Электронная библиотека » Ханна Кралль » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 9 июня 2014, 12:21


Автор книги: Ханна Кралль


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Произошло это внезапно: просто он, ничего не объясняя, прекратил что-либо делать. И когда было назначено первое заседание штаба, его звать уже не имело смысла. Поэтому туда пошел я.

У него была девушка, Аня. Она попала в Павяк[12]12
  Варшавская тюрьма для политзаключенных; в период оккупации – следственная и пересыльная тюрьма.


[Закрыть]
– потом, правда, ей удалось оттуда вырваться, но, когда ее забрали, он окончательно сломался. Пришел к нам, уперся руками в стол и стал говорить, что мы все равно обречены, что нас перережут, что мы молоды и должны бежать в лес…

Его выслушали не перебивая.

Когда он ушел, кто-то сказал: «Это потому, что ее забрали. Теперь ему уже незачем жить. Теперь он погибнет». Тогда каждый нуждался, чтобы рядом был человек, вокруг которого вертелась бы его жизнь, ради которого надо было что-то делать. Пассивность означала верную смерть. Делай что-нибудь – тогда у тебя будет шанс выжить. Чем-то занимайся, куда-то ходи…

От этой «деятельности» не было особого толка – и так все погибали, – но ты хотя бы не ждал своей очереди безучастно.

Полем моей «деятельности» был Умшлагплац – я должен был, с помощью наших людей из полиции, вызволять тех, кто был нам особенно нужен. Однажды я вытащил парня с девушкой – он работал в типографии, она была отличной связной. Вскоре оба погибли, он во время восстания, но до того успел один раз напечатать листовки, а она – на Умшлагплац, но прежде успела эти листовки разнести.

Какой в этом был смысл, хочешь спросить?

Никакого. Благодаря этому человек не стоял на бочке. Вот и все.

Возле Умшлагплац помещалась амбулатория. В ней работали ученицы школы медсестер, – кстати, это была единственная школа в гетто. Директор, Люба Блюм, следила, чтобы все было так, как должно быть в настоящем, солидном учебном заведении: белоснежные халаты, накрахмаленные шапочки и образцовая дисциплина… Чтобы выцарапать человека с Умшлагплац, следовало доказать немцам, что он действительно болен. Больных на «скорой помощи» отправляли домой: немцы до последней минуты поддерживали в людях уверенность, что в этих вагонах их везут на работу, а работать, как известно, могут только здоровые. Ну вот, и эти девочки из амбулатории, эти медсестры, ломали ноги тем, кого надо было спасти. Клали ногу на деревянную чурку, а другой чуркой ударяли – в своих сверкающих халатиках образцовых учениц…

Погрузки в вагоны ждали в помещении школы. Людей выводили оттуда поочередно, сперва с одного этажа, потом с другого, так что те, кто был на первом этаже, удирали на второй, со второго на третий, но этажей было только четыре, поэтому на четвертом активность и энергии у всех иссякали – дальше идти было некуда. На четвертом этаже был большой физкультурный зал. Там на полу лежало несколько сот человек. Никто не вставал, не ходил, вообще никто не двигался, люди лежали, апатичные и безмолвные.

В зале была ниша. В нише несколько украинцев[13]13
  В гетто был задействован батальон СС, состоявший из 337 украинских и латышских националистов.


[Закрыть]
– шесть, а может, восемь – насиловали девушку. Стояли в очереди и насиловали, а когда очередь закончилась, девушка вышла из ниши, прошла через весь зал, спотыкаясь о лежащих, белая, голая, окровавленная, и села в углу. Толпа все видела, но никто не сказал ни слова. Никто даже не шевельнулся, и в зале по-прежнему царило молчание.

– Ты это видел или тебе рассказывали?

– Видел. Я стоял в конце зала и все видел.

– Стоял в конце зала?

– Да. Как-то я рассказал эту историю Эльжбете Хентковской. Она спросила: «А ты? Что ты тогда сделал?» – «Ничего не сделал, – ответил я ей. – К тому же, вижу, с тобой обо всем этом вообще бессмысленно говорить. Ты ничего не понимаешь».

– Зря ты рассердился. Эльжбета прореагировала так, как прореагировал бы всякий нормальный человек.

– Знаю. Кроме того, я знаю, как нормальный человек должен поступить в такой ситуации. Когда насилуют женщину, нормальный человек бросается на ее защиту, верно?

– Если б ты бросился один, тебя бы убили. Но если бы все, кто там были, поднялись с пола, вы бы легко справились с украинцами.

– Никто не шевельнулся. Никто уже не в состоянии был подняться с пола. Люди были способны только ждать погрузки в вагоны. А почему, собственно, мы об этом заговорили?

– Не знаю. Перед тем мы говорили, что нужно было что-то делать.

– Я и делал – возле Умшлагплац. А та девушка жива, представляешь?

Честное слово. У нее муж, двое детей, и она очень счастлива.

