Текст книги "Голем"
Автор книги: Густав Майринк
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
VII. Явь
Цвак взбежал по лестнице впереди нас, и я слышал, как Мириам, дочь архивариуса Гиллеля, тревожно расспрашивала его, а он старался ее успокоить.
Я нисколько не старался вслушиваться в то, о чем говорили, и скорее догадался, чем понял из слов: Цвак рассказывал, что мне стало худо, и они ищут первой помощи, чтобы привести меня в сознание.
Я все еще не мог шевельнуть ни одним членом, и невидимые силы все еще сжимали мне язык, но мысли мои были тверды и ясны, а чувство страха оставило меня. Я знал точно, где я был, что со мной случилось, и находил вполне естественным, что меня внесли, как покойника, в комнаты Шемайи Гиллеля, опустили на пол и оставили одного.
Мной овладело спокойное естественное удовлетворение, которое испытывают при возвращении домой после долгого странствования.
В комнате было темно. Крестовидные очертания оконных рам расплывались в светящемся тумане, проникавшем с улицы.
Все казалось мне вполне естественным, и я не удивился ни тому, что Гиллель вошел с еврейским субботним семисвечником, ни тому, что он спокойно сказал мне «добрый вечер», как говорят человеку, которого поджидали.
Нечто в этом человеке вдруг бросилось мне в глаза, пока он расхаживал по комнате, поправляя разные предметы на комоде и зажигая второй семисвечник. А ведь мы встречались с ним часто, три или четыре раза в неделю, на лестнице, и ничего особенного я в нем не замечал за все то время, что я жил в этом доме.
Мне бросились в глаза: пропорциональность всего его тела и отдельных членов, тонкий очерк лица с благородным лбом.
Он должен был быть, как я теперь рассмотрел при свете, не старше меня, самое большее ему могло быть 45 лет.
– Ты пришел, – заговорил он немного погодя, – на несколько минут раньше, чем я предполагал, не то свечи были бы уже зажжены. – Он указал на канделябры, подошел к носилкам и направил свои темные, глубокие глаза, как мне показалось, на кого-то, стоявшего у меня в головах на коленях, но на кого именно, я не мог рассмотреть. Затем он зашевелил губами и беззвучно произнес какую-то фразу.
Тотчас же невидимые пальцы отпустили мой язык, и оцепенение прошло. Я приподнялся и оглянулся назад, никого, кроме Шемайи Гиллеля и меня, в комнате не было.
Так что и его «ты», и замечание, что он ожидал меня, относились ко мне?!
Еще больше, чем все эти обстоятельства, поразило меня, что я не был в состоянии почувствовать даже малейшее удивление.
Гиллель, очевидно, угадал мои мысли, потому что он дружески улыбнулся, помогая мне подняться с носилок, и, указывая на кресло, он сказал:
– И ничего удивительного нет в этом. Ужасают только призраки – «кишуф». Жизнь язвит и жжет, как власяница, а солнечные лучи духовного мира ласкают и согревают.
Я молчал, потому что решительно не знал, что бы я мог сказать. Он, по-видимому, и не ждал ответа, сел против меня и спокойно продолжал:
– И серебряное зерцало, если бы оно обладало способностью чувствовать, ощущало бы боль только тогда, когда его полируют. Гладкое и блестящее, оно отражает все образы мира без боли и возбуждения.
– Благо человеку, – тихо прибавил он, – который может сказать про себя: я отполирован. – На минуту он задумался, и я слышал, как он прошептал по-еврейски: «Lischuosecho kiwisi Adoschem»[4]4
Известные слова псалмопевца: «Я уповаю на помощь Твою, о Господи!»
[Закрыть].
Затем его голос отчетливо заговорил:
– Ты явился ко мне в глубоком сне, и я воззвал тебя к бодрствованию. В псалмах Давида сказано:
«Тогда я сказал себе самому: ныне начну я, лестница Божия совершила преображение сие». Когда люди подымаются с ложа сна, они воображают, что они развеяли сон, и не знают, что становятся жертвой своих чувств, что делаются добычей нового сна, более глубокого, чем тот, из которого они только что вышли. Есть только одно истинное пробуждение, и это то, к которому ты теперь приближаешься. Если ты скажешь это людям, то они подумают, что ты болен, ибо им не понять. Бесполезно и жестоко говорить им об этом. Они исчезают, как поток.
