глазами на шесток. – Отцову шапку надень да уши опусти. Не задерживайтесь до ночи, а то знаю вас: на рыбалке, что дети делаетесь. Пойдёшь, а я во след на твой загад пошепчу, глядишь, сига во-от этакого вытащишь.
Котька оделся, всё сделал, как наказывала мать. Укутанный, одни глаза торчат, взялся за ручку двери. Мать еще успела поплотнее осадить на нём шапку, обдёрнуть сзади телогрейку, как-то незаметно скользнула руками по варежкам, сухие ли, и он вышел, оставив в коридорчике клубы пара, мать с поднятой, всё ещё ошупывающей рукой.
Не так уж холодно было на улице, как показалось ему с тепла, но скоро в носу закололо льдинками. Пар вылетал изо рта тугим облачком, будто упирался во что-то, на ресницы оседал иней, и они склеивались. Что бы такой мороз был когда-то, Котька не помнил, по крайней мере на его веку не было.
Решил взять санки и скатиться на них по взвозу до самых лунок. Но санок под крыльцом не оказалось, зато разглядел следы от их полозьев. Значит, отец нагрузил на них вентеря и пешню, чтоб на себе бутор не тащить. Из-под доски заваленки торчал воробьиный хвост – рыженький, с чёрной окантовкой. Котька было прикрыл его варежкой, однако воробей не шевелился. Он осторожно отвёл руку, и птичка выпала, стукнулась о носок валенка мёрзлой картофелиной.
– Замёрз, дурачок. – Котька поднял его. Воробей лежал на варежке, притянув лапки к пепельному брюшку, смотрел белыми от выступивших и замёрзших слёз глазами.
Солнце едва приподнималось над землёй: багровый шар с оттопыренными багровыми же ушами, которые никак не могли оторваться от горизонта и, казалось, удерживали, не пускали вверх светило. Котька варежкой продавил в сугробе у завалинки лунку, спрятал в ней воробья, сверху загрёб сухим, как песок, снегом.
– Кореша на чердаке возле труб ночуют, а ты с имя чего не уместился? – произнёс он над могилкой. – Гурьбой-то теплее, от трубы греет. Поссорился, поди, и прогнали.
Мимо дома неходко бежала лошадка. На укатанной ветрами дороге сани заносило, полозья оставляли широкий зеркальный след. Лошадка трусила, ёкала селезёнкой, роняя меж оглобель парящие катышки. В передке саней копной восседал Дымокур, утопив голову в поднятом воротнике тулупа. Позади него в козьей дохе лежал Ванька, пристроив ноги в огромных катанках на обтёртый до лоска берёзовый обвод. Из-под него далеко назад торчал лиственный бастриг. Привязанная к копылкам, тащилась за санями верёвка.
– Дядя Филипп! – крикнул Котька. – Увязку оторвёте!
Дымокур тпрукнул, неуклюже выбрался на дорогу. Огибая сани, ткнул Ваньку в затылок лохматой шубенкой. Тот молча снёс тычок. Даже шапку не поправил.
– К батьке собрался, а чё спишь долго? Он там без тебя всюё рыбу повыловил, чего там делать тебе, – подтрунил Дымокур, сматывая кольцами неподатливую верёвку. – Но да иди. Поймашь чего, на уху прибеги звать. Мы-то за сеном на Астраханские луга. Все ближние покосы перепахали в осень под зябь, установка, вишь ты, такая спущена…
Филипп Семенович говорил, а Котька пытливо глядел на Ваньку, тот – на него из-под съехавшей на глаза шапки. Котька жалел, что проворонил вчера Удода с Викой. Надо было глянуть на них, чтобы ясно стало – третий лишний. И уйти. И не думать больше о Вике.
– Но-о! – Дымокур хлестнул вожжами, сани дёрнулись, покатили. Ванька погрозил рукавицей.
– Цё Вике натрепал? – крикнул он и цыкнул сквозь зубы в сторону Котьки. – Припутаю с ней в клубе – схватишь.
