Электронная библиотека » Гоэль Ноан » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 18 сентября 2024, 09:40


Автор книги: Гоэль Ноан


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В последующие дни Ирен решается поинтересоваться прошлым Эвы. Потребовался приезд Лусии Хеллер, чтобы она наконец преодолела свою нерешительность. Она видела, как ее подруга боролась с раком, как отказалась умирать в больнице, – и теперь самое время поинтересоваться, какие испытания выпали на ее долю выжившей.

В опросном листе, заполненном ею в лагере для перемещенных лиц в Берген-Бельзене уже после освобождения, девушка-подросток еще называет себя Евой, на польский манер. Она указывает имена отца и матери – Медрес и Эстер. Имена братьев – Яцек и Юрек. Уточняет их последнее известное место жительства – в варшавском гетто. С конца 1940-го до января 1943-го ее семья переезжала несколько раз. Это удивляет Ирен, и она ищет польский сайт с картой гетто. Она понимает, что немцы не прекращали менять его планировку, частично уничтожая или добавляя улицы, не обращая внимания на население, которое они переселяли внутри уже и так перенаселенного периметра. В 1940-м Вольманы проживали еще в границах маленького гетто, соединенного с большим деревянными мостками. Электоральная улица, где они позднее скрывались, располагалась в границах гетто накануне крупных депортаций летом 1942-го, однако потом была оттуда исключена. Немцы ужимали еврейский квартал, по мере того как отправляли его жителей в Треблинку. До того, как восстание остановило депортации, немцы с методичной яростью стерли в пыль все гетто, чтобы наказать еврейских повстанцев за бунт. Все во прах – меблированные комнаты, улочки, площади, на которых торговцы мирно уживались с побирушками.

Эва не принимала участия в этих последних боях. Весной 1943-го она, по ее показаниям, пряталась у одной католички, в пригороде Варшавы. В июле того же года она меняет тайное убежище. В феврале 1944-го арестована и отправлена в Аушвиц. Ее кто-то выдал?

Когда лагерь эвакуировали, ее бросили в ряды колонн марша смерти, гнавшего полумертвых узников до лагеря в Берген-Бельзене. Она указывает, что после освобождения британскими войсками лечилась в госпитале. У нее нашли тиф и дизентерию.

Когда у нее спрашивают, хотелось бы ей вернуться на родину, она отвечает: «Ich weiss nicht» – «Я не знаю». Ей всего пятнадцать, она только что пережила одиссею концлагерей. Каким ей могло видеться будущее?

В конце опросного листа чиновник союзников приписал: «Хрупкая молодая девица, с последствиями скверного питания и тифа. Врач отмечает замедление роста. Первые месячные у нее были две недели назад и привели ее в настоящий ужас. Привезенная в Аушвиц, она прибавила себе два года возраста, последовав советам человека, забиравшего в вагонах личные вещи. Еще он предупредил ее, чтобы она не садилась в грузовики, на которых нарисован красный крест. Позднее она поняла, что они “везли травить людей газом”. Ум живой, склонность к вызывающему поведению. Одной только Эрин о’Салливан, сотруднице британского Красного Креста, удалось завоевать ее доверие. Она передает, что девушка очень тревожится за своих родителей и братьев. С трудом отговорила ее ехать на их поиски. Я бы сказал, что лучше охранять ее и оставить здесь, до окончательного выяснения, живы ли они. Если они погибли, чего можно опасаться, тогда надо будет передать ее польскому отделению Красного Креста».


В этих нескольких строках она узнает одну Эву – решительную, проницательную во всем, что касалось человеческой природы. Но открывает для себя и другую – чье смятение переворачивает ей всю душу. Как она хотела бы крепко-крепко сжать в объятиях эту несчастную девочку с искалеченной душой и телом.

Она рассчитывала разыскать своих близких. Она еще не знала, какой одинокой была на этом послевоенном перепутье.

Аллегра

«Mi kerido,

Когда я пишу эти слова, любовь бьется в моих пальцах, она нежная, как птица. Пусть ты теперь всего лишь помысел, шрам – столько времени минуло, как будто ты был в другой жизни. Случай, сотканный из солнца и ветра.

Ты не был моей первой любовью. До тебя я любила и потеряла родителей, дядюшек и тетушек, свою любимую бабушку. Ты не был первым, кто своим уходом разбил мне сердце. Вот только ты вселил в меня иллюзию, что меня можно утешить. Оставшаяся после тебя пустота научила меня чему-то главному. Я поняла, что от меня зависел выбор – жизнь или смерть.

Уже двадцать лет я безмолвствую, но сегодня мне надо выговориться.

Помнишь ли ты, как мы впервые взглянули друг другу в лицо? Я-то помню – это был апрельский денек 1958-го. Близился вечер, холодный ветер задул с Вардара, и море нахмурилось. На берег возвращались последние рыбаки, а несколько посетителей дрожали от холода на террасе. Я протирала стаканчики за стойкой, когда ты прошел по набережной прямо передо мной. Рядом с тобой – я узнала его – шел Ставрос, один из рыбаков, привозивших рыбу моей матери-гречанке. Он говорил с тобой, оживленно жестикулируя, а ты изо всех сил старался понять его. Вдруг ты заметил меня и ненадолго остановился. Скажу смело, я не была дурнушкой, да еще во цвете своих двадцати двух годков! Ставрос вошел поздороваться со мной. Он сказал, что я выросла. Для него я была Алтеей, дочкой Анастасии Мавридис. Он и не помнил, что когда-то меня звали по-другому. Да я и сама, быть может, забыла. До знакомства с тобой я предпочитала быть девчонкой без памяти о прошлом. Так было легче, и это всех устраивало.

