Текст книги "Россия и Германия. Союзники или враги?"
Автор книги: Густав Хильгер
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Договор, который германская и советская делегации подписали 16 апреля 1922 года в Рапалло (под Генуей. – Ред.), явился шоком для политиков на Западе. Втайне от Запада две стороны, подписавшие документ, подумывали над идеей такого соглашения по крайней мере в предыдущие четыре месяца. Еще 12 декабря 1921 года Крестинский в беседе с германским министром иностранных дел предложил для обсуждения проблему оформления политических отношений между двумя странами. В то же время деятели в лице Мальцана, Шлезингера и бывшего министра иностранных дел графа Брокдорф-Ранцау, бывшего тогда на пенсии, занимались обсуждением того, что они описывали как срочную необходимость решающего прогресса в германо-советских отношениях. Нельзя сказать, что у них были какие-то дерзновенные планы односторонней политической ориентации на Восток; напротив, даже эти сторонники «русской ориентации» предупреждали об опасности политических экспериментов такого рода, которые, как они полагали, могли бы принести пользу Советской России и навредить Германии. Но они были настойчивы в своих предупреждениях, что Германия не может позволять оскорблять себя и идти на поводу у держав Антанты в отношении своей политики с Россией. Кроме того, эти деятели энергично отстаивали экономическое сотрудничество с Советской Россией. Страна, так нуждавшаяся в экономической реконструкции, как эта, не могла себе позволить оставаться экономически изолированной, и она присоединится к первому партнеру, который предложит минимум преимуществ. Для того чтобы остаться у власти, предупреждали они, советский режим, не дрогнув, продаст Германию с потрохами, согласившись с условиями статьи 116. Прошло около года, как введение НЭПа создало политическую и юридическую основу для экономического сотрудничества между Россией и капиталистическим миром; люди в Москве уже не могут больше ждать.
История договора в Рапалло изучена до деталей, так что я смогу добавить к этому лишь немного или вообще ничего, особенно поскольку в то время я все еще был удален от политической сцены, медленно приходя в себя после сыпного тифа. По этой причине у меня есть только косвенные сведения о переговорах, которые проходили в первые месяцы 1922 года, о частых поездках Радека в Германию, неоднократных предложениях Чичерина Германии занять вместе с Россией общую позицию против союзников и о договоре, составленном в Берлине Мальцаном и советской делегацией на пути в Геную.
В Генуе действительно произошли события, предсказывавшиеся Ллойд Джорджем (1863–1945, премьер-министр Великобритании в 1916–1922 годах. – Ред.). В марте 1919 года он разослал меморандум для «Обоснования для мирной конференции» в Версале, предупреждая, что чрезмерно суровое обращение с Германией может подтолкнуть ее к дружбе с большевистской Россией. В то время меморандум произвел незначительный эффект; Клемансо, говорят, ответил, что это всего лишь предлог для того, чтобы задобрить Германию за счет Франции. Теперь, в марте 1922 года, накануне Генуэзской конференции, Ллойд Джордж передал текст своего меморандума в британскую прессу, вероятно, чтобы подчеркнуть необходимость более либерального обращения с Германией[28]28
Fisher Louis. The Soviets in World Affairs. Princeton, Princeton University Press, 1930. V. I. P. 178, 323.
[Закрыть]. И опять его усилия были напрасны.
Выражаясь грубоватой ленинской фразой, Россия поехала на конференцию – первую международную конференцию, в которой участвовала советская делегация, – в роли «торговца», готового продать некоторую долю своих ресурсов, рынка, рабочей силы и инвестиционных возможностей с целью возвращения к жизни своей разрушенной экономики. В своей первой речи перед конференцией Чичерин предпринял явную попытку подчеркнуть преемственность старой и новой России и с помощью этого старался приуменьшить воинствующую, идеологическую натуру режима, который он здесь представлял. Германия, с другой стороны, отправилась в Геную, надеясь выторговать более либеральные условия выплаты репараций. Таким образом, обе страны поехали с намерением заключить свой мир с западными союзниками – на тот момент и при определенных минимальных условиях.