Они – точно сон.
Точно трава, которая сейчас завянет.
Которая к вечеру будет срезана и засохнет.
«Кто был незнакомец, который приходил ко мне и дал мне книгу «Ibbur»? Наяву или во сне видел я его?» – хотел я спросить, но Гиллель ответил мне раньше, чем я успел произнести эти слова.
– Знай, что человек, который посетил тебя и которого ты зовешь Големом, означает воскресение из мертвых внутри духа. Все на земле не что иное, как вечный символ в одеянии из праха.
Как думаешь ты глазами? Ведь каждую форму, видимую тобою, ты обдумал глазом. Все, что приняло форму, было раньше призраком.
У меня было чувство, точно все понятия, твердо стоявшие в моем уме на своих якорях, вдруг сорвались и, как корабли без руля, устремились в безбрежное море.
Гиллель спокойно продолжал:
– Кто пробудился, тот уже не может умереть. Сон и смерть – одно и то же.
«…не может умереть?» Смутная боль охватила меня.
– Две тропинки идут рядом: путь жизни и путь смерти. Ты получил книгу «Ibbur» и читал ее. Твоя душа зачала от духа жизни… – слышал я слова его.
«Гиллель, Гиллель, дай мне идти путем, которым идут все люди, – путем смерти», – дико кричало все существо мое.
Лицо Шемайи Гиллеля стало неподвижным и серьезным.
– Люди не идут никаким путем, ни путем жизни, ни путем смерти. Вихрь носит их, как солому. В Талмуде сказано: «Прежде чем Бог сотворил мир, он поставил перед своими созданиями зеркало, чтобы они увидали в нем страдания бытия и следующие за ними блаженства. Одни взяли на себя страдания, другие – отказались, и вычеркнул их Бог из книги бытия». А вот ты идешь своим путем, свободно избранным тобой, пусть даже неведомо для тебя: ты несешь в себе собственное призвание. Не печалься: по мере того как приходит знание, приходит и воспоминание. Знание и воспоминание – одно и то же.
Дружеский, почти любезный тон, звучавший в словах Гиллеля, вернул мне покой, и я почувствовал себя в безопасности, как больной ребенок, который знает, что отец возле него.
Я огляделся и заметил, что комната сразу наполнилась людьми, обступившими нас: некоторые в белых саванах, какие носили старые раввины, другие в треугольных шляпах, с серебряными пряжками на башмаках, – но Гиллель провел рукой по моим глазам, и комната снова опустела.
Затем он вывел меня на лестницу, дал мне зажженную свечу, чтоб я мог посветить себе на пути к моей комнате.
Я лег в постель и хотел заснуть, но сон не приходил, и я впал в какое-то странное состояние: я не грезил, не спал, но и не бодрствовал.
Свет я загасил, но, несмотря на это, в комнате все было так ясно, что я четко различал все очертания предметов. При этом я чувствовал себя хорошо, не было того мучительного беспокойства, которое охватывает обычно человека в таком состоянии.
Никогда за всю мою жизнь я не был способен так остро и четко мыслить, как теперь. Здоровый ритм пробежал по моим нервам и привел в стройный порядок мои мысли – точно войско, которое ждало моих приказаний.
Мне стоило только скомандовать, и они маршировали передо мной и исполняли все, что я хотел.
Мне пришла на память камея из авантюрина, которую я пробовал за последние недели вырезать и все никак не мог, потому что рассыпанные в этом минерале кусочки слюды никак не совпадали с рисовавшимися мне чертами лица. Теперь в одно мгновение способ был найден, и я знал совершенно точно, как надо держать резец, чтобы справиться со структурой материала.
Еще недавно игралище фантастики и всяческих видений, о которых я часто не знал: идеи это или чувство, – тут вдруг я владыка и король в собственном царстве.
Вычисления, которые я раньше делал с большим трудом на бумаге, теперь сами собой легко слагались, как бы шутя, в результаты. Все это давала мне новая, пробудившаяся во мне, способность видеть и удерживать в памяти именно то, что мне нужно было: цифры, формы, предметы, краски. И если дело касалось вопросов, в которых эти орудия являлись бессильными – философских проблем или чего-нибудь в этом роде, – то, вместо внутреннего зрения, являлся слух, причем роль говорящего принадлежала голосу Шемайи Гиллеля.