Когда я принесла вам графин вина, Ставрос объяснил мне, что ты – корабельный плотник и приехал из Кавалы, а до этого жил в Израиле. И еще он со смехом добавил, что ты не говоришь по-гречески, а он ни в зуб ногой по-еврейски, так что разговор ваш – сплошное приключение. Но после стаканчика-другого, увидев, как весело вы оба смеетесь, я поняла, что вы нашли общий язык. Я то и дело чувствовала, как твой взгляд задерживается на мне. Он меня волновал.

Чуть позже, когда бутылка почти опустела, Ставрос с жестами, которым хмель придавал столько театральности, принялся рассказывать тебе о своем корабле – тогда я и услышала, как ты произнес на этом наречии несколько слов, которые перевернули мне всю душу. Иногда старые рыбаки с кожей, выдубленной морем и ветрами, кричали друг другу что-то на таком же языке, и тогда слезы подступали к моему горлу стремительнее налетавших морских волн.

У меня перехватило дыхание, и я подошла к вам и спросила тебя, откуда ты знаешь джудьо. Одарив меня первой улыбкой, ты ответил, что тебя научили портовые грузчики Хайфы, приехавшие из Салоник еще до того, как город вернул себе греческое название. Ошеломленный Ставрос потерял дар речи и несколько минут молча смотрел на нас. А потом спохватился: ведь и я тоже говорила по-еврейски, хоть ему и не хотелось вспоминать про это. Смутившись, он в конце концов предпочел уйти. Я вернулась к обслуживанию посетителей. Но было уже слишком поздно – я чувствовала, сколько всего пробудил во мне джудьо. Во мне зазвучала душераздирающая мелодия слов. Как мне ее не хватало, этой музыки детства! Это был язык моего нутра, въевшийся в кожу, язык колыбельных и материнской любви. С того первого вечера он для меня стал неотделим от тебя – чужестранца, который приехал из такого далека, чтобы вернуть меня самой себе.

Mi kerido, позволь мне шептать, как будто ты здесь, передо мною. Ты не знаешь, что с тех пор, как узнала тебя, я потеряла сон. Еще до нашего любовного щебета. До того, как я познала каждую пору твоей кожи, услышала, как у самого моего уха бьется твое сердце. Встав у окна, я вслушивалась в нетвердую походку ночных гуляк, в коптские колокольные перезвоны византийских церквей. Я уже ждала тебя.

Все следующие дни я искала тебя в порту. И нашла в мастерской Деметриоса – ты осматривал корпус рыболовецкого судна. Ты гладил древесину, хмуря брови. Корпус был шероховатый и изъеденный солью. Стоявший рядом рыбак с трепетом ждал твоего решения. Отворяя мне дверь, ты спросил, сумею ли я приободрить его по-гречески. Его корабль был построен с любовью. А любовь, добавил ты, никогда не проходит бесследно. Помню, как заблестели от облегчения глаза рыбака. Он боялся, что потеряет свой корабль. Он дорожил им больше, чем женой.

Ты удивлялся, отчего это я так часто попадаюсь тебе навстречу. Ты не спрашивал, как вышло, что греческая девушка говорит на языке убитого народа. Ты не задал ни одного вопроса. Меня тянуло к тебе, словно магнитом, пусть даже ты был вдвое старше. Я чувствовала, что готова покорить тебя. А ты – ты держался на расстоянии. Но за твоей сдержанностью я замечала, что небезразлична тебе.

А помнишь ту нашу прогулку по верхнему городу? Это было как раз перед началом Великой седмицы. Мы вместе искали, что осталось от старых оттоманских домов, любовались зарешеченными окошками. Ты, чужестранец, впервые причаливший в Фессалониках, рассказывал мне о турецком городе, еврейском городе, том золотом веке, который кончился задолго до моего рождения. Ты, ашкенази, нежным голосом говорил о воспоминаниях грузчиков-сефардов, эмигрировавших в Палестину после большого пожара, испепелившего старый город. И пока я, возбужденная, слушала тебя, перед моими глазами все яснее вставал совсем другой город, полный ароматов и разноголосицы, весь в остриях минаретов, синагог и мачт парусных кораблей. Я представляла себе, как мои родители спешат по этим переулкам, мимо торговцев пряностями и женщин, чьи жемчужные косы выбиваются из-под разноцветных чепчиков. Город, которого уже не было на свете, о котором я и знать не знала, – но ты подарил мне его в сверкающем свете солнца, как свергнутой королеве возвращают ее корону.

Прогулка получилась такой прекрасной, что я набралась смелости и поцеловала тебя. Ты мягко отстранился. Ты сказал – “я слишком старый”. Я спаслась бегством.

