Текст книги "Немного пожить"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
12
Желая помочь своим помощницам в выполнении их обязанностей, Принцесса составила некое пособие по уходу, хотя его содержание свидетельствует о ее намерении помочь в уходе не столько за ней и за квартирой, сколько за их собственными персонами.
Обложку она расшила улыбающимися анютиными глазками бордового цвета, чтобы руководство хотелось взять в руки. Оно недлинное, лаконично и название: «Книга для молодых служанок иностранного происхождения низкой и средней классовой принадлежности».
В руководстве пять разделов:
Гигиена.
Уважительность.
Скромность.
Благодарность.
Язык.
Хранить его полагается в верхней части кухонного винного холодильника на пятнадцать бутылок. С точки зрения Принцессы, это место представляет наибольший соблазн если не для Эйфории, то для Насти, которая нуждается в совершенствовании поведения больше, чем Эйфория – той больше всего вредит избыточная оплата ее услуг.
Принцесса горда доступным разговорным английским, которым она написала руководство, а также разумностью содержащихся в нем советов. Там, где ее помощницы вправе ждать строгих наставлений, они находят снисхождение; но там, где их как будто ждет терпение, содержится всего лишь понимание.
Таково, по крайней мере, мнение Эйфории. Настю раздирают сомнения.
– Зачем мне чистить щеточкой ногти? – спрашивает она Эйфорию. – Я что, крестьянка?
– Ты сама говоришь, что британцы грязнули, – отвечает Эйфория. – Возможно, миссис Берил с тобой согласна.
– Тогда почему она сама этого не делает?
– Уверена, делает.
– Ты видела?
– Заставала ли я ее за этим занятием? Нет. Или ты спрашиваешь, видела ли я ее ногти? Тогда да.
– И что?
– Они чистые.
– Чистые – для старухи. А зачем мне надевать в душе сеточку для волос, когда я остаюсь на ночь?
– Чтобы не намочить волосы.
– Для этого надевают шапочку. Сеточка предотвращает появление волос в стоке.
Эйфория пожимает плечами. Эта предосторожность кажется ей разумной: вечно ей приходится вынимать из стока волосы.
– Речь идет о моих волосах, – продолжает Настя. – В этом доме волосы есть у меня одной. У тебя проволока, миссис Дьюзинбери вообще лысая.
– Никакая она не лысая, у нее красивые волосы.
– Редкие.
– Посмотрим на твои волосы в сто лет.
– Мне в сто лет волосы не понадобятся, я буду сидеть на троне.
В разделе «Уважительность» Принцесса подсластила пилюлю, вышив персидскую пословицу:
Та, кто хочет розу, должна помнить о шипах
Настя учит Эйфорию, что Персия теперь зовется Ираном и что Иран – главный спонсор мирового терроризма. Эйфория удивлена, что Настя знает такие вещи. Настя стучит себя пальцем по лбу:
– Мозги на что?
Эйфория отвечает, что предпочла бы более твердые доказательства, чем Настины мозги.
– Еще я читаю газеты, – утверждает Настя.
Эйфория никогда не видела Настю с газетой в руках.
– Я читаю их не здесь, – объясняет Настя.
– А где? – Насколько известно Эйфории, днем Настя посещает магазины здорового питания, а в темноте – ночные клубы.
– Мои маршруты – мое дело, – заявляет Настя. – У меня друг американец, он все мне рассказывает.
Эйфория предостерегает ее, что политические взгляды американцев не всегда заслуживают доверия, особенно тех, с кем можно познакомиться в ночном клубе.
– Я познакомилась с ним в магазине здорового питания, – возражает Настя.
Эйфория интересуется у Принцессы, звался ли Иран раньше Персией и правда ли, что он главный спонсор мирового терроризма.
– Рада, что ты проявляешь интерес к мировым делам, – говорит Принцесса. – Значит, мое руководство по уходу уже приносит плоды. Отвечаю на твой вопрос: это зависит от того, что подразумевать под терроризмом. Некоторые говорят, что тот, кто террорист для одних, для других – борец за свободу.
(Вечером того же дня Эйфория повторит эти слова Насте. «Вздор типичных слабоумных либералов», – фыркнет Настя.)