Мне стали доступны чудеснейшие откровения.
То, что я тысячи раз в жизни пропускал мимо ушей, небрежно, как пустые слова, вставало передо мной в своей громадной значительности; то, что я заучивал «наизусть», я теперь схватывал сразу, как свое собственное. Тайны словосочетаний, которым прежде я был чужд, обнажались предо мной.
Высокие идеалы человечества, которые до сих пор с благородной миной коммерции советника и с грудью, покрытой орденами, говорили со мной сверху вниз, покорно сняли шутовские маски и просили извинения: они сами ведь нищие, но все еще могут поддержать какой-нибудь еще более наглый обман.
Не приснилось ли мне все это? Может быть, я вовсе не говорил с Гиллелем.
Я ухватился за стул возле моей постели.
Все правильно, там была свеча, которую дал мне с собой Шемайя. Счастливый, как ребенок, который в рождественскую ночь убедился в том, что чудесный гном действительно существует, я снова уткнулся в подушки.
Точно ищейка, я проник дальше в толщу окружавших меня духовных загадок.
Сперва я попытался дойти до того пункта моей жизни, до которого хватило мне моих воспоминаний. Только оттуда, думалось мне, может быть, мне удастся осмотреть ту эпоху моего существования, которая, по странному сплетению судеб, остается для меня погруженной во мрак.
Но, несмотря на все мои усилия, я оставался в пределах темного двора нашего дома и только различал через ворота лоток Аарона Вассертрума.
Точно целый век жил я резчиком камей в этом доме, – всегда в одном возрасте, никогда не быв ребенком!
Я уже готов был отказаться от безнадежной попытки проникнуть дальше в тайники прошлого, но тут я внезапно с изумительной ясностью ощутил, что в моих воспоминаниях проходит широкая дорога событий, замыкаясь воротами, и что множество маленьких узких тропинок, всегда сопровождающих главную дорогу, до сих пор совершенно мною не обследовано. «Откуда, – услышал я почти явственный крик, – дались тебе знания, благодаря которым ты теперь влачишь свое существование? Кто научил тебя вырезыванию камей, гравированию и всему прочему? Читать, писать, говорить, есть, ходить, дышать, думать, чувствовать?»
Я тотчас же ухватился за прозвучавший внутри меня совет.
Я систематически обозревал мою жизнь. Я заставлял себя в опрокинутом, но непрерывном ракурсе решать: что было исходным пунктом того, что случилось только что, что произошло до того и т. д.
Вот и опять я оказался у ворот…
Вот, вот! Один маленький скачок в пустоту, и бездна, отделяющая меня от забытого, будет преодолена… Но тут всплыла передо мной картина, которой я не заметил при анализе прошлого: Шемайя Гиллель провел рукой по моим глазам, совсем так, как недавно в своей комнате. И все исчезло. Даже желание продолжать думать об этом. Но одно прочное приобретение осталось у меня, а именно следующее открытие: весь ряд событий в жизни есть тупик, как бы широко и доступно они, по-видимому, ни располагались. Узенькие, скрытые тропинки – они ведут к потерянной родине: то, что нежно, едва заметно, запечатлелось в нашем теле, а не страшные рубцы, причиняемые нам внешней жизнью, – здесь разгадка последних тайн.
Так же, как я могу перенестись ко дням моей юности, стоит только пройтись по алфавиту, в обратном порядке, от Зет до А, и вот я уже вижу себя учащимся в школе, – так, понял я, должен я странствовать и в иную далекую родину, лежащую по ту сторону всяких дум.
Бесконечная работа навалилась на мои плечи. И Геркулес одно время держал на своей голове громаду неба, – припомнилось мне, и я вдруг понял скрытое значение этой легенды. И как Геркулес освободился хитростью, попросив гиганта Атланта: «Позволь мне только сделать веревочную подушечку на голову; чтоб ужасная ноша не размозжила мне черепа», – так и я найду, думалось мне, какие-нибудь затаенные выходы из этого ущелья.
Внезапно глубокая досада овладела мною при мысли о необходимости слепо ввериться ходу моих размышлений, я растянулся на спине, закрыл пальцами глаза и уши, чтоб не отвлекаться никакими ощущениями, чтобы убить всякую мысль.