Всю Великую седмицу мы избегали друг друга. Для Анастасии, моей греческой мамы, это время в году было самым важным. Она повертела меня туда-сюда, рассмотрев и решив, что я изменилась. Ставрос рассказал ей о мужчине по имени Лазарь, приехавшем из страны евреев. Она не очень-то поверила и удивилась, почему мне так легко далась неделя поста. Я же направила все силы, еще остававшиеся во мне, на молитву – я молила икону с изображением Христа, который должен воскреснуть всего через несколько дней, даровать мне тебя. В безмолвии бдений моих я готовилась любить тебя. Какой переворот! До тебя меня никогда не била такая лихорадка возбуждения. За улыбками мужчин и их ласковым обхождением я всегда умела разглядеть клетку. А о тебе я догадывалась – ты меня не запрешь. Ты был свободным. И к тому же сам от меня защищался.


Больше всех праздников я любила Пасху – может быть, потому, что она напоминала мне Песах и веселые приготовления к нему, возню тетушек и сестер моих родителей на кухне. Я помогала Анастасии готовить кулураки на апельсинах, как вдруг одно воспоминание пронзило меня насквозь. Я сидела на коленях у матушки, а она помогала моим крошечным неловким ручонкам делать дырочки в тесте для борекитас. Я дырявила тесто, а она ободряла меня, целуя мои щечки жадно и страстно.

Ощущение было таким явственным, что мои испачканные в муке руки затряслись. Анастасия поняла все по выражению моего лица, но ничего не сказала.

В субботнюю полночь, когда свет воскресшего Христа воссиял в базилике Святого Деметриоса, я почувствовала, как он жжет мне и тело, и душу, пожирая внутри всю ту ложь, которую я впустила в свою жизнь. Я не вытирала слез, и меня несла куда-то густая толпа.

После празднества, когда мы пешком возвращались домой в ночи, я заявила Анастасии, что отныне буду носить то имя, каким меня назвала моя мать.

Она гневно перебила меня: это все он, да? Знаю, что он. Он вскружил тебе голову.

Ты не понимаешь, ответила ей я. Это мое имя.

Она взбесилась: я запрещаю тебе встречаться с ним. Этот мужик не для тебя.

В этом вы с ней оказались едины.

Я крикнула ей, что уже совершеннолетняя. Она больше не вправе запрещать мне что бы то ни было.

Стремглав я пробежала весь сверкающий огнями город, люди танцевали на улицах, с площади Аристотеля доносился звонкий смех. В освещенных тавернах звучали песенки, обрывки мелодий. Я повсюду искала тебя. В два часа ночи я нашла тебя в дальнем углу прокуренной харчевни. Ты, закрыв глаза, слушал какую-то старую ребетику[16]16
  Ребетика – греческая культура блатных песен, исполнявшихся в маленьких простонародных кабачках под бузуки или национальные маленькие оркестры. Расцвела в 1920–1930-е годы. Язык – чаще всего криминальное арго; это были песни греческих низов и выходцев из Малой Азии. В годы диктатуры жестоко преследовалась как «низовая культура». Существовала подпольно до падения диктатуры «черных полковников» в Греции.


[Закрыть]
. Я сжала твои руки в своих и прошептала тебе: “Посмотри на меня. Не надо ничего страшиться. Ведь я тебя не боюсь”.

На сей раз ты не оттолкнул меня. Мне захотелось поделиться с тобой своим именем. Ты удивленно повторил его. Аллегра. Радость.

В тот вечер радость стала твоей.

Ничто в тебе не пугало меня. Даже твои шрамы. Ими было испещрено все твое тело. Увидев их при свечах, я содрогнулась. Позднее осмелилась коснуться их выступов пальцами, губами. Я не знала, что этой печальной истории, высеченной на твоем теле, суждено будет навсегда разлучить нас. С самой первой ночи я наталкивалась на этот мрак.

Кусочки твоего сна состояли из кошмаров и дрожи. По твоему лицу текли слезы, ты стенал на незнакомом языке.

Однажды в летний денек, во время сиесты, мы поехали купаться в Халдики. Я смотрела, как ты уплываешь далеко-далеко в море, все тело было скрыто под водой. Твоих ран не было видно под искрившейся синей волной. Я задремала на солнце. Ты разбудил меня, брызнув мне на сгоревший живот прохладными каплями морской воды.

Мы полакомились кулурико, сыром и оливками, купленными на рынке Модиано, выпили вина – ты охладил его, немного подержав в морской воде.

Я спросила, кто причинил тебе столько зла. В Треблинке, шепотом ответил ты. Эсэсовцы, украинцы. Каждый день, четыре года подряд.

Я повторила это название, в котором улавливался грохот. Я никогда его не слышала. Где это?

В Польше, ответил ты с каменным лицом.

А потом долго-долго молчал.

Mi kerido, думаю, ты никогда не был моим. Но в твоих объятиях я чувствовала себя обновленной. С тех пор как я рассталась с семьей, я скрывала Аллегру в самой глубине себя. Ты разбудил ее – а вместе с ней и мою радость жизни. Мир раскрылся передо мной. У него не было границ. И мне казалось, что я смогла бы жить без них.

А ты – ты как будто увез войну с собой, и она держала тебя в тюрьме.

И все-таки ты был способен порадоваться празднику, умел дружить. Всего нескольких дней тебе хватило, чтобы и Деметриос, и другие рыбаки приняли тебя за своего. В тот вечер, когда ты сел за стол вместе со всей этой компанией, я смотрела, как ты рассказывал им всякую всячину на смеси джудьо и греческого, смеялся, хмелел вместе с ними. И я спрашивала саму себя – неужели одна я вижу в твоих глазах эту печаль.