Российские усилия столкнулись с открытой подозрительностью и враждебностью. Видимо, западные державы действительно в принципе были не против широкомасштабных инвестиций в Россию. Но Советская Россия не имела желания оставаться пассивным объектом экономической эксплуатации на условиях и в пределах, определяемых инвесторами; хотя она и была готова пойти на существенные уступки, отвечающие цене иностранной помощи от капиталистов, но была не готова ни на йоту поступиться своей экономической независимостью. Также и по этой причине советская делегация отказалась пойти на компромисс в деликатной проблеме выплаты царских долгов. Что касается германской делегации, то она видела, что ее практически игнорируют, ее просьбы и призывы остаются без внимания со стороны государственных деятелей стран-победительниц. Более того, над немецкими умами довлел постоянный страх соглашения между Западом и Россией; и когда эта опасность, казалось, превратилась в острую угрозу, немцы наконец (хотя и с большой неохотой) подписали договор, который был, по сути, уже составлен в Берлине.
В нем две страны одним махом избавлялись от наносов претензий и контрпретензий, накопившихся за предыдущие годы. Обе страны отказывались от всех компенсаций за ущерб, вызванный войной, интервенцией и оккупацией, и от всяких взысканий убытков, причиненных советскими мерами по национализации (статья 1). Таким образом, навсегда был снят дамоклов меч статьи 116, висевший над головой немецкого правительства. Статья 2 давала Германии право поднимать вопрос пересмотра российских долгов в случае, если советское правительство удовлетворяло подобные претензии других государств. Этот защитный параграф гарантировал немцам, что они вовсе не подвергаются явной дискриминации; с другой стороны, этот пункт предназначался для того, чтобы строго воспрепятствовать любым потенциальным советским намерениям урегулировать вопросы долгов с другими странами за счет Германии. Договор предусматривал возобновление в полном объеме дипломатических и консульских отношений (статья 3). В статье 4 обе страны предоставляли друг другу статус наибольшего благоприятствования. Наконец, в статье 5 германское правительство обещало помощь германским частным фирмам в продлении их контрактов с советским правительством. Понятно, что это не был ни Великий альянс, ни какой-то агрессивный пакт; это не был даже договор о ненападении или даже нейтралитете. Его главная цель – устранение препятствий на пути к взаимопониманию и доброй воле, созданных войной и революцией, тем самым делая возможными будущие дружественные отношения.
Однако его заключение вызвало шквал возмущения и обвинений. Для начала надо сказать, что масштабы и значение договора в Рапалло были сильно преувеличены его критиками. Даже в самой Германии много лет не утихали слухи, что он содержит секретные статьи, предусматривающие официальный политический или военный союз, да и сейчас (то есть в конце 1940-х. – Ред.) время от времени они пробуждаются, хотя даже формально просто беспочвенны. Конечно, доказать обратное логически невозможно; так же трудно отразить расплывчатые, но популярные обвинения, что Рапалльский договор противоречил «международным нормам поведения», что Германия нарушила принцип взаимного сотрудничества и консультаций, что этот договор означал возврат к старомодной «секретной дипломатии» или что этот договор был заключен в неподходящий момент. Не многие из этих критических замечаний, если они вообще имеются, выдерживают проверку. «Международные нормы поведения» – это самая расплывчатая концепция, и, даже если бы ее можно было определить поточнее, трудно было бы обозвать урегулирование взаимных долгов «аморальным» актом, особенно после неоднократных попыток со стороны союзников освободить Россию от ее долгов Германии в одностороннем порядке. Принцип взаимного сотрудничества и консультаций был, что совершенно очевидно, впервые нарушен как раз западными дипломатами, которые держали германскую делегацию в полнейшей изоляции; а обвинение в скрытности также отражается бумерангом, потому что точно установлено, что Ратенау предпринимал многократные попытки связаться с Ллойд Джорджем.
