Текст книги "Сплясать для Самуэлы"
Автор книги: Хагит Гиора
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
В Испании
В Испании строго отрабатываю обязательства, взятые по своему хотению. В переменках и отдышках кричу:
– Э-эй, Самуэла! Ты тут? Доживи! Ты должна, ты обещала! Я – ррработаю!
Она сказала: «Вы меня поразили». Выпустила стрелу. И я помчалась. В Гишпании-Испании стало ясно – для того и учусь, чтобы ей сплясать.
Тогда Бах зазвучит и в пирамидах. Она услышит: вот он, отзвук телесный, вещественный, отзыв на «Кобру и коршуна», на её «Тиару». Она догадается, поймёт. Стрела, пущенная ею, просвистит, и она услышит свист-ответ, надо, чтоб услышала. Для того и наткнулась я на книжку-тетрадочку. Открылась дверца, живая. Успеть вбежать.
Звоню. Ответ сразу, никаких уяснений, кто звонит, никакой шелушни-чепухистики, чисто, как договорились:
– Да-да, в марте. Перед Пуримом.
– Вы не поменяли адрес? Телефон при вас?
Она ждёт! Фантастика!
– Ваш телефон не поменяют? Оставят этот номер или…
– …телефон… да, будет…
Так вот для чего всё, оказывается! Разогнаться в Испании, встретить Самуэлу и читать ей Осипа в письменах Flamenco:
«На стёкла вечности уже легло
моё дыхание, моё тепло».
А наше дыхание и тепло при нас. Мы встретились. И восьмистишия, и «дуговая растяжка звучит в задыханьях моих». Парус растянут в дугу, и нужный ветер задул. Да, она-то знает, как после задыханий-задыханий приходит «выпрямительный вздох», она-то изведала смены дыханья времён, надышанных по сезонам, – Петербург, Ленинград, Санкт-Петербург, Питер…
Наберу в Гишпании разгон и после спляшу ей во дворе или в каком-нибудь уголке тамошнего заведения. Подержим «сезоны» наших времён в руках на весу, как возницы держат вожжи! Станет покалывать кожу, как в тай-чи, когда ощущаешь и себя, и снаружи всё как твоё, нет названия, но пронизывает, его ток внутри.
Да, встретимся, чтобы всё рассказать, пока мы в одном времени, разве это не чудо? Вместе понимать и помалкивать, ведь довески объяснений только утяжеляют, а мы… просто парус, растянутый ветром, и я спляшу, всё ей спляшу.
Возьму кусочек из Четвёртой Малера, когда то самое клейзмерово, не зная, как ступить, пробует каждую дольку продвижения, и начинает вытягивать себя, не отпускает, и почти больно. Но подступает выпрямительное, вдох, вдох высвобождения… Надо узнать, какой там тейп. В богоугодно-благотворительных заведениях должны быть тейпы.
•••
На какой-то звонок, и следующий, и судорожные последующие – телефон пуст. Вымер. Не отключен, не «линия занята», а – «абонент недоступен».
Она недоступна. К ней нет доступа. Как это? Куда ступить? Немота и глухота посреди Испании, ступня зависла в пустотном обрыве. А как же налаженные ритмы обучения, сроки съёма жилья и обратных рейсов? В Испании меня уже понимают, возникают общения… Всё рухнуло. Страх лупцует, нет, лупит наотмашь и всё размашистей.
Эрец Исраэль, конечно, стои́т, никуда не делась, но я обещала, она обещала… наше обещанное… Куда ступить?
Нет доступа. Не-до-ступно.
Поиск по второму кругу
По приезде – судороги суеты. Как разыскивают людей? В какие стучать конторы? Узнавать в полиции? Кто-то советует: если умерла, то можно выяснить через рабанут, там сверят кладбищенские списки.
Та-ак, предпринять меры… меры… их надо принять – меры, меро-прия-тия. Я должна их при-ять, меры, мероприятия, полезные советы.
Шкура щетинится, скорёживаясь.
И как с верхушки городской башни – с её всегда заведёнными часами подходишь сверить своё время и местонахождение – тот же аккуратный повтор механизма, телефонного робота:
– К абоненту доступа нет.
– Абонент недоступен.
Барахтаюсь в абсурде, потому что больше негде барахтаться. Дрыгаюсь, колочу пустоту. Вопрос выживания смысла, выживанья обещанного, удержания вязи-связи.
«Узловатых дней колена» надо вовремя связать, успеть повязать.