Я надеялась, что смогу излечить тебя от нее.


Анастасия вообще перестала разговаривать со мной – только приказывала, что надо сделать в доме или таверне. Любой пустяк выводил ее из себя, и она отправляла меня спать, как ребенка. Стоило ей уйти куда-нибудь, как я тут же вылезала в окно и бежала к тебе. Однажды ночью ее сын увидел, как я возвращаюсь в свою комнату еще до зари. Он обозвал меня шлюхой и злобно процедил: “Ты меня опозоришь”.

После того как мы подали завтрак, Анастасия позвала меня и сказала, что я обесчестила себя, ни один грек не захочет после этого жениться на мне.

Оно и к лучшему, ответила я. Не хочу в мужья грека.

Она взорвалась: “Да он совсем вскружил тебе голову! Этот чужестранец, этот еврей!”

“Да ведь и я, я тоже еврейка! – крикнула я в ответ. – Ты что, забыла?”

Она со всей силы отвесила мне оплеуху. Потом, изумленная, вперилась в меня взглядом. Щека у меня горела. Я разрывалась между яростью и жалостью. Она сказала совсем-совсем тихо: “Ты моя дочь. Я не хочу, чтобы ты доставалась ему”.

Я прошептала, что не уеду.

Выговаривая эти слова, я впервые осознала, что подумываю о том, как бы выбраться отсюда».

– Потрясающе, не правда ли? Как она любила этого мужчину.

Голос Монце Трабаль прерывает чтение Ирен.

Та возвращается к реальности, еще в замешательстве от столь бесцеремонного вторжения в интимную жизнь этой незнакомки.

– Так вы разыскиваете ее или его? – интересуется Монце.

Молодой специалист по истории – она в пиджаке из разноцветных ярких лоскутов и широких брючках – встает зажечь лампу. Небо набухло тяжелыми тучами, как будто в этот послеполуденный час внезапно наступила ночь.

– Его. Я потеряла след в Австрии и вот теперь встречаю его влюбленным в Фессалониках.

– Его совсем сломали, – замечает каталонка. – Когда переводила, мне было за них так грустно. Их история напоминает греческую трагедию. Еще и проходит в этом городе… Вы уже бывали там?

– Никогда.

– Он построен в форме амфитеатра, нависшего над морем. Камень с водой как будто непрерывном спорят друг с другом.

– Мне бы очень хотелось побывать. Там ведь укрывалась значительная еврейская община?

– Значительная и цветущая! – восклицает Монце. – Во времена оттоманской империи Салоники были «балканским Иерусалимом». Столетиями там жили в мире и покое евреи, мусульмане и православные. Это тот самый золотой век, о котором Лазарь рассказывает Аллегре, когда они прогуливаются по по Ано Поли – Верхнему городу, старинному турецкому кварталу. Удивительно – ашкенази пробуждает в сефардке воспоминания о ее предках! К несчастью, греческие Фессалоники стерли следы еврейского прошлого. Вообразите… кампус университета Аристотеля построили на месте еврейского кладбища! Самого крупного во всем сефардском мире… Нынешний мэр, кажется, очень озабочен тем, чтобы должным образом подчеркнуть все богатство мультикультурной истории города. Надеюсь, он сдержит слово.

– Как, должно быть, больно было этой молодой девушке жить в месте, уничтожившем следы всех ее родственников.

– На иудео-испанском это двойственное отношение прочитывается явно, – отвечает Монце. – Не знаю, чувствуется ли в переводе. Если Аллегре удалось выжить, то лишь благодаря этой гречанке, рискнувшей собственной жизнью, чтобы ее спрятать. Она удочерила ее и, по всей видимости, любила как родную дочь. Но малышке пришлось заплатить за жизнь молчанием о своих еврейских корнях. Называться греческим именем, жить как православная. Возможно, Аллегре думалось, что она предала родителей.

– И вот ее встреча с Лазарем пробудила все, что было так глубоко запрятано.

– Я бы сказала греческим словом: эта любовь – эпифания[17]17
  Эпифанией в широком религиозном смысле называется явление Божественного.


[Закрыть]
, – улыбается каталонка. – Но любовные отношения нередко заставляют нас посмотреть вглубь самих себя. Вы не находите?

– Может быть, – отвечает Ирен, думая о Вильгельме.

– Полагаете, это письмо может помочь вам найти его? – спрашивает ее Монце.

– Хотя бы след, – говорит она. – Я сомневаюсь, что он еще жив.

До этого Лазарь виделся ей силуэтом, притаившимся за деревьями. Благодаря Аллегре он обрел тело. Хоть и израненное, все в шрамах, оно страдает, дышит, плавает и занимается любовью. Оказывается, он любит компанейские посиделки и жизнь в ее упоительных проявлениях. Как будто ему была необходима такая чрезмерность – дабы превозмочь то, что догоняло его каждую ночь. Ее удивило, что такая молодая девушка хорошо поняла дуализм его души – пусть даже теперь уже нелегко распознать, сколько в ней от уже зрелой женщины, семнадцать лет спустя обращающейся к мужчине, все еще любимому ею.

Став корабельным плотником, он перестал строить места, в которых люди пускают корни, и начал ремонтировать корабли, чтобы они могли пуститься в свободное плавание. Он предпочел жить в портах, среди тех, кто выбрал море, а не берег.