Выбор подходящего момента для политического акта может быть предметом бесконечных и бесплодных дискуссий. Мнение, что Рапалльский договор был заключен с опозданием в три с половиной года, выражено в книге Артура Розенберга Geschichte der Deutschen Republik («История Германской республики»), (с. 130); он прав, заявляя, что подобный договор, будь он заключен в декабре 1918 года, придал бы внутренней и внешней ситуации для Германии совершенно иной поворот, но не многие разделяют его вытекающее отсюда мнение, что такой поворот был бы желателен. Куда более широко распространено противоположное мнение, утверждающее, что договор в Рапалло представлял собой лишь несвоевременное нарушение нормальной работы Генуэзской конференции. Граф Брокдорф-Ранцау в то время считал, что министерство иностранных дел проявило ненужную поспешность; утверждая, что германская делегация позволила себе поддаться внезапной панике, он полагал, что с помощью затяжек переговоров можно было бы добиться куда больших выгод. И даже в этом случае Брокдорф-Ранцау признает огромные выгоды, которые получила Германия из договора, не только исключив Россию из числа претендентов на репарации, но и заполучив для Германии статус наибольшего благоприятствования в отношениях с Советской Россией. Если представить ситуацию в более общем виде, Германия начала свой медленный уход с позиции простого объекта международной политики. В этом плане договор получил широкое одобрение во всей Германии.
Россия, в свою очередь, пробила брешь в окружавшей ее до сих пор стене экономической и политической изоляции и громко напомнила Западу о своем существовании как европейской державы. В то же время договор в Рапалло явился важным прецедентом щедрой и благоприятной ликвидации проблемы долгов, поднятой войной и революцией. Таким образом, договор в Рапалло явился существенной победой для режима, правившего в России; договор сам по себе встретил некоторую враждебную критику со стороны политических оппонентов этого режима внутри России, которые имели привычку срывать свое недовольство на членах германского представительства. Свою долю влияния на такое мнение могли оказывать остатки традиционно антигермански ориентированных умеренно либеральных кругов России. К этому времени, однако, людей, обращавших внимание на эти остатки дореволюционного общества в России, становилось все меньше даже в германском министерстве иностранных дел.
Договор в Рапалло не принес с собой какого-то определенного отхода германской внешней политики от ориентации на Запад в направлении твердого альянса с Советской Россией. Напротив, Вальтер Ратенау, министр иностранных дел Германии, продолжал попытки завязать отношения с западными державами даже после Генуэзской конференции; враждебные комментарии, которые договор в Рапалло породил во Франции, увеличили его рвение показать готовность Германии обсудить способы, которыми условия Версаля могли бы быть реально выполнены. Но все напрасно. Французы, по крайней мере явно, не были заинтересованы в переговорах с немцами по поводу какого-либо облегчения бремени репараций. Когда накануне очередного платежа 31 мая 1922 года канцлер Вирт попросил кредит или мораторий на выплаты, ему отказали. Многим тогда казалось, что на самом деле Франция надеется, что Германия не выполнит своих обязательств, тем самым давая предлог для применения суровых санкций. В свою очередь, по этой причине заметно охладели отношения между Францией и Англией. Газета «Известия» от 2 сентября 1922 года дошла до того, что выразила уверенность, что Англии скоро придется искать дружбы с Россией и Германией.
Тем временем в Германии попытки Ратенау и Вирта договориться с Францией подвергались резкой критике с обоих флангов политического спектра. Правая пресса бросала в адрес правительства обвинения в политике умиротворения и предательства. В своем выпуске от 7 июля «Дойче альгемайне цайтунг», рупор промышленной империи Гуго Стиннеса, потребовала, чтобы Германия аннулировала Версальский договор и отказалась от выплаты всех дальнейших репараций. За две недели до этого Ратенау был убит, когда ехал в своей открытой машине по широкой улице на окраине города возле своего дома. Убийцы (ставшие впоследствии героями германского нацизма) были членами тайной террористической организации («Консул». – Ред.), состоявшей главным образом из молодых офицеров и интеллектуалов, неспособных примириться с поражением Германии. Будучи немногочисленными и не имея действенного политического влияния, они тем не менее пользовались молчаливой (и не только) симпатией широких слоев населения – тех самых слоев, которым было суждено стать опорой национал-социализма.