Но моя воля разбилась о железный закон: одну мысль я мог прогнать только посредством другой, умирала одна, ее трупом питалась следующая. Я убегал по шумящим потокам моей крови, – но мысли преследовали меня по пятам. Я искал убежища в закоулках моего сердца – одно мгновение, и они меня там настигали.
Опять пришел ко мне на помощь ласковый голос Гиллеля: «Следуй своей дорогой и не уклоняйся! Ключ от искусства забвения находится у наших собратьев, идущих путем смерти, – ты же зачал от духа жизни».
Передо мной появилась книга «Ibbur», и две буквы загорелись в ней: одна обозначала бронзовую женщину с мощным, как землетрясение, биением пульса, другая в бесконечном отдалении: Гермафродит на перламутровом троне, с короной из красного дерева на голове.
Тут Шемайя Гиллель провел в третий раз рукой по моим глазам, и я заснул.
VIII. Снег
«Дорогой и уважаемый майстер Пернат! Я пишу вам это письмо очень спешно и в величайшей тревоге. Прошу вас уничтожить его немедленно по прочтении – или еще лучше верните его мне обратно, вместе с конвертом, иначе я не буду спокойна.
Не говорите никому, что я вам писала. И о том, куда вы сегодня пойдете.
Ваше благородное, доброе лицо совсем недавно внушило мне такое доверие (этот маленький намек на виденное вами событие даст вам понятие, кто пишет это письмо – я боюсь подписаться), – к тому же: ваш добрый покойный отец был моим учителем в детстве. Все это дает мне смелость обратиться к вам, как к единственному человеку, который в состоянии помочь мне.
Умоляю вас прийти сегодня в пять часов в собор на Градчине».
Добрых четверть часа я просидел с этим письмом в руках. Исключительное благоговейное настроение, которое владело мной со вчерашнего вечера, сразу рассеялось, – одно свежее дыхание нового суетного дня снесло его. Ко мне, улыбаясь, полная обещаний, приблизилась судьба юного существа, дитя весны. Человеческое сердце просит у меня помощи. У меня! Моя комната сразу стала какой-то новой. Ветхий резной шкаф выглядел таким довольным, и четыре кресла показались мне старыми приятелями, собравшимися вокруг стола, чтобы, посмеиваясь, начать игру в тарок.
Мои часы наполнились содержанием, сиянием и богатством.
Неужели сгнившему дереву суждено еще принести плоды?
Я чувствовал, как бегут по мне спавшие до сих пор животворные силы, – они были спрятаны в глубинах моей души, засыпаны мелким щебнем повседневности и вырвались потоком, прорвавшим лед зимы.
И с письмом в руке я сознавал уверенно, что я приду на помощь, чего бы это ни стоило. В сердечном восторге я чувствовал, что случившееся незыблемо, как здание.
Снова и снова я перечитывал это место: «К тому же ваш добрый покойный отец был моим учителем в детстве…» У меня захватывало дыхание, не звучало ли это, как обещание: сегодня ты будешь со мной в раю?!
Протянувшаяся ко мне за помощью рука несла мне подарок: дорогое мне воспоминание откроет мне тайну, поможет приподнять завесу, скрывающую мое прошлое!
«Ваш добрый покойный отец…» Как чуждо звучали эти слова, когда я повторял их! Отец! На миг припомнилось мне утомленное лицо седого старика, в кресле у моего сундука – чужое, совершенно чужое и все же необычайно знакомое. Затем мои глаза вернулись к действительности, и громкое биение моего сердца стало созвучным с реальным мигом.
Я вскочил в испуге, не пропустил ли?
Взглянул на часы: слава богу, только половина пятого. Я вошел в спальню, надел пальто и шляпу и стал спускаться по лестнице. Какое дело мне сегодня до шепота темных углов, до злых досадливых колебаний, которые непрерывно возникали: «Мы не пустим тебя – ты наш, мы не хотим, чтоб ты радовался – не хватает, чтобы еще кто-нибудь радовался в этом доме!»
Тонкая, ядовитая пыль, которая обычно поднималась, удушая меня, из всех этих углов и закоулков, сегодня исчезла от живого дыхания моих уст. На секунду я остановился у двери Гиллеля. Зайти?