– А разыскать его вас попросила дочь?

– Его дочь?..

– Вы еще не дочитали до этого места, – улыбается специалистка по истории. – Я еще дам вам возможность ознакомиться. Это письмо – настоящая одиссея. Известите меня, если найдете Лазаря. Мне бы очень хотелось узнать, что с ними сталось, со всеми тремя, – говорит Монце Трабаль, провожая Ирен до дверей.

Эльвира

Ирен снова в своем кабинете, отключает телефон, чтобы ее не беспокоили, и принимается за чтение.

«…впервые осознала, что подумываю, как бы выбраться отсюда.

И все-таки эта земля связывала меня с теми, кого я потеряла. Я цеплялась за воспоминания, утратившие яркость. Празднества в ночи, полной всевозможных благоуханий, игры в прятки с подружками по учебе в школе “Альянс”, долгие застолья на шаббат, затылок матери, сидящей за пианино. Да вправду ли я была той девочкой, беззаботной и нежно любимой?

Годами я ждала, что они вернутся. Иногда мне казалось, что так прошло все мое детство – в ожидании выхода пассажиров прибывшего восточного экспресса “Венеция – Симплон”. На этом поезде столько лет ездил мой отец – продавать свои ткани в европейских столицах. Когда я была еще маленькой, мы с матерью ходили его встречать, и я бросалась ему на шею, вдыхая запах кожи и табака, так и оставшийся для меня запахом путешествия. После войны прибытия восточного экспресса “Венеция – Симплон” стали реже. Мир раскололся надвое, и появились страны, отказавшиеся пропускать его через свои земли. Его прибытие в Фессалоники всегда становилось маленьким событием.

Когда он въезжал в здание вокзала, у меня заходилось сердце. Из вагонов выходили приезжие из Парижа, Венеции, Вены или Белграда. Я всматривалась в этих деловых господ или туристов, в молодых новобрачных, отправившихся в медовый месяц. Меня очаровывала их элегантность, их фирменные чемоданы. Но там не было их. Люди шли мимо, даже не взглянув на меня.

Как-то зимним вечером Анастасия нашла меня на перроне, сгоравшую в лихорадке. Она укутала меня в свое пальто и привела к себе в дом. Вымыла, уложила в кровать и сидела рядом до тех пор, пока лихорадка не прошла. Мне было тогда двенадцать лет.

Наутро она спросила меня: “Теперь ты уже большая, и я могу сказать тебе правду. Помнишь ли ты день, когда твоя мать поручила тебя мне?”

Это было в год моего семилетия, весной. Моя мать только что провела с ней урок игры на пианино. Она уже не имела права преподавать, но оставались ученики, продолжавшие ходить к ней тайком. После урока они долго разговаривали полушепотом, потом моя мать сказала, что мне придется какое-то время пожить у Анастасии, в Верхнем городе. Я должна во всем слушаться ее и не слишком унывать.

Я наспех собрала несколько своих сокровищ: старенького плюшевого медведя, тетрадку, ручку, подаренную отцом на день рождения. Я с недовольной гримаской дала себя поцеловать, не понимая, почему мать так крепко прижала меня к себе.

В тот же вечер моих родителей насильно выселили из дома и вместе с сотнями других евреев погнали в оцепленный и охраняемый немцами квартал рядом с вокзалом. В то время у Анастасии был свой рыбный развал на рынке Капани. Через несколько дней какой-то подросток сунул ей в руку сложенный листок бумаги. Он у нее еще хранился, и она показала его мне. Моя мать написала по-гречески: “Завтра мы уезжаем. Раввин Коретц говорит, что нас отвезут в Польшу, в Краков. Перед отправкой мне необходимо, чтобы вы вернули мне то, что я вам доверила. Не знаю, сколько времени мы пробудем там, и поэтому хочу увезти ее с собой”.

Помню, как я читала и перечитывала эти строчки, не понимая, в чем их суть. Анастасия объяснила мне: мама спохватилась. Ввиду неизбежности депортации ей показалось невыносимым оставлять меня здесь. Она хотела, чтобы Анастасия привела ее дочь.

Та, охваченная недобрым предчувствием, не смогла решиться. Она предпочла рискнуть собственной жизнью и жизнью сына, только чтобы укрыть меня. А к родителям меня отправит, когда сама успокоится насчет их судьбы.

После войны вернулась горстка выживших – таких истощенных и потерянных, что никто не смел встретиться с ними взглядом. Большинство потом отправились на поиски краев более гостеприимных. До того как уехать, они успели рассказать о том, как убивали их братьев и сестер в лагере в Польше, который назывался Аушвиц. Стариков, матерей и детей – прямо сразу, как только их выгружали из поезда.

“Они уже не вернутся”, – все повторяла мне Анастасия до тех пор, пока я не услышала ее.

Они не вернутся.

Отныне у меня не оставалось никого, кроме нее. Она не выбирала меня. Она приняла опасную ношу и приютила сироту. Она спасла меня.

С тех пор я каждый день с разбитым сердцем представляла себе, как мама ждала меня на том вокзале. И как легко ей было подумать, будто я о ней забыла. Каждый день одна часть меня испытывала облегчение, что я осталась жива, – а другая часть мечтала повернуть время вспять, догнать их и вместе с ними умереть.