Она где-то есть, где-то здесь, живая, надо нашарить.
Трепыхания в цифрах, строчках ведомств, буквах, в добавочных знаках, в перекидках телефонных роботов от одного к другому.
Изредка всплывают голоса из поисков первого круга:
– Да, было, кажется, да, было… Но сейчас не знаем, давно не связывались… может. Кто-то знает, вы спросите кого-нибудь из Эрмитажа, может, они в курсе… – те же прошлые словесные ряды всколебнулись и расходятся в благожелательной ряби, возвращаясь на круги дня.
Где нашаривать? Или по каналам «законных установлений» (что это?) «предпринять мероприятия» поисков бабцов, хитрована, той «комиссии», выяснять, куда её запихнули? Ведь не засекречена она, и хотя я не родственница, а так, сбоку-припёку, мне могут раскрыть, могут сказать, где она пребывает?
Помоги, Господь! Кто в предприимчивой Хайфе, средиземной, деловой-удалой, удачливой, – кто здесь из Эрмитажа?
А как же в первом кругу трепыханий проявилась улица и мощёная дорожка вбок? Закатилась под ноги случайность от кого-то, пядь земли куда ступить, и осталось лишь пройти мимо постояльцев за столиками и бетонных задворок. И – живая Самуэла! Только пройти и проникнуть.
Ах, проведите туда меня, чужеродную, и сразу сверну, заверну к ней.
Итак, на спуске с гишпанских небес на круги родимых болтанок меня тут же заколошматило. И как всегда, из теснин телефонной шелупони непредсказуемо, как записка, обронённая и прижатая ветром к тем самым предназначенным дверям от знакомых чьих-то знакомых выкатилось название. Хитрован и бабцы рыли-рыли и что-то нарыли. Кто-то слышал, её перевели во… «взоры ветра»? «ветренные зори», «взоры»?
«Ветряные… – не мельницы! – узоры»?.. какой-то ветрозор-ветровзор, как в шекспировых комедиях.
Она-то, читая и смеясь, думала увязать, додумывая дни свои, в смыслы. Ан нет! вышла орбита иная – на выселки, в иное место. И мне предстоит зайти в «Зори Ветра», узреть его сыпучие начертания, взоры-узоры не в песчаной пустыне, где они сметены вмиг77
Скажи мне, чертежник пустыни,
Сыпучих песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?
О.М.
[Закрыть], а в срединном месте, кишащем скоплениями безмолвий, навеянных и развеянных обетов, обещаний, миражей, в убежище-приёмнике для отчаливающих, в Хайфе.
А скажите-ка, есть там… здесь… любопытствующие к Узорам?
Оказалось – старинное благотворительное заведение. После мировых мешанин прошлого века его попечителями стали израильтяне. Где? На спуске к морю, солидно-европейском, самом респектабельном. В компактных вместилищах больничного типа тумбочка и кровать, в положенный час в общем пространстве общая кормёжка, но! – просторный холл и Главный Зал Ожидания с огромным TV-экраном, где на попечении наёмной обслуги постояльцы завершают своё житьё-бытьё.
ПО ДОРОГЕ К ОСАМ
В Узорах ветра
Жара наваливается нещадно, забирает дыхание против всех правил времён года. Вот и подножье спуска с высот, где неистовствовал пророк Илия. Роскошные ступени в орнаменте стриженых газонов, стриженых кустов, стриженых деревьев и храм чьей-то веры с золочёным куполом. Допуск ввысь к расчерченным красотам за высокой решёткой можно купить, пройдя проверку – не полиции, но вооружённой охраны, ВОХРа той веры; у них своя форма.
Я же – вниз по бесплатной улице начинаю схождение к морю, где стык, где сходни, где встречают и происходит касание, где сходят на берег и где отчаливают.
Красивые давнишние фасады. Через пустейший холл с узорным полом и кожаными креслами вхожу в бескрайний зал. Дворцовые стёкла гигантских окон глядят в простор двора – запущен, щедр и пуст в кайме цветущих зарослей.
На белизну стен времён, когда Британия была империей, навешаны бумажные и тряпичные поделки. Командные голоса и перебежки персонала туда-сюда. Экран ТВ ярко и энергично, как брандспойт, исторгает что-то беспрекословно убедительное. Звук отключён.
На силуэтах, осевших в инвалидных креслах, осела немота. Движется и окликает друг друга издалека только обслуга, все деловые, заняты, спешат и всегда мимо – евреи, арабы, «русские» последней волны, рванувшие от разора и разбоя своей империи.