– Ты делал свое дело возле Умшлагплац…

– …и однажды вывел Полю Лифшиц. А назавтра Поля забежала домой, увидела, что матери нет – в это время мать уже гнали в колонне на Умшлагплац, – бросилась за колонной, бежала вдогонку за толпой от Лешно до Ставок – жених еще подвез ее на рикше, чтоб она успела их догнать, – и она успела. В последнюю минуту замешалась в толпу и вместе с матерью пошла в вагон.

О Корчаке знают все, правда? Корчак – герой, потому что добровольно пошел с детьми на смерть.

А Поля Лифшиц – которая пошла со своей матерью? Кто знает о Поле Лифшиц?

А ведь эта самая Поля могла перейти на арийскую сторону, потому что была молода, красива, не похожа на еврейку и у нее было в сто раз больше шансов, чем у других, остаться в живых.

– Ты упоминал о талонах на жизнь. Кто их распределял?

– Было сорок тысяч талонов – такие белые листочки с печатью. Немцы отдали их в Совет общины и сказали: «Распределяйте сами. Кто получит талон, останется в гетто. Все остальные пойдут на Умшлагплац».

Это было за два дня до окончания акции по уничтожению гетто, в сентябре. Главный врач нашей больницы, Анна Брауде-Геллер, получила десятка полтора талонов и сказала: «Я распределять не буду».

Талоны мог раздать кто-нибудь из врачей, но все считали, что она даст их тем, кто больше всего заслуживает.

Послушай: «кто заслуживает». Разве существует такое мерило, согласно которому можно решить, кто имеет право на жизнь? Нет такого мерила. Но к Геллер ходили делегации, упрашивали, чтобы она согласилась, и она начала распределять талоны.

Один талончик она дала Фране. А у Франи были еще сестра и мама. На углу улицы Заменгофа выстроили всех, у кого были талоны, а вокруг толпились люди, у которых талонов не было. И среди них стояла Франина мама. И ни за что не хотела отойти от дочки, а Фране уже пора было становиться в шеренгу, и она говорила: «Мама, ну иди же, – и отстраняла ее рукой. – Ну иди же…»

Да, Франя выжила.

Потом она спасла человек пятнадцать, вынесла одного парня, раненного во время варшавского восстания, вообще вела себя потрясающе.

Такой же талон получила старшая медсестра Тененбаум. Она была приятельницей Беренсона, знаменитого адвоката, защитника на брестском процессе[14]14
  Политический судебный процесс над руководителями парламентской оппозиции (окт. 1931 – янв. 1932), устроенный санационным правительством Польши.


[Закрыть]
. Ее дочери, Деде, талона не дали. Тененбаум сунула свой талончик дочке, сказала: «Подержи минутку, я сейчас…» – пошла наверх и проглотила тюбик таблеток люминала.

Мы нашли ее назавтра, еще живую.

Ты считаешь, мы должны были ее спасать?

– А что стало с дочкой, у которой теперь был талон?

– Нет, ты мне скажи: мы должны были ее спасать?

– Знаешь, Тося Голиборская говорила мне, что ее мать тоже приняла яд. «А этот кретин, мой шурин, – рассказывала Тося, – ее спас. Можете себе представить такого кретина? Спасти для того, чтобы через несколько дней ее погнали на Умшлагплац…»

– Когда началась акция по уничтожению гетто и с первого этажа нашей больницы уже выволакивали людей, наверху одна женщина рожала. Возле нее стояли врач и сестра. Как только ребенок появился на свет, врач передал его сестре. Та положила его на подушку, сверху прикрыла другой, ребенок попищал минутку и затих.

Медсестре было девятнадцать лет. Врач ничего ей не говорил, ни слова – она и без слов поняла, что нужно делать.

Хорошо, что ты не спрашиваешь: «А эта девушка жива?» – как спросила про врачиху, которая дала детям цианистый калий.

Да, она жива. Прекрасный педиатр.

– Так что же было с Дедой, дочкой Тененбаум?

– Ничего. Тоже погибла. Но перед тем прожила несколько счастливых месяцев: у них была любовь с одним парнем, рядом с ним она всегда была спокойная, улыбающаяся. По-настоящему счастливые месяцы прожила, правда.

Француз из «Экспресса» спрашивал меня, была ли в гетто любовь. Так вот…

– Прости. Ты тоже получил талон?

– Да. Я стоял в пятнадцатой пятерке, в той же колонне, где Франя и дочка Тененбаум, и вдруг увидел свою девушку и ее брата. Я быстро втащил их в колонну, но так поступали и другие, поэтому в колонне оказалось уже не сорок, а сорок четыре тысячи человек.

Немцы пересчитали нас, последние четыре тысячи отсекли и отослали на Умшлагплац. Но я попал в первые сорок тысяч.

– Значит, француз спросил у тебя…

– … была ли любовь. Так вот: жить в гетто можно было, только если у тебя кто-то был. Человек забирался куда-нибудь с другим человеком – в постель, в подвал, куда попало – и до следующей акции уже не был один.

У кого-то забрали мать, у кого-то на глазах застрелили отца, увезли в эшелоне сестру, так что, если человеку чудом удавалось убежать и еще какое-то время пожить, он непременно должен был прильнуть к другому живому человеку.