Сама Эйфория не вполне уверена, откуда у Принцессы такие суждения.
– Я исповедую беспристрастность из уважения к моим сыновьям, – объясняет та. – Для одного террорист – это террорист. Для другого – борец для свободу. Видишь, как мне трудно?
– А другие ваши сыновья, миссис Берил?
Принцесса не знает, о чем говорит Эйфория. Разве недостаточно двоих?
– Хватит на сегодня мировых дел, – решает она. – Мне пора обедать. Хочу яйца всмятку. С «солдатами»[15]15
Узкие полоски тоста для макания в яйцо.
[Закрыть].
Эйфория позволяет себе шутку:
– С борцами за свободу, миссис Берил?
Она тут же спохватывается: руководство по уходу не поощряет шуток.
Персия Персией, но с самой пословицей не все ясно. Теперь пояснения понадобились Насте.
– Что значит «хотеть розу»?
– Стремиться к красоте.
– А если не любишь розы?
– Розу можно заменить другим цветком. Полагаю, в твоей жизни было мало растительности, учитывая климат в Болгарии. Могу предложить герань, этот безвкусный пролетарский цветок должен прийтись тебе по душе, хотя в данном случае он не подходит, ибо лишен шипов…
– Мне нравятся водяные лилии.
– Снова проблема с шипами. Не беда, пословицу можно переделать: «Та, кто хочет водяную лилию, должна помнить о воде».
Настя качает головой.
– Лучше уж уколоться, чем утонуть.
– Я тоже так считаю.
– Полагаю, шип – это вы.
– Правильно.
– И роза заодно?
– Я – все красивое и опасное. Была такой раньше.
Она ждет, что Настя скажет: «Вы до сих пор такая, миссис Берил», – но потом вспоминает, что это реплика Терпсихоры или как бишь ее?..
Эта не такая, слишком зациклена на самой себе.
– Мой парень говорит, что я красивая и опасная, мэм.
– Рада за тебя, но, надеюсь, ты не собираешься приводить его сюда. В разделе «Скромность» говорится: никаких парней.
– Я думала, это в разделе «Гигиена», мэм.
– Очень может быть, дитя мое. Но почему бы тому или иному правилу не быть повторенным два, даже три раза? Например, в разделе «Благодарность». Способ проявить благодарность ко мне – оставить своего парня дома.
– У меня дома или у него?
– Меня устроит и то и другое.
– Его дом в Америке, мэм.
– Тогда в порядке проявления благодарности к этой стране тебе следовало бы оставить его там и найти себе англичанина. У такого решения было бы и другое преимущество: англичанин помогал бы тебе в пятой категории – «Язык». Видишь, как чудесно все взаимосвязано?
Настя заверяет Принцессу, что ее американский парень говорит как самый настоящий англичанин.
– Ты уверена?
– Он меня учит, – отвечает Настя с улыбкой.
– Тогда тебе лучше найти того, кто будет учить тебя pronto – я не о мексиканце. Мы здесь не выносим никаких «как англичанин». Надеюсь, ты правильно поступаешь со своими волосами в душе.
– И грязь из-под ногтей выскребаю.
– Не дерзи мне, дитя мое, а то до крови недалеко. Помни, я – шип.
– Но не роза, – бормочет Настя себе под нос, удаляясь на кухню.
* * *
Принцесса пытается вспомнить, спала ли она когда-нибудь с американцем. На память приходит встреча с Рональдом Рейганом на приеме в американском посольстве, но у нее не выходит представить себя в его объятиях. Билл Клинтон тоже держал ее руку дольше необходимого, когда дошел до нее в очереди приветствующих. Красивые ногти, сказал он ей. Позже она узнала, что он все женские руки держал дольше, чем надо, и всем делал комплименты насчет ногтей. Это, конечно, испортило впечатление, но она услышала этот комплимент не в двадцать лет, а в восемьдесят. Красивые ногти в восемьдесят лет – немалое достижение.
– У меня роман с президентом Клинтоном, – сказала она по телефону сыну. – У него приятные руки. Он накладывает их на меня.
– Давай без гадостей, мама, – сказал Сэнди.