Тайная робость не дала мне постучаться. Мне так странно было сегодня – как будто я не смею зайти к нему. И уже толкала меня жизнь вперед, с лестницы вниз.
Белая от снега улица.
Вероятно, многие здоровались со мной, но не помню, отвечал ли я им. Я беспрестанно нащупывал письмо на моей груди.
Оттуда веяло теплом.
Я шел под арками переплетающихся аллей Старогородского Кольца, мимо бронзового фонтана, вырезные решетки которого были увешаны сосульками, дальше через каменный мост со статуями святых и с фигурой Иоанна Непомука.
Внизу гневно разбивались волны о стены набережной.
В полусне упал мой взор на высеченную в песчанике нишу святой Луитгарды с «муками осужденных»; снег густо лежал на бровях страждущих и на цепях молитвенно воздетых рук.
Ворота втягивали меня и отпускали. Передо мной медленно проплывали дворцы, с их резными надменными порталами, где львиные головы на бронзовых кольцах раскрывали свои пасти.
И тут тоже снег, повсюду снег. Мягкий, белый, как шкура огромного полярного медведя.
Высокие, гордые окна с сияющими карнизами смотрели безучастно на облака.
Меня удивляло, что в небе было так много птиц.
По мере того как я подымался в Градчину по бесчисленным гранитным ступеням, каждая шириной в четыре человеческих туловища, из моего кругозора постепенно исчезал город с его крышами и балконами.
Уже ползли сумерки вдоль домов, когда я очутился на пустынной площади; там посредине тянулся собор к трону небес.
Стены, обледенелые по краям, вели к боковому входу. Откуда-то из далекой квартиры доносились в вечернем безмолвии тихие, затерянные звуки гармоники. Как горестные слезы, ниспадали они в забвение.
Я услышал вздох дверной обшивки, когда за мной затворилась церковная дверь. Я стоял в темноте, и золотой алтарь сверкнул мне сквозь зеленое и синее мерцание умирающего света, падавшего сквозь цветные окна на церковные стулья. Сверкали искры из красных стеклянных лампад.
Слабый запах воска и ладана.
Я сажусь на скамью. Кровь моя странно замирает в этом царстве покоя.
Жизнь с остановившимся сердцебиением наполняет пространство. Затаенное терпеливое ожидание.
Серебряные реликвии покоились в вечном сне.
Вот. Издали донесся шум копыт, задел мой слух, хотел приблизиться и затих.
Неясный шум хлопнувшей дверцы кареты.
Шуршание шелкового платья приблизилось ко мне, и тонкая, нежная женская рука коснулась моей.
– Пожалуйста, пожалуйста, идем туда, к колонне. Мне не хочется здесь, на церковных скамьях, говорить с вами о том, что я должна вам сказать.
Священные картины рассеялись в трезвой ясности, внезапно охватили меня будни.
– Я, право, не знаю, майстер Пернат, как мне благодарить вас за то, что вы, из любезности ко мне, совершили в такую скверную погоду этот долгий путь.
Я пробормотал несколько банальных слов.
– …Но я не нашла другого места, где я была бы более защищена от преследований и опасности, чем здесь. Сюда, в собор, наверное, никто за нами не следовал.
Я вынул письмо и протянул его даме.
Она была вся укутана в дорогие меха, но по звуку ее голоса я узнал в ней ту самую, что недавно в ужасе от Вассертрума бежала в мою комнату на Петушьей улице. Я даже не удивился этому, потому что никого другого не ожидал встретить.
Я всматривался в ее лицо, которое в полутьме ниши казалось еще бледнее, чем было, по-видимому, в действительности. От ее красоты у меня захватило дух, и я стоял, как зачарованный. С какой радостью я пал бы перед ней и целовал бы ее ноги за то, что она обратилась к моей помощи, что меня избрала она для этой цели.
– Забудьте, я прошу вас от всей души – по крайней мере, пока мы здесь, о той странной ситуации, в которой вы тогда увидали меня, – смущенно продолжала она. – …я и не знала даже, как вы смотрите на такие вещи…
– Я уже старик, но ни разу в жизни я не решился стать судьей над моими ближними, – вот все, что я мог сказать.