– Катись, а то напугал! – Котька прищурил глаза, а когда попытался открыть, не смог. Пришлось снять варежку, пальцами оттаять ресницы. Сунув руки в тёплые самовязки, пошёл к яру, скатился вниз по крутому взвозу до самой ледяной закрайки реки. Впереди на белизне снега чётко виднелась фигура отца. Котька побежал к нему, раскатываясь по льду, радуясь нечаянному открытию: раз Ванька сказал: «Попутаю с ней», значит, Вика не хочет ходить с ним.
Осип Иванович сидел на санках перед лункой. В ней, скособочась, плавал обледенелый поплавок. Удочку-коротышку отец держал в левой руке, правой выуживал ледок проволочным садком. Вода тут же подёргивалась новой плёнкой льда и опять попадала на решётку садка. У лунки скопилась горка сверкучих пластинок. Чуть поодаль, около торчащего изо льда шеста, валялись коричневые круги вентерей и пешней. Отец и не думал ещё обдалбливать шесты.
– Тебя ждал, – объяснил он. – Небось замёрз. Вот теперь и погреешься.
Котька лёг на живот, протёр руками гладкую, с едва ощутимыми волнушками льдину-стеклину, приник к ней, загораживаясь варежками от света. Толща воды увеличила вентерь, приблизила. Все четыре обруча и сеть, обтянувшие эти обручи, увидел отчётливо, потом разглядел горловину и отходящие в стороны стенки. За частой ячеёй тускло поблескивало, какая-то масса ворочалась внутри обручей.
– Рыба, – обрадовался Котька. – Полнёшенько набилось!
– Есть маленько, – заулыбался стянутым морозом лицом Осип Иванович. – Поэтому и не стал выдалбливать, чтоб ты посмотрел, да и поднял сам.
– Сейчас. Ещё погляжу.
Речки и ручьи, впадающие в Амур, теперь перемёрзли, не тащили в него мути, и он очистился в зиму. Придонные струи пылили золотистым песочком, волочили по кругу трубчатые жилища ручейников, пятился чёрный рак, грозя кому-то растопыренными клешнями. Дневной свет распылился в толще воды, мерцал. Чужой притягательный мир жил под ледовой крышей. Было странно глядеть в глубину под собой, всё видеть и быть уверенным, что лёд крепкий и ты не провалишься в эту влёкшую к себе, но чуждую глубь. Когда же на секунду эта уверенность исчезала, он, казалось ему, зависал в пустоте. Тогда от мгновенной жути всё замирало внутри.
Шаркая унтами, подкатил отец.
– Однако, я сам начну, намечу тебе, – сказал он. – А ты не лежи, хоть удочкой помаячь, застынешь.
Острооттянутый клюв пешни втюкнулся в лёд, осколки веером брызнули по сторонам. Котька смотрел, как быстро мелькает пешня, крошится, звенит, пылит лёд, как над прорубью повисла и не опадает весёлая радужка. И работа была весёлая, уходить не хотелось. А тут рыба, вон она, тычется в ячейки, выход ищет. Но вентерь так устроен хитро, захочешь – не найдёшь путь на волю: вход широкий, а выход узкий, едва руку просунешь. Не зря горлом зовётся, а то и хапом. Опять же, от пешни такой хряст идёт – за пять километров отбежала отсюда вольная рыбка.
Котька завладел пешнёй, долго долбил огромную прорубь. Когда до живой воды осталось совсем немного, отец сам начал подрубать лёд на дне проруби. Тонкая это работа. Пробей отверстие раньше – хлынет вода фонтаном, наполнит прорубь доверху, потом попробуй вырубить дно. Сам весь забрызгаешься и катанки ко льду приморозишь.