Ищу. Не вижу. Спрашиваю пробегающих. Указывают: там, в коляске, спиной ко входу. Не приближаюсь, боюсь.
Обхожу по стеночке. Самуэла?.. Ой, кажется, она. Ой, а что сейчас скажу? Как начну? Ах да, я же так и не спросила тогда насчёт Каирского музея, была она там с какой-нибудь делегацией? – все-таки египтологиня, а СССР всегда дружит с Египтом. Переминаюсь у стены, всматриваясь и раздумывая: хотя уже столько лет израильтянка, но что она думает насчет Эхнатона? – всё-таки первый монотеист, предтеча Моше, за что и растёрт в пыль, и самый знак его, имя стёрто с тройных саркофагов в царских регалиях, один в другом, священных матрёшек Египта… и со всех глыб святилищ, тайных и явных. Ни крупинки от него, фараона, не осталось.
А как поразили раскопщиков рьяные рытвины в камне – вырвать, выщербить все касания, упоминания о касаниях. Так нашу плоть растирали ненасытно до дыма в небесах в прошлом веке. Но гимны, дыхание в иероглифах, занесённых песком, остались. Как мне осталось-досталось дыхание Осипа. Осип задыхался, знал, что предстоит, но успел, дохнул и в нас вогнал, вдохнул своё дыхание. «На стёкла вечности уже легло моё дыхание, моё тепло». Нет, не на стёклах – в нас, в нас его дыхание.
А может, просто почитать ей Осипа? Но как же «телесный отчёт», и в сумке юбка на всякий случай… Нет, сначала спрошу тейп, поставлю диск.
Охваченная свистопляской, вернее, паникой соображений, обхожу бочком указанный силуэт в кресле на колёсах. Кажется, она, она… Нет, сперва подготовлюсь, узнаю про тейп, тогда прояснится, как действовать. Кого спросить?
Работники в белых, как в больнице, блузах и халатах проскакивают, отбиваясь от потуг обратиться к ним сосредоточенно-стремительным «меня вызывают…», «я на третий этаж…», не оборачиваясь на ходу. Постояльцы кто дремлет, кто проговаривает что-то соседу или сам себе, сидя вокруг гладких круглых столов; усилия их просьб из-за неудобств телесных или иных вязнут в вязко-бессвязной вате; здесь всё бело, вяло, всё одно, проваливается на дно высоченного зала прежних времён.
Нужно протоптать тропку всей ступней. Первым делом разыскать тейп, ему положено быть в таких заведениях. Затем раздобыть пластиковый стаканчик, попить, очухаться от жарищи, а то совсем зачумела, пока высматривала «Взоры ветра». Тогда соображу, что к чему.
Спрашиваю у пробегающей.
– Тейп? Есть.
– Где?
– Спросите у главной дежурной, вон там.
Ага, в дальнем конце тупик и стеклянная будка. Несусь вдоль гладких столов и окон, стеклянных врат к роскошной пустоте двора, где что-то вьётся, густеет, цветёт до самой решётки вдоль боковой улицы.
Главная дежурная, отгороженная стеклом (зачем будка?), сразу говорит, что пошлёт за тейпом, работник сейчас на втором этаже, но его вызовут.
Теперь за водицей в туалет. О, радость, к стенке пришпилен набор разовых стаканчиков. От водицы в голове прояснилось. Вдоль белейшей стены с поделками (клейки, лепки, вязаное, шитое, печатные ячейки раскрашены цветным карандашом) иду к Самуэле. В этом учреждении пальцы клеят, вяжут, лепят; работают. Ой, Хагит, не вздумай изымать из сумки шаль! Заденешь! Сшибёшь!
«Здрасьте» всем сидящим за столом. Называю себя, уведомляю: я – в гости к Самуэле. И, уже не отрываясь от её лица, докладываю: сейчас раздобудем тейп, и отчитаюсь, выполню обещанное три месяца назад, покажу, что отрабатывала в Испании.
Ясное её безмолвие, внимание спокойных, светлых глаз обращено ко мне. Вокруг всё как есть – коляски, пластиковые стулья, постояльцы, оконные высоты и кроны за ними. Лицо показалось ещё более разглаженным, летящим, отточенным той обретённой красотой, перед которой – остановись, переведи дух. Вбираю лицо. Приступаю к отчёту. Параллельно пунктам в обёртках слов вытаскиваю на свет суть и означиваю отжатым жестом.