Советское руководство не очень печалилось по поводу гибели человека, являвшегося одним из приверженцев западной ориентации для Германии. Теперь, с его уходом из жизни, устраняется серьезное препятствие на пути широкого развития отношений в духе договора в Рапалло. Однако удовлетворение коммунистических лидеров не было безмятежным. Любая вспышка правого экстремизма не могла не вызывать дурных предчувствий в Москве. Ибо, хотя германская контрреволюция, быть может, и была удобным союзником в борьбе против английского империализма, она также являлась самым ненадежным и опасным пособником, какого могло себе выбрать Советское государство. Поэтому убийство было не только фактором, способным улучшить германо-советские отношения; оно в то же время рассматривалось как предостережение, сигнализирующее, что коммунистическая бдительность должна обостриться. В Германии назревала революционная ситуация, и коммунизм обязан был быть начеку. Таковой и была реакция Москвы на смерть Ратенау. Для того чтобы отвести эту реакцию в иное русло, Вайденфельд, который все еще находился в Москве, делал все, что мог, чтобы представить это убийство как индивидуальный акт незрелых правонарушителей, которому не следует придавать никакого политического значения.
Спустя два месяца подвергся нападкам кабинет политики выполнения (условий Версальского договора. – Ред.), на этот раз со стороны левых, что демонстрируют неустойчивый характер и нервное напряжение в международной политике в 1922 году, которые всегда были близки к критической точке. 24 августа германские профсоюзы промышленных рабочих и наемных работников предъявили канцлеру ультиматум: развал германской экономики зашел так далеко, а бремя, лежащее на шее народа, стало таким тяжелым, что надо отказаться от политики выполнения условий договора немедленно. Исходивший от профсоюзного движения, которое опиралось на миллионы голосов избирателей, этот ультиматум было труднее игнорировать, чем деяния фашистских банд убийц; и д-р Вирт отреагировал сразу же. Он попросил германского поверенного в делах фон Радовица (Вайденфельд к тому времени уже вернулся в Германию) немедленно известить советское правительство об этом ультиматуме. Фон Радовиц 26 августа передал это сообщение Кара-хану и обнаружил ликование советского правительства в связи с резким поворотом в германской политике. Карахан тут же заговорил о германо-советском объединенном фронте против союзников и пообещал, что вся партийная и правительственная пресса сейчас же получит инструкции развязать интенсивную прогерманскую пропагандистскую кампанию.
Спустя два дня фон Радовиц получил телеграмму от Симонса, в которой ему было сказано, что любая публикация о сделанном им демарше крайне нежелательна. Говорилось, что Германия придерживается политики выполнения своих обязательств. Очевидно, правительство сумело успокоить профсоюзы (после первой панической реакции д-ра Вирта на их ультиматум). Но его паника вызвала серьезные затруднения как для его представителя в Москве, так и для всей внешней политики Германии в целом. Фон Радовиц предпринял отчаянную попытку добиться встречи с Караханом, чтобы отменить пропагандистскую кампанию, но последний «был недосягаем». Возможно, Карахан считал, что ошибка д-ра Вирта, если ей позволить стать свершившимся фактом, все еще может быть использована для укрепления его позиции; возможно, его первоначальный энтузиазм уступил место разочарованию и недовольству немецким непостоянством. В любом случае я могу себе представить, что он испытал огромное наслаждение, наблюдая, как фон Радовиц старается выкрутиться из передряги, в которой оказался. Фон Радовиц, в свою очередь, сокрушенно жаловался в Берлин по поводу этих противоречивых распоряжений. Наконец он поймал Карахана, который сказал ему, что был за городом, и пообещал, что пресса не будет упоминать об этом инциденте. Однако два периодических издания, похоже, не были вовремя проинформированы, чтобы успеть удержаться от своих комментариев: 31 августа в выпусках ««Экономической жизни» и ««Рабочей газеты» фигурировали подробные отчеты о германском демарше.
Глава 4
Личности и проблемы «Эры Рапалло»
Граф Брокдорф-Ранцау
На пост посла в Москве, восстановленный договором в Рапалло, требовалась персона куда большей политической важности, нежели профессор Вайденфельд. Очевидно, что Кремль не имел проблем такого рода, поскольку Крестинский в коммунистической партии был личностью первой величины; его назначение советским послом в Берлин (или полномочным представителем, как это называлось в советской манере, поскольку дореволюционные титулы и иерархические лестницы были отменены) требовало практически чисто формальных процедур и изменения в его названии. 2 августа 1922 года Крестинский вручил Эберту свои верительные грамоты как полпред (сокращение от полномочный представитель) – пост, который ему было суждено занимать в течение восьми лет.