– Спасибо вам, майстер Пернат, – тепло и просто сказала она. – Теперь терпеливо выслушайте меня, не можете ли вы выручить меня или, по крайней мере, дать мне совет в моем отчаянном положении. – Я чувствовал, что ею овладел безумный страх, голос ее дрожал. – Тогда… в ателье… у меня появилась ужасная уверенность, что это страшное чудовище выследило меня. Уже целый месяц, как я замечаю, куда бы я ни шла, одна ли, с мужем ли, или с… с… с доктором Савиоли, всегда, всегда, где-нибудь вблизи появляется страшное, преступное лицо этого старьевщика. Во сне и наяву преследуют меня его косые глаза. Он еще не показывает, чего он хочет, но тем мучительнее гнетет меня по ночам ужас, когда же он, наконец, набросит мне петлю на шею!
Сперва доктор Савиоли пробовал успокоить меня, говоря, что жалкий старьевщик, как этот Аарон Вассертрум, не может мне вообще повредить; в худшем случае дело может дойти до какого-нибудь ничтожного вымогательства или чего-нибудь в этом роде. Однако каждый раз его губы бледнели, как только произносилось имя Вассертрума. Я боюсь, что доктор Савиоли скрывает что-то, чтобы меня успокоить, что-то ужасное, что может стоить жизни ему или мне.
Впоследствии я узнала то, что он так заботливо хотел скрыть от меня: старьевщик не раз ночью являлся к нему на квартиру! Я знаю, я чувствую всем существом своим, происходит нечто, что медленно стягивается вокруг нас, как кольца змеи. Что нужно было там этому разбойнику? Почему доктор Савиоли не может отделаться от него? Нет, нет, я больше не могу видеть этого, я должна что-нибудь предпринять. Что угодно, иначе это сведет меня с ума…
Я хотел возразить ей несколькими словами утешения, но она не дала мне закончить фразы.
– А в последние дни кошмар, который грозит задушить меня, принял более конкретные формы. Доктор Савиоли внезапно заболел, – я не могу с ним теперь сноситься, не смею навещать его, так как иначе моя любовь к нему может быть обнаружена ежечасно. Он лежит в бреду, и единственное, что я могла узнать, – это то, что он в бреду видит себя преследуемым каким-то мерзавцем с заячьей губой – Аарон Вассертрум!
Я знаю смелость доктора Савиоли, и тем ужаснее – можете себе это представить – мое настроение, когда я вижу его совершенно подавленным и парализованным, перед опасностью, которую я сама чувствую, как приближающуюся ко мне страшную петлю.
Вы скажете, что я трусиха, зачем я не объяснюсь открыто с доктором Савиоли, зачем не пожертвую всем, раз я так уж люблю его, всем: богатством, честью, славой и т. д., – вскричала она так громко, что эхо отозвалось в галереях хора, – но я не могу! Ведь у меня ребенок, моя милая, белокурая, маленькая девочка! Не могу же я пожертвовать своим ребенком? Да разве вы думаете, что мой муж позволил бы мне это!.. Вот, – вот возьмите это, майстер Пернат, – она выхватила в безумном порыве мешочек, полный нитями жемчуга и драгоценными камнями. – Отдайте это негодяю, я знаю, – он жадный… Пусть берет все, что у меня есть, пусть только оставит мне ребенка… Правда, он не выдаст меня?..
Говорите же, Христа ради, скажите хоть слово, что вы хотите мне помочь!
С большим трудом удалось мне успокоить ее и заставить ее сесть на скамью.
Я говорил ей все, что приходило в голову, бессмысленные и бессвязные фразы.
Мысли мчались в моем мозгу, и я едва понимал, что говорит мой язык – фантастические идеи расплывались, едва родившись.
Мой взор рассеянно остановился на фигуре монаха, изображенного на стене. Я говорил и говорил. Мало-помалу очертания фигур преобразились: ряса стала потертым пальто с поднятым воротником, а из него выросло молодое лицо с впалыми щеками, покрытыми чахоточными пятнами.
Не успел я еще уразуметь этого видения, как передо мной снова был монах. Мой пульс бился слишком сильно.
Несчастная женщина склонилась на мою руку и тихо плакала.
Я сообщил ей часть силы, родившейся во мне при чтении письма и еще сейчас меня переполнявшей.