Протягиваю пальцы, расслабленные, шевелю безотчётно.
Включаю ладонь, почву, откуда идут импульсы, все корешки на этой лужайке. Выкручиваю кисть так и так. Видите, сколько всего тут прорастает? рука-матушка-земля устаёт, разнообразие утомляет, видите?
Она всматривается, глаза наполняются, светлеют.
Дальше – локти. Лирика пальцев-водорослей над синтетикой глади стола жёстко сбита локтем, выдернута из зыби, но и локоть атакующий медлит, медлит невыносимо в преддверии… В томительной задержке на подступах к Неведомому (вот-вот грядёт) отхожу шага на два-три; нужна дистанция, требуется готовность к встрече. Тишайше, вкрадчиво шаги накачивают напряжение, пройти их – о-о! – осанка… стойка… поворот шеи… а голову держать – о-о-о!
Малейший сдвиг корпускулы-крупинки тут же тянет жилку-водоросль в потоке других корпускулок-крупинок; и все повязаны в смысл, они в потоке смысла. Подхватывая или отторгая плечиком, чуть-чуть, на да-альнее расстояние за пределы оказавшегося здесь помещения и даже города Хайфы, и даже вон из нашей галактики – вот что делает, что свершает шевеленье телесной крупинки!
Тут включаются бёдра и позвоночник, заговорила спина и всё, что в тебе.
– Вы собираетесь здесь работать? Ведёте кружок движения? – это постоялица в короткой стрижке, бодрых морщинках, острый дельный прищур, это она спрашивает с другой стороны стола.
– Нет-нет, просто показываю Самуэле.
– Так вы социальный работник?
– Нет-нет, я не из Хайфы, приехала показать выученные движения, я давно обещала. Вы не против?
– Нет, что вы! Продолжайте! – и впивается в меня неотводимо, недвижно, дельно.
Продолжаю. Главное – удержать струение, говор телесных знаков. И пусть кто-то дёргает. Но над гладью поверхностей (пол, стол – мой прилавок) скапливается беспокойство… просверлить, продырявить раскладываемый товар. Из-под стрижки, из полоски рта, из прищура на порцию телодвижений прыскает любезная порция реплик.
– Это полезно для суставов.
– Это для поясницы хорошо. – И т. д.
– Так вы подруга?
Обмахиваюсь, как веером, клочками слов. Отмахиваюсь, как ракеткой, как мигалкой проносящихся машин. Странный пинг-понг по ту сторону смыслов.
– Вы вместе работали?
– …я… обещала Самуэле… Я вам мешаю?
– Нет-нет, это я так! – Прищур жёстче, острее. И вдруг по-русски:
– Меня зовут Геся. Я из Польши. А вы откуда?
– Из России.
– Я понимаю, что из России, но из каких мест?
Раздвоение личности, почти до судорог. Как выкрутиться из мельтешений слов и удержаться с Самуэлой.
– Ой, сбегаю к дежурной, я же просила тейп!
Стряхиваю стойки и настройки Flamenco, шурую к окошку Главной, к будке, кляня тупоумие радужных своих уготовлений, затей-задумок, как встряхнуть шаль, чтобы не задеть; а как укладывала бахрому – на всякий случай! малую, не чрезмерную! – вдруг всё сойдётся и получится?
Ничего не сойдётся, не случится и не получится! Не из чего случаться и получаться.
Окна до потолка. Даль стены залита их светом. Стена в поделках прикнопленных и подвешенных. Окна – сплошняком во двор, громадный, пустейший.
…Работник занят на втором этаже. Его вызовут.
Поменьше спрашивать у персонала. Я помеха их занятости. Лучше не раздражать. Возвращаюсь, ищу розетку. А-а, вот она, занята под бочок-кипятильник… два краника! Здесь можно и холодной водицы напиться!
Самуэла отводит портьеру ближнего окна. Открылась ниша – а там тейп! Чудно! Сейчас поставим диск, и музыка потащит за собою.
Пробую. Тейп мертв, диск не крутится.
– А какое ваше имя было раньше? Хагит – такого в России не бывает.
– Агафья, Агафья, греки перевели Хагит в Агафью. Уф, незадача! Надо просить другой тейп. Заодно подыщу место, чтоб не мешать показом.
– Да вы не мешаете, не мешаете! Вы родственница?