Вакантное место посла в Москве требовало человека, в идеале сочетавшего несколько черт, которые почти никогда нельзя обнаружить в одном конкретном человеке. Прежде всего, не мог быть выбран на этот пост человек, не имевший доверия умеренных партий, доминировавших тогда в Веймарской республике: социал-демократов, демократов и центристов. Так что всякий, кто находился слишком слева или справа, исключался из обсуждения, как и те, кто проявлял непримиримость к падению монархии и демократическим реформам; в любом случае Москва, возможно, отказала бы принять какого-нибудь отъявленного реакционера. Но она (это можно утверждать с еще большей уверенностью) отказала бы социал-демократу, как это показал случай с Августом Мюллером в прошлом году. Таким образом, круг претендентов, очевидно, сужался до лиц, принадлежавших, по крайней мере по своей политической приверженности, к прочному, респектабельному буржуазному центру. В Германии 1920-х годов это не было таким уж труднопреодолимым ограничением. И все же трудно было восполнить следующий пробел: новый посол должен был быть человеком с большим опытом и доказанной способностью к дипломатической службе – карьере, которая всегда была заповедником для способных людей из высших слоев дворянства.
Для этого назначения всерьез рассматривались две кандидатуры. Первая – бывший вице-адмирал Пауль Хинце, до войны личный военный представитель кайзера Вильгельма II при дворе царя Николая II; потом в 1918 году несколько недель он прослужил секретарем по иностранным делам, а сейчас был рьяным сторонником тесного германо-советского сотрудничества. Второй, которому в итоге и достался этот пост, – бывший имперский германский дипломат Ульрих граф Брокдорф-Ранцау.
Ранцау, родившийся 29 мая 1869 года в провинции Шлезвиг (он подписывал свои депеши как Ранцау), был потомком одной древней и гордой благородной семьи, которая могла похвастаться многими блестящими предками. Его тетя, графиня Брокдорф, завещала ему свое имение на том условии, что он добавит ее имя к своему собственному. Но это не помешало графу пользоваться любой возможностью, чтобы дать понять, что он – отпрыск много более древнего, а поэтому более благородного рода Ранцау. Один из его предков был маршалом Франции при Людовике XIV; ходили слухи, что маршал был не только военачальником короля, но и любовником королевы. С типичным цинизмом граф частенько намекал, что последние представители династии Бурбонов в действительности были незаконнорожденными детьми Ранцау.
Граф Ульрих Брокдорф-Ранцау изучил законы, а потом после нескольких лет службы офицером в армии поступил на дипломатическую службу; он был секретарем представительства в Санкт-Петербурге, советником посольства в Вене, генеральным консулом в Будапеште и, наконец, возглавил германскую миссию в Копенгагене – важное место для сбора информации и центр всевозможных интриг во время войны. Имея прямые связи с социалистом и авантюристом Парвусом, Ранцау был одним из звеньев в цепи рук, которые помогли Ленину и его единомышленникам вернуться в Россию весной 1917 года и в этой маленькой детали помог совершить Октябрьскую революцию в России. Однако не этим он заработал эпитеты «<красный граф» и «граф вопреки самому себе», через которые стал известен. Он получил их во время войны благодаря своей энергичной защите демократических и социальных реформ.
Ранцау никоим образом не волновала «социальная справедливость», и он не присягал на верность политическим идеалам вроде свободы и равенства. В диапазон ценностей, которые имели значение для его внутренней личности, скорее всего, входили эстетические, а не социальные понятия. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем наслаждение утонченным стилем, заключался ли он в каком-нибудь шедевре искусства из его исключительной по содержанию коллекции, в какой-нибудь литературной жемчужине или в его личном поведении. В том значении, которое Ранцау придавал персональной манере держать себя и образу жизни, он был аристократом до мозга костей. Степень, до которой он доходил в своей чувствительности к стилю, была в самом деле какой-то навязчивой идеей по своей природе; к некоторым людям в этом случае применим эпитет «развращенный». За его болезненной чувствительностью к манерам стояло гипертрофированное чувство личного достоинства, выражавшееся в огромном высокомерии. Но надменность Ранцау не была просто ограниченной гордостью предками аристократа, которому нечем похвастаться, кроме своих благородных прародителей; у него было нервное, придирчивое высокомерие эстета, который вобрал в себя высочайшие стандарты своей культуры и презирал тех, кто был не способен достичь тех же самых высот.