Наверняка это был он. Обычно она путала своих сыновей, но в этот раз постаралась позвонить тому, кому хотела. Про Клинтона должен был услышать тори. А про то, что она спит с Рейганом, нужно было соврать социалисту.
Если она и впрямь не переспала с Рейганом.
13
Когда Шими учился в выпускном классе школы, там читали вслух по ролям «Короля Лира». Пьеса соответствовала духу нации. «Нам, младшим, не придется, может быть, /Ни столько видеть, – ни так долго жить»[16]16
Здесь и далее пер. Т. Щепкиной-Куперник.
[Закрыть]. Шими, этой ходячей неотвратимой катастрофе, поручили читать за старика короля.
Но Перкин «Орешек» Пэджетт, сквернослов с перхотью и нездоровой кожей, все испортил. «Прошу тут расстегнуть…» – прочитал Шими довольно безразлично, чувствуя облегчение от близящегося конца мучения. «И я покажу тебе мои орешки», – прошептал Пэджетт так, что услышали все, включая учителя английского Брендона Венверса. Перкин Пэджетт был одержим стремлением демонстрировать данную скрытую часть своей анатомии на каждом уроке, но не грубо, просто высунув наружу, а исподволь, неожиданно, при возможности даже серьезно, как бы по бескорыстной лингвистической или антропологической учебной надобности вычленить подспудную сексуальность. Слово «орех» было его излюбленным паролем, он норовил переставить в нем три последние буквы, после чего, пойманный учителем, бурно отрицал малейший намек на похотливые намерения.
В мальчишеской компании всегда найдется один, взваливающий на себя сексуальное просвещение остальных. Перкин «Орешек» Пэджетт окормлял класс Шими, а также осуществлял индивидуальное целительное шефство над ним самим.
Нуждался ли в этом Шими? По его собственному разумению, в тот год, когда грянула война, он ухнул в клоаку своей натуры и обнаружил там вещи, о которых не успевает узнать за жизнь иной взрослый мужчина. Но во многих других отношениях он был неопытен и наивен. Он никогда не целовался с девочкой, девичьей руки в своей и то не держал.
Заметив его робость, Перкин Пэджетт предложил научить его словам, которые понадобятся ему если не сейчас, то в последующей жизни. Например, словам, обозначающим предметы дамского туалета. Шими зажал уши. В словах для мужского туалета он тоже не нуждается, и дал понять это Перкину, когда тот исчерпал дамский перечень.
– А как же суспензорий?
– Без этого я тем более обойдусь.
– Почему? Это слово не грубое.
– Да, оно шуточное.
– Ты внедряешь новый критерий?
– Ничего я не внедряю. Шуточность – двоюродная сестра вульгарности, она высмеивает серьезные вещи.
– Что серьезного в твоем о-рехе?
– Все.
– Как насчет гульфика? Знаешь хоть, что это?
Шими не хотел выглядеть неучем.
– Как же не знать? Это чехол для твоего о-реха.
Шими недоумевал, на что он сдался Пэджетту. Он не сквернословил с ним на пару, не посещал с ним футбольные матчи, не ездил автостопом по субботам в Стэнмор, искать «куколок». Но Пэджетт все равно навязывался к нему в друзья. Однажды Шими пригласил его к себе домой. Пэджетт сразу подошел к фотографии Сони-невесты, нагло посмотрел Шими прямо в глаза, стряхнул на пол перхоть и сказал:
– Теперь понятно.
– Что тебе понятно?
– Какая куколка! Понятно, почему ты был в нее влюблен.
А однажды душным осенним днем, когда они, улизнув со школьного кросса, залегли в укромном уголке луга и стали, дымя одной сигаретой Player’s на двоих, хлебать из фляжки Пэджетта шерри, тот, опершись о землю локтем, навис над Шими и сказал:
– Я не хотел сказать о твоей матери ничего плохого на той неделе.
– Знаю. Не хочу о ней говорить, вот и все.
– Понимаю, догадался.
– О чем ты догадался? Тут не о чем догадываться.
– У всех нас есть секреты. Только это я и хочу сказать.
Шими стал разглядывать небо. Обычно небеса его не интересовали. Небо – оно небо и есть. Но это небо было светло-голубым, в нем плыли ватные облачка, похожие на овечек. Облачка из колыбельной, терпеливо ждавшие, пока о-рех их осквернит.
Шими хлебнул еще шерри и вытер рот. К черту! Что бы там Пэджетт ни знал, ему все равно.
– Пошли, – сказал он. – Остальные уже, наверное, в душе. Пора возвращаться.
Тут он почувствовал, как чужая рука расстегивает пояс на его шортах, и увидел, как «Орешек» Пэджетт сует руку ему в штаны. Преодолевая ужас, Шими пустил в ход одну из своих мрачных шуточек:
– Зря я забыл сегодня надеть суспензорий.
– Не беда, – проворковал «Орешек» неслыханным голосом чистейшей сладостной вкрадчивости. Голосом тлена, похожим на запах в доме Шими в те месяцы, когда там угасала его мать. – Расслабься. Я знаю, что делаю. Со мной ты в безопасности. Это так, ерунда.
Но для Шими Кармелли ерунды не существовало.
– Ну, как знаете, – уступил Маноло Кармелли, услышав от жены, что она не возражает, чтобы Шими сидел на полу у ее ног и измерял себе рулеткой голову. Но одно дело слова, другое – отношение. С его сыном определенно было что-то не так. Увидев в следующий раз рулетку, он ее конфисковал; с керамическим френологическим бюстом он поступил бы так же, если бы не помедлил, признавая изящество этого изделия. Шими явно испытывал любовь к этому бюсту, испещренному дурацкими метками, разграничивающими способности мозга мыслить и чувствовать; нельзя было отрицать, что плодам сыновнего труда – рисункам карандашом и пластилиновым копиям бюста – присуща своеобразная красота.
– Раз ты так встревожен, – сказала жена мужу, – то попробуй заинтересовать его чем-то другим.
– Чем, например?
– Хотя бы автомобилями.
– Автомобилями? Его?
Брат Маноло завозил в страну игрушки и игры; даже в условиях рационирования он умудрялся доставать вещи, исчезнувшие с магазинных полок. Узнав, что Маноло переживает из-за Шими, он купил мальчику глобус, к которому тот, разок крутанув, больше не прикасался, набор юного химика, с которым Шими не стал экспериментировать, и, наконец, комплект для фокусов с надписью «ПОРАЗИ ТВОИХ ДРУЗЕЙ» на коробке. Раньше Шими никого не поражал, и в этот раз у него тоже ничего не вышло. Эфраим, во всем стремившийся быть первым, овладел трюками еще до того, как Шими удосужился прочесть инструкцию: под его подбородком уже танцевал серебряный шарик, а стаканы с водой опрокидывались, не проливая ни капли. «Абракадабра!» – полюбил провозглашать он, тыкая Шими в грудь деревянной волшебной палочкой. Шими махнул на это занятие рукой: какое же это волшебство? Волшебство изменяет мир. Волшебством было бы сделать так, чтобы он не примерял материнских панталон. Чтобы – даже так! – полюбил своего брата. А комплект из коробки всего лишь позволял проделывать ярмарочные фокусы. Набор для черной магии, позволяющий менять содержимое сердца или стирать события из книги жизни – не просто изгонять их из твоей памяти, а делать так, чтобы они вовсе не случались, – еще вызвал бы у него интерес. Когда он обмолвился об этом дяде Раффи, тот сурово на него глянул, молча покинул комнату – и вернулся через неделю – другую с книгой о гадании на картах.
– Это наибольшее приближение к тому, о чем ты просил, – сказал дядя, взъерошив Шими волосы. – Книга научит тебя искусству карточного предсказания. Забавляйся!
Шими последовал дядиному совету. Гадание увлекло его – он увидел в нем подобие френологии, обнажение пружин людских поступков за пределами сознательных решений. Они просто совершаются, хочешь ты этого или нет. Все решается до твоего согласия – и все же сохраняется вероятность, что ты изменишь ход событий. Взять Эфраима, этого похитителя всего внимания и света, монополиста дерзости и бесстыдства. Выбирал ли он Эфраима себе в братья? Нет, зачем ему брат, полностью его заслоняющий? Эфраим был просто еще одним внешним проводником несчастья. Но обречен ли Шими всегда прозябать в рабстве у столь несчастливых обстоятельств?
Гадание на картах подошло характеру Шими, и он быстро преуспел в этом занятии. Благодаря своей незаурядной памяти и сосредоточенности он научился быстро вспоминать астрологический смысл любой выпадавшей при гадании карты: например, восьмерка червей предвещала неожиданный визит любимого человека, пятерка треф – предложение, которое невозможно отвергнуть, бубновая шестерка – бурную ссору. Мало кто способен остаться равнодушным к предсказанию собственного будущего, когда оно состоит из неожиданных визитов и предложений, от которых глупо отказываться. В их узком кругу разнеслась весть о его способностях. Все сестры Сони, прослышав о них, стали приглашать его к себе в Спитафилдс и усиленно нахваливать. Дядя Раффи заказал для него визитную карточку:
Избегни беды!
Пусть Великий Шими расскажет тебе о твоей жизни, прежде чем она случится.
Но, как вскоре выяснилось, дядя Раффи ошибся. Гадание служило не предостережением, а безжалостным светом, заранее проливаемым на свершившийся факт.
Мать умерла, и с этим ничего нельзя было поделать. Возможно, в этом был повинен Шими, но это не значило, что он мог бы ее спасти. Он не отказался от гадания, но уже не так верил в свое могущество. Это повторялось в его жизни снова и снова: поколебленное могущество – при могучей памяти.
А потом канул в ночи его отец. Шими ожидал этого, но опять-таки совершенно не мог этого предотвратить. Ожидал, потому что годами замечал, как смотрит отец на обоих сыновей после смерти их матери. Шими не считал, что он видит в них виноватых. Но они были плоть от плоти своей матери, возмутительно живая плоть, тогда как его плоть теперь гнила во тьме. При этих обстоятельствах он был обречен на то, чтобы тоже кануть в темноту. Шими не знал, куда подевался его отец. Возможно, поселился в соседнем районе, изменив внешность. Возможно, завел женщину. Или сам обернулся женщиной. Кто знает, вдруг он тоже примерял материнское нижнее белье?
Дядя Раффи не располагал сведениями о его новом адресе и только пожимал плечами со словами «Мой братец!», которые могли означать все что угодно. Его интерес к Шими постепенно угас. Такая уж это была семейка: проходила минута – и от интереса не оставалось следа.
Шими не исключал, что слеплен из того же теста. С глаз долой, из сердца вон.
– Теперь остались только ты да я, – сказал он Эфраиму.
– Нет, только ты, – поправил его Эфраим.
– Почему? Куда ты собрался?
– Хочу его найти.
Шими такая мысль не приходила в голову.
Но пока что Эфраим никуда не уходил. Достаточно того, что он объявил себя более добросовестным сыном, чем Шими, и пригрозил бросить его на произвол судьбы.
14
Однажды ее выбрали Матерью Года, но пусть она сама об этом расскажет. Ей нужно практиковаться. Она тренирует память с помощью головоломок на планшете, подарке сыновей на ее последний день рождения, но никакие тренировочные головоломки не закаляют вашу память так, как головоломка вашей собственной жизни.
Она просит Эйфорию ее испытать.
– Спроси меня, кто я.
– Кто вы, миссис Берил?
– Не уверена, что ты уловила принцип испытания, Дементьевна.
– Я Эйфория, мэм.
– Вот как? Что ж, Эйфория, раз ты знаешь, кто ты, то зачем спрашивать, кто я?
– Я знаю, кто вы, миссис Берил.
– А я нет.
– Вы…
– Стоп! Я должна вспомнить сама. Видишь свидетельство на каминной полке, между фотографией двух детей, которых я не узнаю, и письмом в рамке, приглашением от лорда-камергера на инвеституру Сэнди – слово, которое я чудом вспомнила; будет еще большим чудом, если ты его поняла…
– Подать вам его, миссис Берил?
– Нет, просто прочти.
– Тут сказано: «Настоящим свидетельствую, что Берил Дьюзинбери удовлетворила экзаменаторов…»
– Ты уверена, что там так написано?
– Да, миссис Берил.
– Удовлетворила экзаменаторов в чем?
– «По программе нравственной науки. В связи с этим ей присуждается…»
– Значит, не то. Придется тебе поверить мне на слово. Я была Матерью Года.
– Ничего удивительного, миссис Берил.
– Сарказм здесь неуместен, Эйфория.
Обвинение приводит Эйфорию в ужас.
– Я от чистого сердца, мэм! Я всегда твержу Насте, какая вы хорошая мать.
– Но она тебе не верит. Я не удивлюсь, если это так.
– Она не видит того, что вижу я, миссис Берил.
– Чего именно?
– Вашей гордости за сыновей и за их семьи.
– Надо полагать, «Союз матерей» разглядел то, что видишь ты, Эйфория. Выношу всем вам благодарность.
Что же разглядел «Союз матерей»?
Предоставим слово ей.
Не знаю, зачем велела этой дурочке искать свидетельство. Это была медаль. Была и есть, знать бы только, куда она подевалась. Какая-то шлюха из дневной телепрограммы назвала меня «примером».
Я еще подумала: примером для кого-то или примером чего-то?
Присуждается в знак признания, говорилось дальше, исключительного вклада, внесенного благодаря моим материнским усилиям моими сыновьями и вносимого до сих пор их сыновьями и дочерями – стараюсь их вспомнить – в политическое, финансовое и культурное процветание страны. Можно сказать, что на самом деле медалью наградили их. Или мою утробу, породившую, если смотреть из сегодняшнего дня, больше министров, чем существует министерств, больше парламентских советников, чем существует парламентских партий, больше генеральных директоров любезных правительству компаний из первой сотни по биржевому индексу FTSE, чем влезает в FTSE, больше смазчиков, чем наберется жадных до смазывания ладоней, одного ведущего независимой радиостанции и двух телевизионных критиков.
Я преувеличиваю, но только ради оживления отмирающего искусства гиперболы. За это – смазывание загребущих ручищ, а не гиперболу – меня наградил медалью Тони Блэр. Повесил ее мне на шею, как венок, как гирлянду из пачек масла, и чмокнул меня в щеку. «В этом есть что-то очень американское», – сказал он со смехом. «Тогда это должно вам нравиться», – парировала я. Он улыбнулся от уха до уха. Но этому выражению нельзя верить: улыбнуться от уха до уха никому не под силу – кроме Тони Блэра. Я не ненавидела его так люто, как мои мальчики. Никто и ничто никогда не могло их сплотить, а Блэр смог. Одного этого хватало, чтобы в него влюбиться или по крайней мере отложить вынесение приговора. Но потом он стал преследовать Тахана, моего младшенького, адвоката по гражданским правам геев, да еще объявил незаконную войну. Тахан никогда ни в чем не бывал прав, хотя я предпочитала его братьям, поэтому я стала сторонницей Блэра. Кажется, это называлось «бэби Блэра», хотя в семьдесят семь лет поздновато так называться.
– У него теплые губы, – доказывала я его хулителям.
– Он сумасшедший, – настаивали те.
– Любой, поцеловав меня, сойдет с ума, – отвечала на это я.
Верю ли я во все это? Как всегда, верю, пока говорю. Верить хоть немного дольше равносильно провалу в фанатизм.
Но я ни капельки не верю в любые речи любого адвоката по гражданским правам, особенно Тахана – неважно, что я питаю к нему нежные чувства. Незаконная война! В отличие от чего?
Мои сыновья не принимали не только самого Блэра, но и медаль, которую он мне присудил. Они возражали против награждения меня за их успехи, как и против того, – что одно и то же – чтобы причиной их успехов объявляли меня. Достигнутое ими достигнуто вопреки, а не благодаря. С этим нелегко было поспорить, но «вопреки», напоминала я им, тоже подразумевает должок. Если ты становишься годным человеком, чтобы улизнуть от матери, то это она придала тебе стартовое ускорение. Я жаждала для своих детей одного, соврала я в своей ответной речи: чтобы они были здоровы и счастливы. Успехи побоку. Стоило им пропасть из поля моего зрения – и я переставала дышать. Меня терзал страх пожаров, дорожно-транспортных происшествий, террора, войны – как законной, так и нет, – болезней, вшей. Ничто не имело для меня значения – только их благо. Пусть выживут – и довольно с меня. Боже, убереги их. Еще истовей твои молитвы за чужих детей, ведь их больше, а значит, больше опасность. Заботе нет конца… И благородная слеза в уголке глаза.
Ну, что скажешь? Разве я не заслужила медаль?
Если ты думаешь – а мои мальчики определенно так думали, – что «Союзу матерей» недурно было бы отчеканить целую связку медалей для армии кормилиц, нянек, сиделок, помогавших их растить, то я попрошу не забывать, что мою семью делали семьей далеко не только пригляд и поддержание жизни; огромную роль играл мой твердый интеллектуальный пример, даже в мое отсутствие. Как ни роптали они на ту небольшую Спарту, которую я им устраивала, в Аркадии они ничего не достигли бы.
Теперь – послание детям их детей: «Поздоровайтесь с прабабушкой – и брысь!» Мое время стоит дорого. Мне нужно внимать звуку, издаваемому пластами моего мозга, минующими друг друга, как корабли в ночи. Один мой муж – возможно, он был просто любовником, мнившим себя мужем, – считал остроумным говорить вместо «возможности» «возмочность». Всюду ему мерещилась моча, настоящий австралиец с пристрастием к шипящим звукам. Очень возмочно, что он все еще живет где-нибудь в Квинсленде в халупе с протекающей крышей и безуспешно пытается вспомнить – теперь-то мочеиспускание происходит у него под вопли боли, – почему упоминание мочи вызывало у него некогда приступы веселья.
Что смешного, девочки?
Ничего, мисс.
Из ничего и выйдет ничего…
Моя преподавательская траектория была захватывающей, ничего, что это мое собственное утверждение. Начинала я ассистенткой в начальной школе на севере, где раздавала ученикам карандаши, а в результате вознеслась на сияющие высоты, заделавшись Главой Практически Всего в школе в Гемпшире, среди учащихся которой значились особы иностранных монарших кровей. Из ничего и выйдет ничего, ваше королевское высочество. Rien de rien. Nada de nada. Но тут я дала маху. Для них из ничего выходило все. На их пути не стояло никакой несостоятельности – ни нравственной, ни умственной. Но это скучно. Что и когда им препятствовало?
С тех пор минуло много лет. Половина из них уже в могиле. Возможно, даже все. Лежат рядком в заледеневших гробиках, как мятные конфетки.
Как они потрудились при жизни? Остается гадать. Сколько из них приняло, что называется, мужскую смерть?
Есть шутка – «умереть как мужчина». Я бы предпочла учить мир достойной женской смерти. Как свидетельствует мой опыт, женщины уходят без крика, не раздавленные неудачами, без необходимости еще раз перебрать все загубленные возможности, прежде чем признать, что жизнь повернулась к ним спиной. Без обязательного последнего терзания. Женщины менее напыщенны – хотя в величии я им не откажу, – а потому меньше подвержены разочарованию. Не ожидай слишком многого – и твои утраты будут невелики. Лично я не боюсь озираться назад, не боюсь былых потерь и неудач. Этого добра у меня в избытке. От чего я никак не избавлюсь – это от привычки к самоанализу. Я так давно знакома с собой, что мне будет себя не хватать. По этой компании, по этой беседе я буду скучать.
Вот это для меня невообразимо – перестать беседовать с собой. С собой – или со мной? Правила грамматики тоже начинают от меня ускользать?
Беседа меня со мной?
* * *
Три дня я разговаривала – грамматически – с Арнольдом, которого мне нравилось называть Арнольдом Фини, пока я не сообразила, что он мертв.
Неважно, кем он был. Назовем его сквозным визитером. Представьте меня святым местом – и вам нетрудно будет отнестись к нему как к паломнику. Или к своеобразному туристу с зеленым мишленовским путеводителем в кармане. Слухами земля полнится. Если окажетесь неподалеку, принцесса Шшш… стоит того, чтобы сделать ради нее небольшой крюк. Мужчины передают друг другу женщин как грязную сплетню.
И вот Арнольд Фини стучится в мою дверь. Не помню, как долго он оставался со мной живым. Мертвым – три дня.
Три дня! Где были мои глаза – и все прочее? Как я умудрилась спутать труп с плотью, в которой бежит кровь? А так: с мужчинами калибра Арни и не такое бывает.
А односторонний характер разговора? Как насчет трупного оцепенения? Как насчет зловония?
Кто вы такие, чтобы спрашивать? Полиция?
Я дам вам тот ответ, который дала им. Я всегда была приверженкой монолога, довольствующейся собой в роли аудитории; мужчины, обделенные умом и терпением, приучили меня к своей неполноценной компании. Ждать от них адекватной реакции значит терять нить размышления. Поэтому я знай себе болтала, не заботясь о том, желают ли они следовать за моей мыслью.
Трехдневная беседа с мертвецом?
Знаю, знаю, как это звучит.
Но вот что я вам скажу: Арни был отменным слушателем.
И отменным притворщиком, хотя это, по-моему, одно и то же.
Он был – где, бишь, он был? В Базеле. Что-то в этом роде. Швейцария! Он предлагал мне к нему присоединиться, держать его мишленовский путеводитель, пока он разглядывает мертвого Иисуса кисти Гольбейна, но я ответила: ни в коем случае. Базель? Часы с кукушкой?
Так что он подался туда один для постижения того, что веками постигали люди покрупнее его: Христа на спине, с разинутым ртом, только что снятого с креста, мертвецки мертвого.
– Почему именно это? – спросила я его перед отъездом.
– Это картина – поворот, – объяснил он.
– Что в ней поворотного?
– Современность.
Я без удовольствия и без приязни чмокнула его в щеку, и он отправился в путь, захватив с собой «Идиота» Федора Достоевского.
«Почему это?» – спросила бы я, если бы заранее не знала ответ. Потому что безумец Федор перебросил Гольбейна из истории искусства в современную науку о безумии, сперва чуть не хлопнувшись перед ним в обморок, – хвала несуществующему Господу за случившуюся рядом женушку, имевшую при себе нюхательные соли, а потом вложившую в уста этого идиота/ святого князя Мышкина, или как там его звали, слова о том, что от этой картины человек может потерять веру. Арни не был уверен в наличии у него веры – отметим, что я клала глаз не только на атеистов, – но что у него точно наличествовало, так это вера в искусство. Он был на нем попросту помешан и вечно сам находился на грани обморока от того или иного произведения. Я не осмеливалась ходить в его обществе мимо Королевской академии из опасения, как бы его не сбил с ног просочившийся оттуда аромат живописной гениальности. Были у него и другие причудливые способы показывать эту свою страсть. На склоне лет он заделался дадаистом, а до того ходил в концептуалистах. Живописью он не баловался – подозреваю, не имел таланта, но стоило ему увидеть что-нибудь, способное его тронуть, как он этим «становился». Часами сидел, низко свесив зажатые ляжками руки, в позаимствованном у меня синем платье – так он подражал сезанновскому «Портрету жены». То становился обнаженной Энгра, то одалиской Матисса, то классическим атлетом, то всеми по очереди пациентами психбольницы Жерико с грустными, без искры разума лицами – это состояние ему особенно удавалось. Он неровно дышал к идиотам и к мертвецам. Чтобы узнать художника, полагал он, следует почувствовать себя в шкуре предмета изображения.
– Зачем тебе узнавать художника? – спрашивала я. – Знавала я нескольких, сплошное разочарование.
– Не в этом смысле, – отвечал он. – Моя мечта – проникнуть в тлеющую у них внутри загадку творчества.
Собственной загадкой бедняга Арни был обделен. Поэтому он занимался тем, чем обычно грешат эстеты: силился обзавестись аурой методом воровства. В то утро, когда я проводила его в путь поцелуем, его глаза горели именно этим намерением. Провести один горячечный день в Базеле – и вернуться Гольбейном, Достоевским и Иисусом в одном флаконе. Одного он не учел: что в его флакон добавится также Смерть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.