– Между столами неудобно. Поищу подходящее место.
…Кажется, здесь уже проходила. Кажется, уже несколько раз здесь проходила с тем же вопросом, искала подходящее место. Даже если в недрах заведения отыщется некто подходящий для поисков тейпа, даже если найдут звукоспособный прибор, всё равно неизвестно, закрутится диск или нет. А при входе предупредили: только до обеда. Оставшийся час-полтора уйдёт на хождения к будке и ожидания, они длятся, длятся… а время ужимается, как шагреневая кожа.
Крутоплечий мужик в белой служебной куртке приспособляет коляску с подопечным на дощатый настил. Раздвинул окна-врата, проверил внизу между ними и коляской зазоры; ага, педали, сдвижная подставка для ног, рычажок управления… Сверил, вправил коляску, чтобы прошла свободно, бодро вывез постояльца наружу. Проскакиваю вслед обозреть окрестность.
Кусты, деревья, скамья. Пустынность. Бурные заросли цветут у дальней решётки вдоль боковой улицы. Тихо. Возвращаюсь в старинный (для нового Израиля), высокий, вытянутый, как галерея, зал; хожу в нём как по кругу. И Геся не сводит прищура, ждёт прищучить меня в этом коридоре двоемыслия и двоесмыслия; какой-то пинг-понговый бред и всё на свету.
Хватит проскоков меж Гесей, милицейской мигалкой, и Самуэлой. Брр, выпрыгнуть, выпрыгнуть. Но не порушить, не обидеть.
Самуэла смотрит вопросительно. Где же нам с нею подходящее место?
Над гладчайшим столом под куполом, нет, под каблуком-колпаком наблюдающих глаз заполняю полусферу всемирной прибауткой тари́м-пам-па́ра-па́ра («Я Чарли безработный…»). По ходу дела скромно верчу телесные свои части, укладываясь в шустрый повтор иврита:
Приплясываю, бубню… Внезапный прокол: а вдруг иврит моих физкультурных раздумий звучит им не как мне в моём израильском начале звучало «эбэ́на мат!99
Так звучит в Израиле популярное российское ругательство.
[Закрыть]» – повсюду, по радио и по ТВ, на весь Израиль – свежо, занятно, даже элегантно-экзотично, как керамика Пикассо. Вдруг им это не махи-взмахи, физзарядочка на мате, не шахи-маты, когда шаху мат, не эбеновое дерево, а…
О-о, игла занудства осознания, длиннющая! Ишь, размахалась!
И тут же впадаю в русскоязычие.
И что же нам подходит?
Ни хрена не подходит,
ни одного кармана,
и нету ресторана! —
и т. п. и т.п., главное, молотить громко и весело.
Геся смолкла. Укрепившись на подлокотниках, бдительно-убедительно качнув головой, выдаёт с расстановкой:
– Пляши, покуда пляшется. – То ли позабыла вежливую форму, то ли не выдержала, и прорвало: ну-ну, фигуряй, пока не усадили тебя в кресло на колёсиках или на стул с подлокотниками. И сжала рот в прежнем прищуре.
По белейшим стенам со всем прикнопленным и привешанным как по экрану проплывает кинолента, не морок на выморочной стене, но прожитое в моих недрах, неизничтожимая графика чёрно-серых штрихов… ни шкафчика, ни полки, кушетка прижата к нагой стене, замечательный офорт, но не успела разглядеть. Поджав ноги, она беседует с книгой в своём жилье-житье-бытье, недосягаема, комфортна сама в себе, вне всякого вызова «вы – там, я – здесь», просто залетела бабочка и сложила крылья в дальнем углу. Инопланетянка, никаким лазерным выстрелом её не достанешь.
Скопом прихлынули бабцы из муниципалитета. Хитрован подобрал комиссию, горсоветскую; он и на иврите, он и по-русски. Соцслужители текут мимо вещи, не касающейся до дела, отставленной за ненадобностью, пока решат вопрос, куда её деть, – мимо Самуэлы. Перетекают за угол, где кончается стена и кушетка, там наверно спальня, там не видать и не слыхать. Хитрован сопровождает их, весь в улыбке почтения и удовольствия от предстоящей деятельности. Хозяин квартиры в Америке, хитрован заместитель и устроитель местных сделок.
И вовсе не прижата она к стене, а удобно устроилась, подобрав ноги, сама с собой и с книгой. После кто-то из эрмитажной тусовки мне скажет, что хайфский водитель, торопясь, сбил её на пешеходной дорожке; с тех пор, выбравшись из больницы, она прячет ноги.