Когда я встретила тебя – меня всю заполонили эти подспудные, невыразимые потоки.

Однажды ночью, когда ты был во мне, двигался внутри меня, я почувствовала, как это биение вдруг стихло, подобно остановленному метроному, и всю меня, до слез, затопило чувство покоя.


Лето одарило нас колдовскими зорями, утренней рыбалкой в тихом покое, который нарушали только резкие крики чаек. Когда приплывали обратно, меня неприятно кололо в сердце от вида рыбьей крови и волн, разбивавшихся о берег. Но и на суше ты знал, куда меня повести. Бывало, мы шли на приступ крепостных стен, чтобы сверху полюбоваться городскими крышами – черные коты проскальзывали по ним, словно тени.

С той пощечины мы с Анастасией обменивались только ничего не значащими фразами. Зной наступал уже в 10 утра. Все замирало в ожидании облегчения, а оно все не приходило.

Однажды вечером я нашла тебя в таверне неподалеку от Белой башни. Мне хотелось рюмочку узо, но не в одиночестве. Ты был уставший и счастливый, ты только что закончил ремонтировать корабль Ставроса. И потащил меня на танцпол, тебе хотелось танцевать. Я поддалась. Помню, что подумала тогда: есть Лазарь дневной и Лазарь ночной, и тут вдруг у меня закружилась голова, кровь застучала в висках, ноги подкосились. Ты вынес меня из таверны – вдохнуть прохладный ночной воздух. Мягко опустил, подложив горячую руку мне под голову. Я слышала, как ты шепчешь: “Ninia”[18]18
  Детка, девочка, барышня (предпол. джудьо).


[Закрыть]
, слышала, сколько тревоги в твоем голосе – но я была слишком далеко, чтобы ответить тебе. Шум прилива укачивал меня. Долго я тогда приходила в себя. А когда снова открыла глаза, твое склонившееся надо мной лицо озарилось радостью.

Ты нежно спросил меня: “Ninyeta, что с тобой?”

Я уже давно чувствовала усталость. После долгих дней тяжелой работы я разделяла с тобой твой рваный сон, твои ночные пробуждения.

Я улыбнулась тебе, чтобы успокоить.


Анастасия надеялась, что ты скоро уедешь и наша жизнь снова пойдет своим чередом. Поскольку ты задержался здесь и к тому же завел себе друзей из числа греков, она в конце концов сказала себе, что лучше уж зять-еврей, чем позор семьи. Она решилась поговорить с тобой с той суровостью, какая граничит с надменностью. Ты не делился подробностями вашей встречи, но могу представить, что она тебе наговорила. Что я упрямей тех коз, которых она девчонкой пасла в горах. Что она уступила бы, если б ты женился на мне и устроился жить в Фессалониках. Не знаю, что ты ей ответил. Оставил ли ты ей надежду?

Потом, когда мы вдвоем ужинали, ты посмеивался, изображая ее категоричные интонации. Ты не мог отвести от меня озабоченного взгляда; я прочла в нем немой вопрос.

Я была слишком пьяна, чтобы сгладить неловкость.

Я сказала тебе: если ты уезжаешь, я хочу уехать с тобой.

“Правда?” – мягко спросил ты.

Я повторила еще раз и осушила свой стакан.

С тобой я чувствовала, что мне по плечу искать приключений в далеких краях. Я устала от Фессалоник. Я не была уверена, что этот город любит меня.

Еще я прибавила: я хочу, чтобы ты показал мне мир.

Это тебя рассмешило, и ты улыбнулся.

Что ж, ладно, ответил ты, снова наполняя стаканы. Куда же ты хотела бы отправиться?

Я хочу увидеть Стамбул, Венецию… Париж.

Застыдившись, я осознала, что мой кругозор ограничивается теми городами, где останавливался “Восточный экспресс”. Теми, о которых мне рассказывал отец, привозивший из поездок экзотические побрякушки, воспламенявшие мое воображение.

Мне так хотелось бы увидеть еще и Израиль, добавила я чуть поспешней. А еще… я хотела бы, чтобы ты сделал мне ребенка.

Я покраснела от собственной смелости и отвела взгляд. Вдалеке, на набережной, какая-то пара в обнимку удалялась к Белой башне.

Когда я осмелилась взглянуть в глаза твоему молчанию, у тебя на ресницах блестели слезы. Твоя печаль потрясла меня.

Ninia, умоляюще выдохнул ты, не проси меня об этом. Я не могу, понимаешь ты? Это выше моих сил.

У меня с июля не было кровотечений. Я не нашла в себе смелости признаться тебе.

После такого печаль уже не покидала нас обоих, набросив темную вуаль на конец лета, на долгие вечера, пропахшие жасмином и смоковницами. И если тебе случалось еще смеяться за столом в дружеской компании, смех твой звучал фальшиво.

А потом была еще та последняя ночь. Помнишь слова, которые ты всадил мне прямо в сердце?

Я уезжаю, Ninyeta. У тебя вся жизнь впереди. Ты полюбишь другого. Он подарит тебе жизнь, которой ты заслуживаешь.

На следующий день ты уехал.