И я заметил, как она постепенно стала приходить в себя.
– Я хочу вам объяснить, почему я обращаюсь именно к вам, майстер Пернат, – снова тихо заговорила она после долгого молчания. – Вы однажды сказали мне несколько слов, и я никогда в течение долгих годов не могла забыть их…
Многих годов? У меня кровь остановилась в жилах.
– Вы прощались со мной – я уже не помню, при каких обстоятельствах, – я была еще ребенком, – и вы сказали так ласково и грустно:
«Пусть никогда этого не случится, но все же вспомните обо мне, если когда-нибудь вы окажетесь в безвыходном положении. Может быть, Господь Бог устроит так, что именно я в состоянии буду вам помочь». Я тогда отвернулась и быстро бросила свой мяч в фонтан, чтоб вы не заметили моих слез. Потом я хотела вам подарить мое красное коралловое сердечко, которое я носила на шелковой ниточке на шее, но мне было стыдно, – это было бы так смешно.
Воспоминание!
Судорога сжимала мне горло. Точно проблеск света из далекой манящей страны мелькнуло передо мной – вдруг и ужасно: маленькая девочка в белом платьице, вокруг зеленая лужайка парка, обрамленная старыми вязами. Я отчетливо увидел это опять.
Я, должно быть, побледнел, я понял это по поспешности, с какою она продолжала: «Я отлично знаю, что эти слова были вызваны настроением разлуки, но они часто были утешением для меня, – и я благодарю вас за них».
С усилием стиснул я зубы и задержал в груди кричащую боль, разрывавшую мое сердце. Я понял. Милостивая рука задержала поток моих воспоминаний. Ясно стало теперь в моем сознании все то, что внес в него короткий проблеск умчавшихся дней: любовь, слишком большая для моего сердца, годами разлагала мои мысли, и ночь безумия стала бальзамом для больного духа.
Постепенно спускалось спокойствие умирания, и высыхали слезы в моих глазах. Колокольный звон проплывал важно и гордо в соборе, и я был в состоянии с радостным смехом смотреть в глаза той, которая пришла сюда искать моей помощи.
Снова услышал я глухой стук дверцы экипажа и топот копыт.
По снегу, мерцавшему голубоватым светом, я направился в город. Фонари, подмигивая, смотрели на меня. Скученные груды елок своими блестками, посеребренными орехами, шептали мне о близящемся Рождестве.
На площади Ратуши, возле статуи Марии, при мигании свечей, нищенки с серыми платочками на голове перебирали четки перед образом Божьей Матери.
У темного входа в еврейский квартал грудились лавки рождественского базара. Посредине площади ярко вырисовывалась при свете факелов обтянутая красным открытая сцена кукольного театра.
Помощник Цвака в пурпурном и фиолетовом одеянии, с кнутом в руках и с привязанным к нему черепом, стуча, скакал на деревянной лошадке по доскам сцены.
Рядами, тесно прижавшись друг к другу, разинув рты, смотрели туда дети в меховых шапках, надвинутых на уши, – как зачарованные слушали стихи покойного пражского поэта Оскара Винера.
Мой друг Цвак декламировал их, сидя внутри ящика:
«Паяц торжественно идет, Он тощ и бледен, как поэт, Он строит рожи и поет, В заплаты пестрые одет…»
Я свернул в переулок, темным углом выходивший на площадь. Здесь, в темноте, перед каким-то объявлением молча стояла, голова к голове, группа людей.
Кто-то зажег спичку, и я смог прочесть несколько отрывочных строк. Слабеющим сознанием воспринял я несколько слов.
Исчез! 1000 флоринов вознаграждения. Пожилой мужчина… в черном…
…приметы:
…полное, бритое лицо… цвет волос: седой…
Полицейское управление… Комната…
Безвольно, равнодушно, как живой труп, шел я между рядами неосвещенных домов.
Горсточка маленьких звезд поблескивала на узком темном небесном пути над кровлями.
Умиротворенно неслись мои мысли обратно к собору, мой душевный покой стал еще блаженнее и глубже, как вдруг с резкой отчетливостью, точно прозвучав над самым ухом, донеслись до меня по морозному воздуху слова кукольного актера:
«А где сердечко из коралла?
Оно на ленточке висело И на заре сияло алой…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.