Перемещаться? Куда?
– А куда?
– Не знаю. Это решает комиссия.
– Eso es!1010
Так это! (испанск.)
[Закрыть] – в терминах испанской маэстры, когда разворот, взмах, который искали, наконец достигнут.
– Самуэла, Вы согласны продолжить свидание во дворе?
Она согласна. Спрашиваю у дежурной надзирающей разрешение вывезти Самуэлу со всеми предосторожностями и проверками во-он туда, к кустам и дерева́м. Мне разрешают. Раздвигаю стекла, проверяю зазоры, по дощатому настилу вывожу коляску.
Воздух, воздух, воздух.
Мы одни в необозримом дворе с рваными плитами, растущей живизной и небом. В сумке юбка (про запас, вдруг вынырнет шанс?), туфли (сорок гвоздиков вбиты в носок и в каблук), шаль с бахромой попроще, помельче (на всякий случай, вдруг распляшусь), и бахромой здесь никого не хлестну.
– Сейчас отчитаюсь, на что ухлопаны три месяца жизни в Испании.
Продеваю в растянутое жерло юбки ступни и за ними всё ближнее к земле, вжимаю бёдра; вот и втянуты в набедренный панцирь, облёк матово, туго; теперь двину их враскачку к новым пробам, посмотрим, как смотрятся, как шаги перетягивают их вперёд, наружу. За ними и сама, владычица своих владений, двинусь со всем воинством корпускул моего cuerpo.
– Нет сигирийи1111
Жанр Cante Jondo, «глубинного пения».
[Закрыть]. Нет Малера! – говорю. – Придётся под тра-ля-ля.
Нащупать ритм. Разминка. Руки в брюки, т. е. в карманы, т. е. прижаты к спуску бедер, и, вздёргивая плечиком, походочкой «выходим мы на дело» прохаживаюсь. Самуэла усмехается.
– Цыпленок жареный, цыпленок ва́реный…
Так, уже погорячее, руки нашаривают в карманах, напрягаясь безвыходно, предвкушая, туже ужимают бедра; локти ворочают округу.
– Пошёл по у-у-лицам гуля-а-ть!
Тут развернуться и выказать, кто вышел на дело.
– Его пойма-а-ли… – (протяжка) – арестова-а-ли…
Ай, предвкушение грохнулось, лужа обширней, чем дельта Нила. Локти скручены, не шевельнуть. Чеканю приказно лесенкой Маяковского:
– Ве-ле-ли пас-порт по-ка-зать!
Руки узника натуго за спиной; пробы мычать от утробных низов до верхнего писка; после некуда податься. И с высей сиплых высот разлиться – э-эх, поди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что, – по воле волн:
– Э-эх, нани-нани-нанина́, – тут и ночка тёмная, и костёр догорает, и табор кочевой. Главное, растягивай любимое «нанина́» до потери разумения; так инвалиды растягивали гармошку в общих вагонах после второй мировой.
Теперь самый раз взять разгон, и пусть заносит куда стопа не ступала, и вдарить sapotado1212
Когда работают только ноги.
[Закрыть] сапожка́ми-каблуками-гвоздиками, айда на выход к выходкам; а прорвёт паутинки путаниц и сумятиц взаимопребываний на земле – так пребудет потреба жить, а с ней как Бог на душу положит, никуда от неё не деться.
Cuerpo фламенкует. Поворот грудной клети, пальцы замешивают эфир, он загустевает, вся округа идёт в замесь, токопроводна. А могучие плясуньи Андалузии, разворачиваясь, надвигаются на певца, вот-вот встрянут в содрогающуюся гортань; а согнутый гитарист терзает взбешённой кистью гитару. Прочь от наличности, налепившейся с начала дня, за горизонт, сквозь нагретый воздух Хайфы, без адреса, в беспредельность.
Выдохнуто, кажется, всё. Но с донышка дышащего, последнего, поднимается мачо1313
Торжествующий итог, завершение трагической сигирийи.
[Закрыть] и ступает по раскатанной ковровой дорожке отваги и славы, празднуя цыганское торжество. Преображение заполнило бытие, насыщая все жилочки, не оставило изнеможения. Проходит насквозь, пропитало корпускулы cuerpo и высвободилось холодком в позвонках в летящую Нике. Так в пещере, куда добрался Илия, проходит Сущий. Ничего прогорклого, и умереть не страшно.
И входим в море разливанное клейзмеровых распевок-упоений, в море всеми корпускулами.
В «Четвёртой» Малера есть такая распевка, по ней други тайного ордена, шастая по зачумлённым городам, узнают и приветствуют друг друга – посвист-пароль в миг безбрежного счастья, в миг совпаденья и узнаванья.
Из томления скрипок взмывает одиноко кларнет, и всё срезает клёкот ступней. Щелчки неведомых частот, стрекот sapotado прохватывают местность и заносят куда ты и не знал, что оно бывает, а вот оно есть, и выпало тебе в твоей жизни.
•••
Хорошо заснуть в пути, уложив голову на подходящий выступ. Беженец Иаков вскинул ночью взгляд от камня в изголовье и обомлел: от изголовья к самому небу встык идут ступени. По ним туда и обратно, туда и обратно, как палочки маэстро по ксилофону, как озноб в пробежках по спинному хребту, снуют существа от изголовья к небу, с небес – к голове.
– А я и не знал! – сказал Иаков себе. Больше некому было сказать.
Когда мир, крушась, застревает в собственных разломах, зависает на остриях в лохмах оседающих небоскрёбов, склёпанных искусно, продуманно, тогда распад стыковок обнажает счастливую сопричастность частиц друг другу, их в кристалле взаимную ворожбу.
…острия брызнули из чего-то спаянно-общего, но уже не угадать, как оно было общее.
…вцепиться в торчки-концы, тянуть на себя, их можно употребить… можно употребить… можно сцепить, притягивая ме-е-дленно, постепенно выживая, увязывая в узлы, в узлы, в колена узловатых дней; в верёвочные ступени. Подцепить и увязать между остриями.
Можно тянуть, вытягивать и сцеплять одно с другим, и пройти по сцеплённым остриям, как по верёвочным перекладинам.
…а клейзмерова1414
Клезмерская или Клейзмерская музыка – традиционная народная музыка евреев Восточной Европы. Название произошло от слов на иврите: клэй – инструменты, земер – напев. (Прим. ред.)
[Закрыть] скрипочка распевает, и голос, вектор одноголосый, означивает, куда ступить.
Ну же, отторгай, отталкивай и приникай к следующей ступеньке-паутинке, к новой струнке в лад позвонкам и захватам воздуха, новым каждый раз.
Самуэла занята мною, я – ею. Мы – вольноотпущенницы, поглощены отпущенными нам минутами. Заняты взаимопоглощением.
Насытившись, высвободились к словам для говорения.
•••
Ах да, я ведь тоже хаживала по Эрмитажу, тоже уезжала из Питера (в тот сезон был Питер) с дипломом рангом пониже, без аспирантуры, зато служа при телефоне в каморке ВОХРа двадцать четыре часа, раз в трое суток. По телефону проверяли моё наличие на посту среди расчерченных линий-улиц и корпусов петровских времён, где бедный Евгений, не Онегин, спасался от копыт Медного всадника. Там продежурила три года.
Во время дежурств каморку посещали разные визитёры: стихотворец с античного отделения зачитывал сочинённый раз в неделю мерный мёртвый сонет, кто-то предлагал машинописные листы об одичании Европы на фоне духовного прорыва России; приходил крестоносец с огромным крестом на фоне эффектной, грубого холста рубахи. Захаживали новые православные сообщить о вторичности евреев в судьбах мира: ничего первородного, своего, всё заёмное – в музыке, искусствах, науках. Зудило им, что в тиши прославленных оград жду разрешения на выезд в Израиль. Ни с кем никогда я не касалась причин службы в ВОХРе, но они были осведомлены: в Израиль, именно в Израиль, не в прекрасные дали Европы и ещё более прекрасные и дальние дали США. Выпирала в них некая рыхлая активность не то сомнамбул, не то стукачей, не то гибридов того и сего, и потреба источать клейкое марево слов. Оно обмакивало, облепляло каморку липучей плевой. От них исходил остренький запашок «интеллигенции нашего класса», ныне почти рассеявшийся, ибо «класса» уже нет, а деньги зарабатывать надо, кому-то и семью содержать, хотя тогда до семьи, как правило, дело не доходило.
Меня за кого-то принимали, я не понимала, за кого, важно безмолвствовала и кивала, как всепонимающий Будда, посередь расплывчатых говорений, наверно, оплачиваемых.
Мне было просто: или вынесет вон из нежити и достанется пожить в другой, неизвестной, но – жизни, или без особых хлопот, что-то да подвернётся, чтобы кончиться. А трепыхаться в круговертях нежити – тут вы меня не увидите. Так ли, эдак, меня тут не будет, нет. А на нет и суда нет, заперто на ключ.
Смотрю из окна кибитки, продвигаясь к месту своего назначения. И моё продвижение от меня не зависит.
Но глазам приезжей и проезжей зрелище разительное: империя стриптизует в корчах спешных, жадных, изощрённых. А я-то, читая раньше по её окраинам книжки, думала: это для театра и для литературы, сотрясти психику для завихрения умов, чтобы столичным людям не скучать.
Сидя в закрытой кибитке, через окошко начинаешь различать экстремум исканий-изысканий бреда, опор, дабы бреду продолжиться, выжить. Томясь самоперенасыщением, бред завлекателен, почти как Гауди. Курьёзы в рамке окна как за стеклом кунсткамеры. Нет нужды в объяснениях, всё обрамлено в очередности смен витрин, занятных и однообразных. Транзитный пассажир, спокойно путешествующий, может составить список нежити под названием «Виды из окна кибитки» – может, когда-нибудь заинтересует историков, психопатологов, социологов и других -ологов.
Надо, однако, дышать, смывать наплывающую липучесть. И я шла спасаться к Рембрандту в Эрмитаж.
Пальцы к вискам, ладони и запястья вперёд, так что окошко прямо по курсу, и обзор закрыт. Бегом мимо тысяч маленьких голландцев, выстроенных многоэтажно в ряды, мимо зал, перетекающих одна в другую. Как бедный Евгений от настигающих копыт Медного Всадника. Добегаю до безлюдного в те времена пространства, наполненного картиной, одной, той самой. Другие на других стенах, не вмешиваются, так что вижу её одну. Можно сесть на широкую лавку и…
…распустив пузо – ныне отпущаеши – в разомлении-растоплении, как дождавшись блаженного банного дня, да не в общем отделении, а за надбавку в отдельной душевой кабине, в щедром – только тебе! – просторе без окон и без шумов созерцать, пребывать, как эти зашедшие с улицы странники. Они безмолвно стали в стороне и тоже свидетельствуют.
А что они свидетельствуют? А то, что перед глазами. Касание, трогание, вот что они свидетельствуют.
Руки отца трогают бритую башку и плечи бездомного бродяги, каторжанина. Длани выпростаны из-под старой всё той же накидки, в ней скопился жар всё того же непогасшего очага. Сын и отец вбирают друг друга, не глядя, не говоря, не вскрикивая; познают и узнают. Всё оставлено позади, семь изношенных пар железных подошв – вот, они спадают с растёртых пяток сына за ненадобностью. Глаза старика закрыты. Или ослеп, ожидая? А что смотреть, когда всё – в касании. Смотрим мы, стоя за порогом, где оставлено всё, и моя скамья за порогом, я сижу на скамейке в зале.
Разведённые доли моста сошлись. Ни скрежета, ни скрипа, ни лязга стыковки, тишина… касание у нас на глазах. Сейчас.
Припали, дотронувшись, и не нужно «удостоверяться». Ток встречи проходит через них, через нас. Вслушиваемся.
Подошёл подтянутый гэбист в офицерских ремешках, козырьке, погончиках, на секунду подставил к глазам картонку 5 на 8 (служебное удостоверение?).
– Мы ищем воровку с вашим лицом.
•••
Самуэла недалеко заправляла древностями; обе мы находились близ блудного сына и отца, близ теплящегося багрово покрова. Но в разных концах и в разные часы дня: она проникала по служебному входу побыть с ними наедине за час-полтора до открытия дворцовых врат.
А сейчас можем посидеть на одной скамейке. Вот, добрались живые, можно подержать руку в руке, можно отсюда, зрачками, трогать руки отца, выцветший плащ, лицо, расплывшееся в свете, прикрытое веками. Через порог, через открытую дверь, сидя на одной скамье, можно обтрагивать голову вернувшегося каторжанина. Можно встретиться.
•••
– А кто был художник, который любил Вас, и Вы любили его? – я вспомнила перчатку Ромео в первой встрече.
…
– А какую живопись он срабатывал?
…
– Абстракционист.
– !!… Абстракционист? Опупеть! В пятидесятые-шестидесятые годы? Как можно? А-а… откуда он? кто?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?