То нескрываемое пренебрежение, с которым он относился к вульгарности (будь это в политике или в личных манерах поведения), могло создать впечатление, что эта болезненность – истинная суть натуры Ранцау. Но он и сам мог быть крайне вульгарен в кругу своих доверенных лиц и неописуемо груб к тем, кого недолюбливал. В нем вызывала неприязнь не только вульгарность; скорее, его отношение к другим людям определялось главным образом его собственной высокой оценкой самого себя и своего происхождения. Он уважал личное достоинство в людях, которые, по его оценке, были ниже его. Но их достоинство должно было сочетаться с унижением, приличествующим их низкому статусу. По этой причине Ранцау мог дружески относиться к социалистам и евреям, пока они не «позволяли» себе переходить границы своего статуса, например став послами или министрами иностранных дел. Такой род карьеры и обязанностей, по его разумению, был уготован лишь для него самого; по этой причине он презирал успешного бизнесмена (Штреземана) либо выдающегося промышленника (Ратенау), осмелившегося занять министерский пост, на котором сам Ранцау какое-то время пребывал. Он считал их узурпаторами аристократических функций, и эти люди стали объектами язвительного сарказма, к которому он стал болезненно привязан. Георг Грош нарисовал знаменитую язвительную карикатуру на Ранцау, где тот был изображен в виде вырождающегося прусского аристократа, с заголовком «Здесь воняет чернью!». Это, в известном смысле, истинный портрет – да и еще эпитет «красный граф» подходит не меньше.
Ибо граф выступал за демократические и социальные реформы, несмотря на свое презрение к массам. Нельзя сказать, что им руководили мотивы своекорыстного оппортуниста, стремящегося в будущем оказаться в седле. Ранцау отстаивал демократические реформы исходя из твердого убеждения, что Германией уже нельзя далее управлять по-старому, не создавая при этом самых суровых внутренних проблем. Так что его решительная поддержка социальных и демократических реформ проистекала из желания помочь Германии в войне, предотвратив внутренние потрясения. Более того, чувствуя надвигающееся поражение задолго до того, как большинство генералов и политиков обрели готовность смириться с этой возможностью, Ранцау хотел лишить врагов демократии в Германии аргумента, что Германия является оплотом реакции. И тогда по причине именно политической целесообразности, прежде всего ради германской внешней политики, Ранцау предложил провести демократические реформы. Это заявление ни в коей мере не было связано с аргументацией, которую он использовал, чтобы показать, что такие реформы были возможны. Ранцау утверждал, что верность, проявленная германским рабочим классом в момент начала войны (по отношению к отечеству и кайзеру. – Ред.), доказала его политическую зрелость и надежность, выходящие далеко за пределы избитых стереотипов, обзывающих пролетариев сбродом без отечества. Вначале Ранцау попытался убедить кайзера и его режим в необходимости проведения далекоидущих реформ сверху: у него были мечты о том, что Вильгельм II сам трансформируется в «народного императора». И лишь когда Ранцау столкнулся с упорной непримиримостью со стороны императора и его окружения, он отошел от династии Гогенцоллернов, как от людей, которых колесо истории неизбежно раздавит; а когда Вильгельм II бежал за границу после того, как была проиграна война (чтобы провести оставшиеся дни в пансионате Доорна в Голландии), политические убеждения Ранцау слились воедино с глубоким личным возмущением трусостью кайзера. С тех пор он именовал бывшего императора не иначе как «доорнский дезертир»[29]29
Это, кстати, не побудило его вмешиваться в дела своего брата-близнеца Эрнста, который был предан своему большому брату и следовал каждому его намеку. Граф Эрнст Ранцау был гофмейстером при германском императорском дворе, а сейчас представлял материальные интересы Гогенцоллернов и их претензии на компенсации.
[Закрыть].