– Ну, с Богом! – Отец перевернул пешню вниз рукояткой и быстрыми тычками проломил дно. Куски льда всплыли густо. Котька вылавливал их сачком, а самые большие Осип Иванович поддевал острием пешни и ловко отбрасывал в сторону. Так же выдолбили растяжки крыльев и вдвоём потянули шест. Показался вентерь. Скатываясь к завязанной мотне, в нём живым серебром трепыхались чебаки, сазанчики и прочая мелочь. Котька сбросил варежки, развязал бечеву, и на лёд брызнул искристый дождь. Рыбки подпрыгивали, норовя скакнуть в прорубь, но Осип Иванович унтом отгребал их подальше. Лёд окропился блёстками чешуи.
Отец перекуривал, щурясь на солнце. Дыма в пару от дыхания не было видно. Тихо было на реке. Солнечно и морозно. Где-то гулко, по пушечному, лопался лёд, и гул долго шарахался меж крутых берегов, подбрасывал в воздух ворон, что расхаживали по утрушенной соломой и навозом дороге, и снова наступала тугая тишина безветренного, скованного стужей дня.
Отец продолжал курить, улыбался удаче или молодость вспоминал. И часто так – стоит, улыбается, а его вроде здесь нету. Лицо помолодеет, даже румянцем пробьёт. Почему так бывает с пожилыми людьми, Котька не понимал, посмеивался про себя над их причудинками.
Дребезжащий звук вывел его из задумчивости, но что это, сразу сообразить не смог. Что это значит, первым всё-таки понял отец. Он повернулся лицом к недалёкой лунке, пригнулся, будто скрадывал кого-то. Окурок свисал с фиолетовой губы, подрагивал вместе с нею.
– Ко-о-отька! – Осип Иванович зашоркал унтами по льду, но с места не двигался.
Брошенная поперёк лунки удочка шевелилась, стукалась о края. Кто-то там, в глуби, схватил наживку и пытался утащить. Котька подлетел к лунке. Её даже подёрнуло ледком, наплав нырял в проруби, кидался в стороны, леска так и сяк пилила тонкий ледок, вот-вот перетрётся. Он схватил удочку, потянул. Тяжёлое и живое водило леску, тянуло вниз руку.
– На локоть, на локоть выматывай! – поучал отец, семеня на выручку. – Ленок схватал или таймень, язви его! Тащи-и!
Котька умело, по-рыбацки, поволок рыбину из глубины. Синего отлива, крапленый золотом и чернью показался ленок. Он раздувал жабры, хлопал крепкогубым ртом, бурлил воду багрянопёрым хвостом. Дух захватило у Котьки, когда выдернутый из воды ленок оторвал крючок и шлёпнулся назад в лунку. Котька с плачем грохнулся на колени и, словно выстрелил рукой, заклинил ею ленка в лунке. Отмахнув с другой варежку, поддел рыбину под жабры и, чувствуя под пальцами трепещущую мякоть, отбросил рыбину в сторону.
Только теперь подскользил Осип Иванович, стащил с Котькиной руки мокрую варежку, стал обжимать рукав телогрейки, вымоченной до локтя.
– Дуй домой, сынка. – Он суетливо напяливал на мокрую руку Котьки свою рукавицу. Котьку трясло от азарта, даже жарко стало. Хотел подобрать варежку, но её успело крепко прихватить ко льду.
– Беги, сынка, я отколупну, – торопил отец. – А ленок-то, ёс кандос, а? Килограмма четыре будет сукиного сына. Уха-а!
Котька побежал, но притормозил у рыбины. Ленка уже опахнуло изморозью, он вяло выгибался.
– Унесу его, – решил Костя, подхватил ленка на руку и с разбежками, с подкатами заспешил вдоль берега к взвозу.
С высокого яра увидел – отец тоже двинулся домой. В стужу рыбалка без рукавиц – не дело, быстро без пальцев останешься. Котька бежал улицей. Рукав лубенел, сдавливал руку, её стало пощипывать. Миновал барак, другой, осталось пробежать мимо единственного в посёлке двухэтажного дома, где на втором этаже жила Вика с тёткой. А там – сто метров, и всё, тепло родное. Лицо от встречного ветра очужело, на щеках замерзали слёзы, да ещё будто кто щелкнул по носу, и Котька начал оттирать его. Дальше не побежал – юркнул в тёмный подъезд и налетел сослепу на Вику.