Твои слова – я все повторяла и повторяла их про себя, чтобы они смертельно ранили меня. Чтобы вызвали отвращение к тебе. Иногда мне казалось, что так и произошло. Но потом передо мной снова вставало твое бледное лицо побежденного. Я слышала твой голос, признавшийся: это выше моих сил.

Ты не был моей первой любовью. Но ты был первым в моей женской судьбе. После тебя я никому не дала залечить эту рану.

И сейчас я пишу тебе лишь потому, что ребенка я оставила. Сперва – от отчаяния. У меня не было никого, кому я могла бы довериться, и я не знала, как поступить. Когда малыш начал шевелиться, я была потрясена его сильной волей к жизни. С самого начала она сопротивлялась мне. Как будто, суча ножками, говорила: отныне надо считаться со мной.

Твой отъезд только укрепил предубеждения Анастасии. Она с облегчением встретила мое возвращение домой. Но быстро поняла, что со мной в дом проник и незаконный пассажир, и мира между нами как не бывало.

В один сентябрьский день ярость Вардара обрушилась на гулявших по набережной. Я взбиралась в крепость, часто останавливаясь перевести дух. Ребенок во мне противился. С твоего отъезда я не поднималась на самый верх. У крепостных стен мне поневоле пришлось укрываться от ветра, хватаясь за арки. Поговаривают, что здесь он омывает сердца и выбивает пыль из душ. Им тебя вынесло на этот берег, и им же унесло отсюда. Глядя на белые крыши, спускавшиеся к самому морю, я поняла, что этот миг и есть мой kairos[19]19
  Кайрос – в древнегреческой мифологии бог счастливого случая, благоприятного момента. Изображался в виде ребенка или вполне зрелого мужчины с прядкой волос на голове; его присутствие надо было «уловить» в воздухе, когда он, незримый, подлетал к человеку, и успеть ухватить за эту прядку и оседлать, иначе удача будет упущена.


[Закрыть]
. Греки изображают его маленьким крылатым божком с одной только прядкой волос. Получилось ли у меня схватить его за эту прядку и прыгнуть ему на спину? Не сделай я тогда этого – город стал бы моей тюрьмой.

Вернувшись, я раскопала тетрадку, которую вынесла из дома родителей. Я вклеивала туда почтовые открытки, когда еще их коллекционировала. За несколько лет открытка с видом Эйфелевой башни отклеилась. Я прочитала несколько строк, написанных на обороте:

“Preziada mia[20]20
  Драгоценная моя (предпол. джудьо).


[Закрыть]
,

Ко дню твоего рождения посылаю тебе прекрасную куклу из Парижа. Когда приедешь меня повидать, я отведу тебя на самый верх Эйфелевой башни. Твоя матушка написала мне, что ты делаешь успехи в игре на пианино. Наверняка ты играешь как ангел.

Вся семья работает на schmatès[21]21
  шмотки, тряпье (идиш); этим словом назывались также мелкие еврейские портняжные мастерские.


[Закрыть]
, как тут говорят, и дела процветают. Я купил большую квартиру. Кузен Сальтиель живет напротив!

Обними за меня семью, и передай родителям приглашение приехать на летние каникулы”.

Открытка была подписана: твой дядя Рафо; и датирована 7 апреля 1920 года. Имя отправителя было мне знакомо. Мать иногда вспоминала при мне про милого дядюшку, в семнадцатилетнем возрасте, после большого пожара, уехавшего жить во Францию. Мне больно было представить, что этой малышкой была мама. Я сунула открытку обратно в тетрадку и нашла ей место.

Пора было снова открыть ее.


Наверняка ты играешь как ангел.

Эти слова опять разбили мне сердце. Я бы все отдала, чтобы только услышать их вновь. Я вижу, как ее пальцы касаются клавиш, но слышу одну лишь тишину.

Внизу дядюшка приписал свой адрес:

“Рафаэль Ферелли, 31, улица Сен-Лазар, Париж, VIII округ”.

Набравшись отчаянной смелости, я сказала Анастасии о своей беременности и своем решении. Ожидала воплей и слез – но она молча уставилась на мой живот, будто всегда знала, что этот момент придет. Погладила его рукой, мягко и терпеливо. Дождалась того мгновения, когда ребенок шевельнется, и улыбнулась.

Узнав о сроках, она проявила поразительные здравый смысл и хладнокровие. Помогла мне выбрать одежду на все времена года. Я думала, что она на меня разъярится; нет, она приняла мой выбор. Открытка дяди Рафо убедила ее окончательно. Может быть, она сочла справедливым вернуть меня семье, коль скоро от нее хоть что-нибудь осталось. Она попросила меня сообщить ей, когда я благополучно прибуду. Если все пойдет не так, как мы рассчитали, я должна буду вернуться первым же поездом.

Я обещала ей. На перроне я крепко обняла ее и сказала: я вернусь повидаться с тобой уже с ребенком.

Она не стала затягивать прощание.

Вот так, mi kerido, я и дождалась, когда придет мой черед отправиться в путь на восточном экспрессе “Венеция – Симплон”. В окне я видела, как из поля зрения исчезает город, в котором я родилась, где моя жизнь раскололась надвое. Возбуждение переполняло меня пополам со страхом. И все-таки я наслаждалась каждой секундой этого путешествия. Мне казалось, что оно приближает меня к тебе.