Верность Ранцау республике и его отношение к Гогенцоллернам символизируются следующим эпизодом: в декабре 1918 года, вскоре после того, как граф стал первым министром иностранных дел Германской республики, Совет народных депутатов обсуждал вопрос о распоряжении собственностью бывшей кайзеровской семьи. Ранцау предложил, чтобы имущество не экспроприировалось и не возвращалось назад в свободное пользование. Вместо этого частная собственность бывшего кайзера должна использоваться Германским государством, чтобы выплачивать Вильгельму II и его семье пожизненную ренту, которая позволила бы этой семье жить в соответствии с ее статусом. Ранцау хотел помешать дому Гогенцоллернов использовать его огромные богатства во вред республике. С другой стороны, социал-демократы утверждали, что кайзер и его семья имеют те же самые права, что и любой другой немецкий гражданин, и что поэтому государство не может отказать им в праве свободного пользования их частной собственностью.
Во время войны Ранцау категорически возражал против неограниченной подводной войны – фактического разбоя подводных лодок – и в политических кругах считался «пораженцем».
Это, а также его известные взгляды на внутренние проблемы сделали Ранцау одним из очень немногих дипломатов старого стиля, к кому питали доверие либералы и социалисты. После ноябрьской революции 1918 года независимый социалист Гаазе, являвшийся одним из шести народных депутатов, поехал лично в Копенгаген, чтобы предложить Ранцау пост министра иностранных дел. Так граф стал первым министром иностранных дел Германской республики.
Среди социал-демократов, демократов и представителей партии центра в первом кабинете министров Ранцау вызывал подозрение не только своим аристократическим прошлым, но и потому, что был единственным членом кабинета, не связанным ни с какой партией. Действительно, он в основном относил себя к демократам, партии либеральной конституционной демократии, которую можно было бы классифицировать как отстоящую слегка влево от центра; но он никогда официально к ним не присоединялся. Дело было в том, что Ранцау относился с раздражением к политике парламентской партии и хотел быть независимым от нее. Как министр иностранных дел, он не имел желания разделить неблагополучную участь какой бы то ни было партии во время кризиса кабинета. Нельзя сказать, что Ранцау не смог понять природу конституционной демократии и принципы ответственности кабинета перед парламентом; на самом деле он понимал эти принципы даже чересчур хорошо. Но он воспринимал правила конституционной игры как нежелательные путы, по крайней мере в области международных отношений, которые, как он считал, должны быть выше партийного соперничества – двухпартийности, как мы это сегодня именуем.
При этом пренебрежении к конституционным формальностям парламентского правления поддержка, которую Ранцау оказывал республике, хотя и ни в малейшей мере не неискренняя, была мотивирована только политической целесообразностью, а не глубокой верой в конституционную демократию. Граф сочетал острое чувство реальности с ярым патриотизмом. Ранцау знал, что большинство из представителей его собственного социального слоя назовет его предателем своего класса, сделавшим это ради того, чтобы войти в «революционный» кабинет. Но подобное отношение вызывало у него только презрение и насмешки. По мнению Ранцау, эти господа делали сами то же самое, что приписывали социалистам: они ставили предполагаемые интересы своего класса над интересами нации, в то время как он сам в патриотическом порыве отбросил все инстинкты и предпочтения, отдав себя в распоряжение Совета народных депутатов.
Как министр иностранных дел, Ранцау возглавил германскую делегацию, приглашенную на Версальскую конференцию; впоследствии он беспрерывно приводил доводы для отказа от документа договора, который был вручен ему, ибо считал его условия невозможными для выполнения. После ожесточенных дебатов в Конституционной ассамблее и внутри кабинета в Веймаре его точка зрения была отклонена, и он ушел в отставку. Шрам, который на нем оставило его личное и национальное унижение в Версале, так и остался незалеченным. Этот договор создал либо укрепил в Ранцау какое-то непримиримое презрение к французам, которое проявилось не только в его последующей политике, но и также и в его личной злорадной враждебности к французским политикам и официальным лицам. Ранцау не мог ни забыть, ни простить того обращения, с которым столкнулась германская делегация в Версале, и колючую проволоку, которой она была отгорожена во время переговоров. Несмотря на это, я не могу сказать, что он отождествлял себя с традиционным отношением к этой стране тех немцев, которые считали Францию «наследственным врагом», ибо Ранцау впитал слишком много плодов французской культуры. Ранцау не знал английского, а вот французским владел свободно и любил говорить по-французски. Но в политическом плане граф приходил в ярость, когда упоминались Франция или Версаль.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?