– Котька, – удивилась она. – Да ты белый весь!
– Убу-бу-бу, – бубнил он, надраивая варежкой бесчувственный нос.
Вика прикрикнула тоном взрослой:
– Марш в квартиру. У тебя рука в лёд сделалась.
– Эт-то ленок к ней примёрз, – прошамкал Костя. – Рыба.
– Ещё чего? – не поверила Вика. Она отставила ведро с золой под лестницу и потащила Котьку вверх по скрипучим ступеням.
Жилище учителки – так её звали по-прежнему, хотя в школу она теперь не ходила, – угловая комната. Таких квартир было в каждой секции три, и в каждую вела своя дверь из квадратной прихожей. Четвёртая комната служила общей кухней. Вика втащила Котьку в комнату, начала стаскивать с него телогрейку. Так, вместе с примёрзшим ленком она и грохнулась на пол. Котька прислонился к печной стенке, прикладывая к ней то одну, то другую щёку. Вика открыла дверцу духовки, подставила стул, набросила на спинку телогрейку. Потом присела перед ленком, провела пальцем по жаберной крышке.
– Рыба, – как будто только теперь поверила она. – Зубастая. У нас в Сестрорецке тоже больших ловили. В озёрах. Широкие такие караси. – Она подняла глаза на Котьку, улыбнулась. – А щёки у тебя в извёстке.
Улыбалась Вика редко. Губы чуть дрогнут, наметятся подковкой и тут же распрямляются. В школе не перемене всё больше стояла у окна и смотрела во двор. Поначалу её считали задавалой, а мальчишки – недотрогой и маминой дочкой. Один больно дёрнул за косичку, а она даже не ойкнула, только спросила у обидчика: «Так разве можно?» Больше её не задирали, а когда она рассказала ребятам – какая она, война, вблизи и что ей пришлось пережить, то девчонки, хоть задним числом, но отлупили после уроков того мальчишку портфелями.
Котька обтёр лицо ладонями, сел на стул перед духовкой, телогрейку положил на колени. Ему стало хорошо, разморило в тепле. У Вальховских он бывал и раньше, помогал Вике по химии. В их комнате всегда было тихо. И сейчас тихо. И Вика рядом. Сидит на корточках, выставила коленки, обтянутые рубчатыми рейтузами, а на одной коленке аккуратный шов, почти незаметный.
– Из рыб супы варят, – проговорила она. – Или жарят. Очень вкусно.
– Смешно это – супы. – Котька с недоверием посмотрел на неё. – Уха – другое дело.
Вика глядела на рыбину, рыжая чёлка рассыпалась, завесила лоб, на острых плечах косички лежали бронзовыми змейками. На концах их топорщились марлевые банты. Котька покосился на ленка. Он оттаял, чуть потускнело серебро, на боку выступили бурые пятна, но багряный хвост оставался таким же праздничным, широко растопырился, прильнув к половице. Котька соображал, как бы половчее отдать ленка. Сказать – отец послал?..Отец уж, поди, дома и про удачу расхвастал, ждут рыбака – куда пропал?
– Почему вчера в клуб не приходил? – Вика положила руки на колени, на руки опустила голову. Из-под чёлки смотрела на Котьку, но странно, будто сквозь него.
– Я на ту сторону бегал, в деревню. – Котька покрутил рукавом телогрейки в духовке. – А тебя опять Ванька провожал? Что, холодно было провожаться?
– Очень холодно. – Она вздохнула. – И противно – Ванька целоваться лезет. А мне кто-то другой нравится.
Котька неловко задел рукавом дверцу, встал, чтобы отцепить крючок, повалил стул. Хотел подхватить его на лету, уронил телогрейку. Вика потянулась к ней, и руки их столкнулись, замерли. Всего на мгновенье, и Котька рванул с пола телогрейку, начал надевать её. «Кто ж это другой ей нравится? – покраснев от радостной догадки, думал он. – Кто? Да кто же…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?