Дядя Рафо чудесным образом выжил во время войны. Перебираться из одного тайного убежища в другое по всей Франции, чтобы избежать облав, – это стоило ему тех немногих средств, какими он еще располагал, но он остался жив. Кузену Сальтиелю не повезло совсем. В Аушвице он догнал своих родителей, кузенов и племянницу из Фессалоник. Рафо не хотел вспоминать об этих страшных годах. Он загонял себя работой, чтобы не думать о них. Вернувшись в Париж, возобновил торговлю тканями и владел тремя ателье по пошиву одежды в районе Сантье. Когда я приехала в Париж, он только что серьезными тяжбами вернул себе квартиру на улице Сен-Лазар. Люди, въехавшие туда в годы оккупации, прежде чем освободить помещение, сорвали всю деревянную обшивку стен и плинтусы.

Дядюшка с распростертыми объятиями встретил дочь своей preziada ermana[22]22
  драгоценной сестры (предпол. джудьо).


[Закрыть]
и готового появиться на свет ребенка. Он воспринимал это не как позор, а как надежду.

Дружил он в основном с семьей выживших из их довоенной сефардской общины. Они приняли меня как свою, не задавая лишних вопросов, с ободряющей теплотой.

И здесь я тоже столкнулась с молчанием. Исчезнувших не вспоминали. Главным было много работать и жить поскромнее. Время от времени мы все садились за стол, чтобы справить шаббат, готовили борекитас и пастеллитос. Если в разговоре проскальзывала пара слов на джудьо, по чьей-нибудь щеке катилась слеза. Именно его вырвала из нас война – наш секрет. Заговори мы на этом языке – кто бы услышал нас?

Как-то в воскресенье я вышла пройтись, и вдруг донесшийся до меня мужской хор заставил меня остановиться прямо посреди улицы. Врата большого дома были открыты, и я вошла. Среди двора я увидела маленький деревянный храм, возведенный вокруг ствола живого дуба, чьи ветви вздымались высоко в небо. Стены внутри храма были уставлены иконами, под ними горели свечи, с каждой стороны ствола стоя молились несколько верующих, точно в лесу. Мне показалось, что я сплю и вижу сон. Я закрыла глаза, позволив их низким грудным голосам перенести меня в Фессалоники.

Когда я вышла оттуда, от тоски перехватило горло. Я вдруг почувствовала, как мне не хватает Анастасии. Мне захотелось, чтобы она была здесь. Положить голову ей на колени и слушать, как она говорит мне: поезжай, и смотри мне, будь сильной.

На следующий день я заказала на центральном телефонном узле разговор, дав номер таверны. Я услышала голос Анастасии, такой далекий и тихий. Я сказала ей: мама, ребенку уже не терпится выйти. Мне страшно.

Она приехала накануне родов.

Mi kerido, наша дочь родилась в Париже 12 марта 1959 года под переменчивым небом. Я крестила ее Эльвирой, и были дни, когда освещение подсказывало мне, что она похожа на мою мать.

Вчера ей исполнилось девятнадцать. Она такая же темноволосая, как и ты. Как и ты, любит смеяться и устраивать праздники. Любит поддразнивать дядю Рафо – он очень постарел и все ищет очки, а у самого они висят на носу. Она блестящая студентка, и все мы ею гордимся.

И если сегодня я отважилась сесть и написать тебе, разворошив память о прошедшем, – то лишь потому, что вот уже немало времени я с удивлением вижу в ее глазах печаль, которая беспокоит меня.

Все эти годы я уважала твою волю. Она ничего о тебе не знает, кроме одного – что мы любили друг друга и что она – плод нашей любви. Она без устали расспрашивала меня, но я ей не поддалась.

А сейчас я вижу, что ей не хватает тебя. Что она тебя разыскивает. И этим она изводит меня, mi kerido. Я хотела бы знать, где ты живешь, думаешь ли еще обо мне. А если тебе хорошо – захочешь ли, чтобы было еще лучше.

Я знаю, что у тебя не было сил воспитывать ребенка. Но, быть может, у тебя возникало когда-нибудь желание увидеть свою дочь, которая на тебя похожа. Скоро она уже сможет сама о себе позаботиться. Она крепко стоит на ногах, ей вполне хватает любви. Думаю, если б ты увидел ее, она понравилась бы тебе.

А мне очень хотелось бы снова увидеть тебя. Сесть рядом, послушать твои рассказы о новых путешествиях, новых кораблях. Я не хочу ни к чему тебя принуждать. Но наши жизни проходят так быстро. Я хотела написать тебе до того, как состарюсь. Сказать, что у меня не получается не думать о тебе. Поблагодарить за то, что ты избавил меня от пустых слов и лживых обещаний. Ты не покалечил меня, я хочу, чтобы ты знал об этом. Ты подарил мне Эльвиру, а Эльвира стала якорем всей моей жизни.

Я не знаю, куда тебе писать. Вот почему я посылаю это письмо в Яд ва-Шем – надеюсь, его перешлют тебе.

Mi kerido, каким бы ни было твое решение, знай, что я не стану обижаться на тебя. То, что мы уже дали друг другу, – наше достояние навсегда.

Аллегра».

Внимание Ирен приковывает высохшее чернильное пятно у слова «дали». У нее сжимается сердце от мысли, что письмо так и не дошло до адресата. От мысли об этих жизнях, разбитых на кусочки, которые они склеивают сознательно растраченной любовью.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации