Текст книги "Немного пожить"
Автор книги: Говард Джейкобсон
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Когда он вернулся, я накормила его ужином, после чего, инспектор, он залез в ванну – наибольшее доступное ему приближение к мраморному гробу – и залег там, прикрыв чресла наволочкой. Потом запрокинул голову, разинул рот. По его мнению, ужасная картина разинутого рта навела Мунка на мысль о способности картины лишить человека веры: ничто не имеет так мало общего с духовностью, не говоря об обновлении, как разинутый рот. В этом пункте я со всеми ими согласна. Арни являл собой убедительнейшую картину конца религии: одна клешня-рука свисала с края ванны (я не говорила, что месяцем раньше он был Давидовым Мюратом?) а голова указывала на потолок, выше которого не реяло никакого всемилостивейшего Небесного Отца. Я то заглядывала в ванную, то расхаживала взад-вперед, рассуждая на разные темы и не ожидая, что он выйдет из своего оцепенения. Я уважала его желания. Он жаждал познать другого, и я ему не препятствовала. Если бы не поломка стиральной машины, из-за которой у меня возникла необходимость простирнуть кое-что в ванне, все это затянулось бы еще на три дня.
– Арнольд Фини!.. Арни!.. Арни! Гляди, простудишься! – Я решила, что прямо так, с открытым ртом, он погрузился в сон.
Но его погружение оказалось глубже.
Я знаю, в чем меня обвиняют. Если бы я соизволила прервать свой монолог и закрыть рот, то, возможно, догадалась бы закрыть рот и ему.
Задним умом все крепки.
Классическая остановка сердца. Не надо слишком усердствовать с выходом из собственных пределов.
Звучало удивление, как это меня не насторожило изменение цвета его кожных покровов, но я объясняла, что видела в этом поиск им художественного правдоподобия.
В этом была и хорошая сторона: он умер за своим любимым занятием.
И по крайней мере обошлось без предсмертных воплей.
На сюжет Гольбейна получилась хорошая вышивка. В натуральную величину, белым шелком – в самый раз для савана, с намеком на гнилостную зелень. Я добавила сюрреалистический эффект – мух, влетающих Христу в рот и вылетающих наружу. Снизу черная подпись:
Вельзевул в гостях у Господа
Она забыла, где хранится эта вышивка. Где-то в кладовке. Ничего, Эйфория наткнется на нее и лишится чувств, почти как Достоевский, все же избежавший обморока.
15
Из холодильника кое-что пропало. Настины гранатовые семечки. «Пропало» – мягко сказано. По убеждению Насти, их украла Эйфория – единственный человек, способный на эту кражу. Настя покупала гранатовые семечки, вычитав в журнале, что они помогают от артрита и болей в суставах. Артрит приковал к постели ее мать, и она не хочет так же мучиться. Поэтому она покупает семечки в запечатанных пластиковых пакетиках в магазине здорового питания на Финчли-роуд и добавляет их в салат из помидоров, огурцов и перцев, рецепт которого известен ее семье со времен победы Михая Храброго в сражении при Бакэу в 1600 году и передачи его (рецепта) под обещание неразглашения Настиному предку Максиму Эминеску, личному секретарю воеводы. По мнению Эйфории, Настя все это сочинила, чтобы поразить ее своим аристократическим происхождением. Я тоже из хорошей семьи, скажет она своему английскому герцогу, когда его найдет. Семечки, остающиеся после засыпки в салат, она держит в закрытом пластиковом пакете на второй полке холодильника вместе с остальной своей едой.
– Зачем ты рассказываешь мне историю про гранатовые семечки? – спрашивает Эйфория.
– Видишь, ты не слушаешь. Я описываю историю молдавского салата.
– Мне-то она зачем?
– Для доказательства исторической значимости.
– Твоей или салата?
– И моей, и салата.
– Думаешь, я украла твои семечки из-за исторической значимости молдавского салата?
– А из-за чего?
– Не крала я твои гранатовые семечки. Я даже не знаю, как они выглядят.
– Наглая ложь! Я видела, как ты ела гранатовый сандвич.
– Никогда я не ела гранатовых сандвичей!
– А вчера? Здесь, в кухне?
– Это был клюквенный сандвич.
– Снова ложь. Кто ест клюквенные сандвичи?
– А гранатовые кто ест?
– Африканки.
Хотя Эйфория и Настя неплохо для домашних помощниц находят общий язык, их чуждость друг дружке время от времени отравляет атмосферу в кухне Берил Дьюзинбери. На эту прискорбную чуждость сетует большинство семей, где за пожилыми людьми ухаживают женщины из Восточной Европы и из Африки. Однако в мире не так много подходящих помощниц, чтобы можно было усовершенствовать их отбор.
Эйфория отдает должное той уверенности, с которой Настя разбирается в вопросах прав и свобод, но доверия и любви к коллеге это ей не добавляет. Она подозревает Настю в шпионской деятельности на хозяйской кухне: во вскрытии корреспонденции при помощи водяного пара и в подслушивании частных разговоров. Еще она считает, что Настя берет порой без спроса ее телефон для отправки почты в Молдавию, хотя пока еще не располагает доказательствами этого. Настя, со своей стороны, считает Эйфорию бездельницей. «Ленивые африканки», – заладила она, хотя знает, что Эйфорию это либо бесит, либо доводит до слез.
Сегодня день слез.
– Плачь не плачь, наглая ложь есть наглая ложь, – говорит Настя.
– Оскорбляя африканцев, ты не вернешь свои гранатовые семечки.
– Кто оскорбляет африканцев? Я оскорбляю тебя.
– Что бы ты сказала, если бы я обвинила во лжи молдаван?
– Что это опять фейк-ньюз.
– Я пожалуюсь миссис Берил, как ты обзываешь африканцев.
– Мы в Молдавии называем таких, как ты, плаксами.
– Мы в Африке называем тебя потаскухой. Даже миссис Берил так тебя называет.
– Миссис Берил можно, она мне платит. А ты что для меня делаешь, кроме воровства моих гранатовых семечек?
– Я заплетаю тебе волосы.
– Ага, чтобы я была похожа на рабыню с хлопковой плантации.
– Я не жалуюсь миссис Берил, что ты опаздываешь на работу и бросаешь чайные пакетики в унитаз.
– А я не жалуюсь миссис Берил, что ты уносишь домой печенье.
– Только черствое.
– Мои гранатовые семечки тоже черствые?
Звуки перепалки достигают слуха Принцессы. Она зовет обеих в гостиную, усаживает на стулья с прямыми спинками и расхаживает перед ними взад-вперед. Пусть думают, что их судит военный трибунал.
– Я не потерплю никаких расовых войн, – начинает говорит она. – Здесь царство гармонии, здесь царит безразличие к цвету кожи. Ну, кто объяснит, что стряслось?
Объяснить пытаются сразу обе, перебивая друг дружку.
– Цыц! Тихо, не то обеих уволю. Вы обе мне ни к чему. Я держу вас из соображений благотворительности. Итак, Эйфория, какова твоя версия событий?
– Почему вы спрашиваете ее, а не меня? – желает знать Настя.
– Опрос проводится по алфавиту. Эйфория?
– Получается, последнее слово будет за ней? – спрашивает Эйфория.
– Последнее слово всегда за мной. Давай, выкладывай. Дыши глубже. Не грудной клеткой, а животом. Нет, в нашей стране это называется не живот. Ниже, ниже. Раз-два-три, дыши! Вот так. А теперь выкладывай, по какому поводу слезы?
– Потому что она плакса, – говорит Настя.
– Кто тебе позволил говорить?
– Я думала, это свободная страна.
– Страна, может, и свободная, а дом нет. Ну, кто что кому сделал?
– Она стащила мои гранатовые семечки, мэм.
– С какой целью?
– Для сандвича.
– Сандвич с гранатовыми семечками? Для этого надо сойти с ума.
– Она и есть сумасшедшая.
– Не до такой же степени.
– Благодарю вас, миссис Берил, – всхлипывает Эйфория.
– Подожди меня благодарить. Она обвиняет тебя в похищении ее хлеба…
– Не хлеба, мэм, а моих гранатовых семечек, – уточняет Настя.
– Неважно. Это второстепенные подробности. Выкладывай как на духу, Эйфория: ты что-нибудь воровала у мисс Молдавии?
– Нет, мисс Берил.
– Вот и договорились. Теперь поцелуйтесь, и дело с концом.
– Это несправедливое правосудие, – возмущается Настя.
– Всякое правосудие справедливо. Усвойте этот важный урок. У меня воровали драгоценности, часы, мужей. Если бы у меня сумели найти сердце, украли бы и его. Если у вас есть что-то ценное, люди непременно это украдут. Таков закон джунглей. И ты еще смеешь нарушать покой моей квартиры из-за каких-то никчемных семечек!
– Они полезны для здоровья, мэм.
– Как это? Каким образом?
– Их добавляют в салат для лечения артрита.
– У тебя артрит?
– Нет, мэм.
– Тогда как ты можешь знать, что они его лечат?
– Они не дают ему развиться.
– Это называется «профилактика». Всегда полезно использовать правильное слово, но для этого надо его помнить.
– Еще они – профилактика склероза.
– Почему в таком случае ни одна из вас не сообразила посоветовать их мне?
– Потому что она слишком ленивая, – объясняет Настя.
– А ты? Как ты оправдаешься?
– Я не отвечаю за диету.
– У нас другие правила. Либо мой персонал добросовестно выполняет любую работу, либо увольнение.
– Значит, я теперь главная по диете?
– Кто-нибудь что-нибудь говорил про главных? Предостерегала я своих сыночков: не сметь нанимать помощниц из стран восточнее Парижа! К востоку водятся сплошные комиссары. Попробуй вспомнить, что мы здесь живем при демократии.
– Раз я главная за диету, то за что отвечает она?
– Моя ответственность – чтобы все здесь сверкало, – заявляет Эйфория. – Чистить ковер, поправлять подушки – ты мнишь себя выше всего этого, потому что ты из Кишвика.
– Я не горничная. И я не из Кишвика, а из Кишинева.
Принцесса поднимает руку.
– Довольно. Хватит. Здесь нет никаких главных, кроме меня. Беритесь за работу. Чтобы больше ни звука! Мне надо писать дневник. Я еще не добралась даже до 1947 года.
Они бредут прочь, но она снова их окликает.
– Если кому-то из вас интересно, куда подевалась клюква, то это я ее съела. Клюквенный сандвич – гадость. Никогда больше ее мне не покупайте.
16
Прежде чем исчезнуть, Маноло Кармелли позаботился о сыновьях. Коттедж, по крайней мере его полуподвальный этаж, где их мать протрусила всю войну, остался в их распоряжении: хоть живите, хоть сдавайте в аренду, хоть продайте. В любом случае деньги – если бы они возникли – доставались бы им, пока им не исполнится восемнадцать лет. После этого им предстояло самим о себе заботиться. Если бы у них возникло желание содержать дом, то помогать им в этом соглашалась их любимая тетушка Иона, младшая сестра матери.
Сердце Шими тоскливо сжалось. Нет! Только не еще одна носительница фамилии Жилиник с унылым взглядом, оставляющая в корзине для стирки свое нижнее белье. Эфраим тоже не считал, что нуждается в пригляде. Он сам мог покупать себе все необходимое.
Шими покинул школу без всякой квалификации. Не вмешайся война, его учеба могла бы прерваться еще раньше, и о профессии тем более не зашло бы речи. «Орешек» Пэджетт предложил совместный бизнес: торговлю подержанными книгами на стэнморском рынке. Книги они собирали бы по домам недавно скончавшихся людей. Они доставались бы им даром: никому не нужны книги мертвецов. Когда они обратились за советом к дяде Раффи, тот пригладил усы, покачал головой и предложил племяннику работу у себя на складе игрушек на Севен-Систерс-роуд. Шими велели ознакомиться с товаром, вручили ему блокнот и ручку с Микки-Маусом и показали, как сопровождать оптовых покупателей и принимать у них заказы. Через шесть-семь недель дядя Раффи вызвал его к себе в кабинет. «Так не пойдет, Шими, – сказал он. – Ты отлично знаком с товаром, но ты совершенно не умеешь вести себя с людьми».
Под «знакомством с товаром» дядя Раффи имел в виду, что племянник проводит уйму времени за играми. Его завораживали пазлы, особенно сборные. Он обожал передвигать элементы, составляя слова и картинки, любил принцип скольжения одного элемента вверх или вниз, в пустой квадрат, чтобы освободить для передвижения другой. Игровое поле было его владением, пустой квадрат – контрольным центром. Особенно впечатляющих высот он достиг в солитере. Всего за десять секунд он освобождал доску и помещал в середину последний шарик. Однажды он сократил этот срок до восьми секунд. Дядя Раффи уже видел в этом приманку для клиентов: выиграй у Шими – получишь скидку. Но «солитер» не зря значит «одинокий». При выступлении на публике у Шими сразу застывали пальцы.
– Можно мне делать это не на виду? – взмолился он.
– А что толку? – возразил дядя Раффи. – Ладно, не горюй. Хочешь, назначу тебя контролером склада?
– Что нужно будет делать?
– Все то же самое, что сейчас, только без людей.
На «без людей» Шими не мог не согласиться. Но воодушевляться было не в его характере.
– Если вы считаете, что я справлюсь…
– Я знаю, что ты справишься. Сам-то хочешь?
Шими пожал плечами.
– Пожалуй.
В этом и заключалась проблема. Именно об этом всегда твердил Маноло. В парне совершенно не было… «мальчишества».
Со складом он справлялся неплохо. Задача была нехитрая: сразу после войны импорт был хилый; но к своим обязанностям он относился ответственно.
Курсируя по складу, заглядывая в каждый закуток, в каждый контейнер, он обнаружил подвал. Там было пусто, поэтому он попросил у дяди разрешения устроить там кабинет и мастерскую. Раффи обрадовался, что парень высказал хоть какое-то пожелание. Не меньше ему понравилось желание Шими иметь мастерскую, чтобы делать там френологические бюсты, вроде того, который в свое время подарил ему сам дядя Раффи, экспериментировать с материалами и лаками, возможно, даже развернуть бизнес по их продаже. Раффи знал, что его брат не любил сына, и хотел как-то смягчить ситуацию. Он знал, что департамент пожарной охраны будет возражать против печи для обжига в подвале, но за складом находился маленький заброшенный сад, где Шими вполне мог бы «выпекать» свои головы. В дальнейшем – кто знает, он ничего не обещал, но и не исключал – можно было бы попробовать сбывать их оптом клиентам, готовым к эксперименту. В некоторых магазинах были отделы часов, там этот товар пришелся бы кстати. Другой вариант – торговать головами как диковинами. Предметами искусства. Своеобразными изделиями, усладой для взора. Темой для бесед.
Эфраим побывал у брата в подвале один-единственный раз.
– Ты тут прямо как Нибелунг, – сказал он.
– Я хочу быть Нибелунгом.
Эфраим пожал плечами.
– Ты всегда был семейным чудаком.
– Ты о какой семье?
– Вот видишь! Что ж, надеюсь, ты обретешь здесь, внизу, счастье, раз это то, чего тебе хочется.
– А ты? – спросил Шими. – Что намерен обрести ты?
– Ничего. Я собираюсь путешествовать.
– Где?
– Там, где простор и солнце. Там, где ничто не помешает моему росту.
Шими запомнит эти слова.
Лично для себя он не хотел ни простора, ни солнца. Он не ждал от своего подполья ни счастья, ни удовлетворения. Его единственной целью было исчезнуть. Кануть в одиночество и во тьму.
Он был вполне доволен происходящим – настолько, насколько позволяла его вечно недовольная натура. Он выполнял работу, за которую ему платили, читал книги по гаданию на картах и по френологии, обжигал глиняные бюсты, вникал в спор поборников свободы воли и предначертания и получал странное удовлетворение от своей одинокой жизни. На вопрос, чем он занимается, он отвечал, что завозит со всего мира игры. Как интересно! Столько путешествий! Он кивал. Из Стэнмора в Харингей, на Севен-Систерс-роуд и обратно. Он овладел искусством сарказма и, мужая, приобрел внешний облик, скрывавший того человека, которым, как он опасался, был на самом деле. Чем-то средним между Владимиром Горовицем и Иваном Грозным.
Ни жены, ни детей не было и не планировалось, друзей было крайне мало. Опыт любви и взаимности не был ему полностью чужд, но раз за разом оказывалось, что его тело не желает функционировать без участия головы, а как френолог-любитель он считал несправедливым выплескивать на другого живого человека содержимое своей головы. В конце концов покупная любовь оказалась предпочтительнее настоящей. Раз он не мог избежать воспоминаний о мерзких мурашках при прикосновении к его коже чужого белья всякий раз, когда раздевался перед женщиной, слышал насмешки Эфраима или прятал голову в плечи, уберегая ее от ударов разгневанного отца, то лучше было испытывать все это в полуподвале дома в Бэронс Корт. Платные услуги сулят унижение. Это было включено в обслуживание. Если хорошо заплатить, можно было получить разрешение на розыгрыш всей пантомимы.
После ухода Раффи на покой Шими открыл магазинчик «Шими’c-оф-Стэнмор: интересные предметы». Раффи не добился успеха торговлей френологическими бюстами, Шими тоже. Но кое-что удавалось заработать продажей панам и солнечных очков, начавшейся как торговля оборудованием для магазинов, и это, вместе с небольшой суммой, полученной от продавшего свой бизнес Раффи, позволяло ему не отказываться от шелковых носовых платков и от дорогих сортов мыла.
Он пробовал кое-что еще: учил краниометрии парикмахерш на однодневных курсах в Стэнморском политехническом училище, будущем университете Северо-Западного Лондона, гадал на картах на ужинах Ротари-клуба и на празднованиях золотых свадеб, выставлял наиболее эксцентричные из своих френологических бюстов на ярмарках искусства и ремесел по всей стране. Иногда даже ненадолго задумывался, не стоит ли как-то использовать на всю катушку свой облик манерного мученика и заделаться полноценным художником. На его взгляд, все свелось бы к освоению правильного жаргона и к сочинению остроумных названий. Один его френологический бюст, сварганенный из деталей детского конструктора «Лего», заготовок для выпиливания лобзиком и лоскутов женского нижнего белья, получивший название «Импортер игрушек размышляет над этиологией дамских панталон», чуть было не попал на выставку «Сенсация» в Королевской академии искусств.
«Очередной досадный промах, – подумал он тогда. – В этом история всей моей жизни».
Только не воображай, что знаешь историю своей жизни, пока она не завершится.
17
Берил Дьюзинбери, удрученно страдающая столь присущей пожилым леди инфекцией мочевых путей, наблюдает за гуттаперчевыми людьми, карабкающимися вверх по фасаду жилого дома на другой стороне Финчли-роуд. Двое, оседлавшие водосточную трубу, швыряют на улицу младенцев, третий пытается разбить окно серебряным половником, подаренным как-то раз ей на свадьбу – не спрашивайте ее кем. До младенцев ей дела нет, она переживает за сохранность половника.
– Скорее, Анастасия, на помощь! – зовет она. Но носительниц этого имени поблизости не наблюдается. Поэтому помощь заставляет себя ждать.
Наконец появляется Настя с нарезанным персиком на тарелке. Сидя в постели, Принцесса манит ее к себе, потом выбивает у нее из рук тарелку.
– Когда тебя зовут, ты должна поспешить на зов, – говорит она.
– Я Настя, а не Анастасия, мэм.
– Вызови полицию и сдайся, – приказывает Принцесса.
– Это то, что я делаю?
– Это то, чего ты не делаешь.
Настя, обтянутая еще более тесной юбкой, чем Эйфория, нагибается и собирает кусочки персика.
– Ешь! – велит ей Принцесса.
– Они лежали на полу, мэм.
– Как они туда попали? Ешь, я хочу убедиться, что они не отравлены.
– Я их помою.
– Нет, ешь сейчас. Живо! И скажи им, чтобы вернули мой половник.
– Какой половник?
– Вон тот, видишь? Украли половник, а теперь отравляют мой персик. Делай, что я тебе говорю, иначе будешь жалеть до конца жизни.
Настя шире открывает окно и кричит невидимым гуттаперчевым людям:
– Немедленно верните подголовник! Миссис Дьюзинбери требует его назад.
– Какой подголовник, кретинка! Сказано тебе, половник! Кому дарят на свадьбу подголовник, разве что такой шлюхе, как ты! – Принцесса снова бросается на нее. – Уйди с глаз, пока я тебя не изуродовала!
Из кухни Настя звонит Эйфории.
– Приезжай немедленно, – шепчет она в телефон. – У миссис Дьюзинбери плохо с головой.
Спустя час ее вкатывают в фургон неотложки.
– Откуда я знаю, что вы настоящий? – спрашивает она фельдшера.
– Я могу за него поручиться, – говорит другой фельдшер.
– А я за него, – подхватывает первый.
– Что, если вы оба ненастоящие?
– Про себя я знаю, что я настоящий.
– И я.
Принцесса дико хохочет.
– А я про себя ничего не знаю.
Через четыре дня ее возвращают домой, нормальную и спокойную. Она смотрит в окно и не видит ни летающих младенцев, ни гуттаперчевых людей, дерущихся ее серебряным половником. И так до следующего обострения.
Тем временем она восстановила эмоциональное происхождение половника. Его подарил ей романист Хауи Не-Помню-Как-Фамилия по прозвищу Гудини, чтобы так, в своей крученой манере, попросить прощения – вечно он просил прощения как-то криво – за творческий выплеск, который он себе позволил, когда она посмела оспорить сочиненную им фразу. «Я не просто черпаю половником месиво! – заорал он. – Это вам не суп!»
Чтобы отвадить волка от дверей и отгонять хищников от своих ненаглядных фраз, он трудился автобусным кондуктором в Борнмуте и вместо компостирования билетов громко зачитывал с подножки корректуры. Он называл это способом знакомства с реальным миром, хотя в ответ на вопрос Принцессы, что он видел сегодня, мог процитировать всего лишь бессмысленный редакционный комментарий.
Внешности у него не было, зато было то, что мы в те времена называли индивидуальностью. Входя в комнату, он ее не выражал, а проговаривал. Если только не обдумывал роман. Свобода от обдумывания романа всегда угадывалась: раз он разлучен с письменным столом, значит, всем остальным и подавно категорически нечем заняться. Он предлагал тему, совершенно не заботясь, не прервет ли он этим уже идущий разговор. Чаще он предлагал даже две не связанные одна с другой темы и проявлял свою гениальность принуждением остальных к гаданию, почему эти темы не только связаны, но и представляют собой, по сути, одну-единственную тему. Скажем, не считаем ли мы, что состоявшаяся недавно премьера фильма о Джеймсе Бонде «Доктор No» служит подготовкой к присуждению Крику и Уотсону Нобелевки по психологии; когда мы отвечали, что нет, не считаем, он закручивал сногсшибательную словесную спираль из научной гениальности, физической красоты, шпионажа, шотландского акцента, венероподобного появления Урсулы Андресс из морской пучины и погружения Розалинды Франклин в пучину чужих карьер. (Отмечу мимоходом, что при этом он далеко не в последний раз обвинял в мошенничестве упорно не признававший его заслуг Нобелевский комитет.)
Однако когда он работал, то появлялся поздно, всклокоченный и озабоченный, и гневно вскидывал руку при чьей-нибудь случайной попытке нарушить ход его мыслей, хотя об этом заветном ходе никто не имел ни малейшего понятия. На чей-нибудь опрометчивый вопрос, как продвигается работа, он отвечал, что даже признание в существовании романа повредит его загадочности; если же о продвижении его работы никто не заикался, он вполне мог выбежать из комнаты или закатить сцену с обвинением всех присутствующих в пренебрежении его талантом и в умалении его заслуг и с горечью упомянуть других писателей, от которых мы, дескать, ждем все новой писанины. «Вы не лучше Нобелевского комитета», – обвинение, предъявленное мне неоднократно, независимо от нашего тогдашнего сожительства, и мне требовалось усилие воли, чтобы не напомнить, что он накропал три или даже больше более-менее одинаковых коротких романа о сексуальных злоключениях несправедливо игнорируемого романиста, работающего автобусным кондуктором в Борнмуте, и что если он воображает, что когда-нибудь удостоится литературной премии даже в Дорсете, не говоря о Стокгольме, то это значит, что он безнадежно витает в облаках. Мне приходилось огибать его чувства, как кочки на минном поле. Он показывал мне только что написанную фразу, и если она мне не нравилась, нападал на меня с криком, что я берусь судить о целом по частности; если же я просила дать мне прочесть еще, он обвинял меня в омерзительном желании заживо сожрать его еще не родившийся труд. «Я думала, меня назначили повитухой», – напоминала я. В наши лучшие моменты он называл меня «моя майевтика[17]17
Термин из диалога Платона «Теэтет», означающий «повивальное искусство».
[Закрыть], вернее, моя Медея». Против этого я не могла защититься: Медея была моей героиней. Ее оригинальные гастрономические пристрастия я не считала каннибализмом. «Я не обвиняю тебя в поедании малых детей, – говорил он. – Я обвиняю тебя в поедании искусства».
В этом, по крайней мере, мы были согласны: поедать искусство гораздо хуже.
Беседуя об искусстве, мы говорили прежде всего – нет, чего уж там, исключительно – о его искусстве. Как бы напыщенно ни распространялся он в своих статьях и лекциях о возложенной на литературу задаче улучшения умов и об огромной роли романа в воспитании беспристрастности, у него не находилось ни одного доброго слова о ком-нибудь из живых писателей; излишне уточнять, что он не читал ни одного написанного ими слова. Впервые увидев мои книжные полки, он предложил их радикальную очистку. «Будешь сжигать книги?!» – спросила я, изобразив наивность. Мне показалось, что он готов заняться именно этим.
Называя иронию первейшим ингредиентом всякого крупного романа, он тем не менее не спешил обнаруживать ее в человеческих отношениях. Прежде чем он достал зажигалку – он, конечно, курил, следуя тому же писательскому побуждению, по которому носил обвислую фетровую шляпу, – я поспешила ему на помощь.
– Давай оставим мои книги в покое, – предложила я и в порядке уступки его оскорбленным чувствам пообещала не читать в его присутствии сочинения его ненавистных современников.
– А в мое отсутствие? – спросил он.
Я тогда стелила мягче некуда.
– Надеюсь, ты всегда будешь присутствовать. – Пришел мой черед его взнуздать.
Правда, я нисколько не сомневалась, что он станет за мной шпионить: не читаю ли я, когда думаю, что его нет; что будет бесшумно прокрадываться в дом в надежде застать меня, так сказать, в постели с другим писакой; что пристрастится ронять невинные на первый взгляд ремарки вроде «Какие хорошие книжки ты читала в последнее время?» в надежде спровоцировать меня не спонтанное признание вроде: «“Заводной апельсин”! Я смаковала каждое слово!»
Но сильнее всего его бесил смех. В сущности, у него вызывал бешенство любой смех, но первое место занимал мой смех, вызванный словами, которые написал не он. Я так и не сообщила ему, что вряд ли была способна рассмеяться от слов, написанных им, по причине отсутствия у него малейшего чувства юмора. Точно не скажу, почему я это от него утаивала. Не в моих правилах беречь мужчину от боли, инструмент причинения которой так и просится в руки.
Объяснить это можно одним: жалостью к нему. Опять-таки не в моих правилах жалеть. Вдруг у меня было подозрение, что он способен выстрелить однажды хорошим романом? Вдруг мне хотелось в этом участвовать, если это случится? Или я просто хотела проверить, как долго смогу его удерживать, прежде чем он выскользнет в манере Гудини из моей жизни? Он предупреждал меня, что уже побил собственный рекорд: обычно он уходил от женщины не позже чем через полтора месяца. Когда он все-таки удрал, я сохранила полное самообладание – то ли щадя собственные чувства, то ли храня спортивную гордость. Ускорить мой пульс он не мог: слишком низенький был, чтобы этого добиться. Трудно млеть от желания, когда мужчина едва достает тебе до пупа. В сексе он тоже был так себе. Как многие коротышки, он почему-то считал обязательным начинать с пальцев моих ног и с выматывающей нервы неторопливостью елозить по мне языком, поднимаясь все выше, как будто мы оба могли себе позволить убить на это целый год. Я так и не поняла, как эти повадки могли внушить ему иллюзию нормального роста. Зато, игнорируя его вопросы – «тебе хорошо?», «я ничего не пропустил?», «я не слишком тороплюсь?», – я могла предаваться собственным размышлениям. Бывало, я засыпала, прежде чем он добирался до моих коленей. Возможно, все, что я извлекала из этой связи, – бездна отдыха и бесплатное катание на автобусе.
Мне, правда, удалось склонить его выступить перед моими шестиклассницами с лекцией «Роман и чувства» (от Джейн Остин к себе любимому), главная мысль которой заключалась в том, что читатели должны браться за художественную литературу обнаженными (он имел в виду эмоциональную наготу, но ему нравилось смотреть, как слушательницы прыскают в ладошку), позволяя писателю облачать их в неношеные одежды. Сам этот шарлатан всю жизнь таскал одно и то же истрепанное эмоциональное тряпье. Зная себя, я подозреваю, что видела в этом его выступлении ловушку, хотя не ждала, что он так стремительно в нее попадется. За лекцией последовало чаепитие с печеньем; по случаю теплого вечера оно было устроено на открытом воздухе, под ракитами. Половине учениц пришлось нагибаться под ветки, но Хауи Гудини, как я с радостью убедилась, мог этого не делать. Не понимаю, как он умудрился заняться нашей умницей Джойс, оставаясь непойманным, но факт остается фактом: одна я заметила, как он стоит на коленях, накрытый с головой ее голубой юбкой. Зная, что времени у него в обрез, в этот раз он, наверное, начал с более высокой планки, чем обычно, демонстрируя, без сомнения, разницу между писательскими и читательскими чувствами. Увидев каким-то чудом меня, он сделал паузу, совсем как в процессе ублажения меня на моей кровати, когда спрашивал, довольна ли я его неторопливостью. Ничто не вызывает такого смеха, как зрелище мужчины со свисающим языком, проверяющего свои достижения; впрочем, еще смешнее тот, кто, не вынимая из женщины языка, берется объяснять, что все обстоит совсем не так, как выглядит. Я молча отвезла его домой – излишне уточнять, что сам он водить машину не умел, – и когда он предложил обсудить случившееся за чаем, как взрослые люди, я дала ему отставку – полагая, что навсегда, – сказав: «Проехали, Гудини».
Он устремил на меня полный любви взор и даже пустил одинокую слезу. Дальнейшее стало отличным уроком сексуального укрощения мужчин. Он ушел, но через день появился опять, чтобы поинтересоваться, не прощу ли я его. Не предоставлю ли я ему еще один шанс? В качестве искупления своего проступка, не значившего для него, естественно, совершенно ничего, он предложил мне бесплатный проездной: я получала право читать – и даже при этом смеяться – любой роман кого-то из его современников, а он обещал при этом помалкивать. Я возразила, что его башка под чужой юбкой стоит трех романов. После недолгого брюзжания он капитулировал. Теперь он знал, что не имеет права возмущаться, с чьей бы книгой меня ни застал. Я читала взахлеб и хохотала до колик. Я знала, что это начинает влиять на его производительность. Он стал жаловаться на меня своим друзьям, повесил над письменным столом репродукцию картины Гойи «Сатурн, пожирающий своего сына». Но я еще не до конца его добила. Прочтя все романы тех его современников, которым он больше всего завидовал, я стала с ними спать. Не со всеми, а с теми, кого могла склонить к лекциям для наших шестиклассниц и к последующему чаепитию со мной под ракитами. Он не выдержал темпа и ушел, когда лекторов набралось четверо. Казалось бы, тут-то ему должен был настать конец. Но нет, примерно раз в полгода я получала письмо, где говорилось о невозможности жить со мной, низменной разрушительницей, которой он признателен за одно-единственное: это я побудила его нырнуть в романах в еще более темные глубины; обнаруживался, правда, и второй повод для признательности: теперь он обрел счастье в объятиях женщины, которую обожает.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.