Люди тогда тянулись друг к другу, как никогда прежде, как никогда в нормальной жизни. Во время последней акции пары бежали в Совет общины, отыскивали какого-нибудь раввина или кого угодно, кто бы мог их обвенчать, и отправлялись на Умшлагплац уже супругами.

Тосина племянница пошла со своим парнем на Павью – в доме номер один там жил раввин, он их обвенчал, и прямо оттуда их забрали украинцы, а один приставил ей дуло к животу. Муж отвел дуло и заслонил ее живот своей рукой. Ее, правда, все равно отправили на Умшлагплац, а он, с оторванной кистью, убежал на арийскую сторону и погиб потом в варшавском восстании.

Вот в чем мы нуждались: чтобы был человек, готовый, если понадобится, заслонить собственной рукою твой живот.

– Когда началась эта акция, и Умшлагплац, и прочее, вы – ты и твои товарищи – сразу поняли, что это означает?

– Да. Двадцать второго июля 1942 года были развешаны плакаты с распоряжением о «переселении населения на восток», и в ту же ночь мы расклеили листовки: Переселение это смерть.

Назавтра на Умшлагплац начали свозить заключенных из тюрьмы и стариков. Продолжалось это целый день – одних заключенных было шесть тысяч. Люди стояли на тротуарах и смотрели – и, знаешь, была абсолютная тишина. Все происходило в такой тишине…

Потом уже не осталось ни заключенных, ни стариков, ни бездомных нищих, а на Умшлагплац надо было каждый день доставлять десять тысяч. Заниматься этим надлежало еврейской полиции под надзором немцев, и немцы говорили: все будет спокойно и никто не станет стрелять, если ежедневно, не позже четырех часов, в вагоны будет погружено десять тысяч человек. (В четыре эшелон должен был быть отправлен.) Полицейские говорили: «Если мы наберем десять тысяч, остальные уцелеют». И сами задерживали людей – вначале на улице, потом окружали дом, потом выволакивали из квартир…

Кое-кому из полицейских мы вынесли смертные приговоры. Начальнику полиции Шеринскому, Лейкину и еще нескольким.

На второй день акции, 23 июля, собрались представители всех политических группировок и впервые заговорили о вооруженном сопротивлении. Все уже были настроены решительно и раздумывали, где бы достать оружие, но спустя несколько часов, то ли в два, то ли в три, кто-то пришел и сказал, что акция приостановлена и никого больше выселять не будут. Не все в это поверили, но атмосфера сразу разрядилась, и до конкретных решений дело не дошло.

Большинство все еще не верило, что это – смерть. «Разве можно, – говорили, – истребить целый народ?» И успокаивались: нужно доставить сколько-то людей на площадь, чтобы спасти остальных…

Вечером в первый день акции покончил с собой глава Совета общины Черняков. Это был единственный дождливый день. А вообще от начала до конца акции стояла солнечная погода. В тот день, когда умер Черняков, закат был красный, и мы думали, это к дождю, но назавтра опять светило солнце.

– Для чего вам нужен был дождь?

– Ни для чего. Я просто рассказываю тебе, как было.

Что касается Чернякова, то мы были к нему в претензии. Мы считали, он не должен был…

– Знаю. Мы уже об этом говорили.

– Разве?

А знаешь, после войны мне кто-то сказал, что у Лейкина – полицейского, которого мы застрелили в гетто, – тогда, на восемнадцатом году супружеской жизни, родился первый ребенок, и он думал, что своим рвением его спасет.

– Хочешь еще что-нибудь рассказать об акции?

– Нет. Акция закончилась.

Я остался жив.


Так совпало, что у пана Рудного, и у пани Бубнер, и у пана Вильчковского, альпиниста, инфаркт случился либо в пятницу, либо в ночь с пятницы на субботу, поэтому суббота для каждого из них оказалась свободным от каких бы то ни было дел днем. В субботу все они лежали неподвижно, под капельницей с ксилокаином, и думали.

Инженер Вильчковский, например, думал о горах, а вернее, о позолоченной солнцем вершине, на которой наконец-то можно отцепить веревку и присесть. Вершина эта была не в каких-нибудь там Альпах, или в Эфиопии, или даже на Гиндукуше – просто вершина в Татрах, Менгушовецкий пик или, может быть, Жабий Мних, на который он как-то, в сентябре, проложил очень красивую дорогу по западному склону.

Рудному (первая пересадка вены из ноги в сердце в острой стадии) виделись, разумеется, машины. Сплошь современные, импортные, английские или швейцарские, и все на ходу: не было такой, у которой бы недоставало частей.

А у пани Бубнер (изменение направления кровотока) перед глазами маячила небольшая литьевая пресс-форма. Пластмассовые детали формовал рабочий, но в кипящую краску потом их бросала уже она сама, так как это была наиболее ответственная часть работы. Затем она собирала всю авторучку (на швейцарские наконечники, которые перепадали ей из посылок, у нее, разумеется, имелись таможенные декларации), маркировала и укладывала в коробку.

Вот о чем думали пациенты доктора Эдельмана, лежа под капельницей с ксилокаином.

Под капельницей обычно думают о самом важном.

Для главного врача Брауде-Геллер самым важным было: кто заслуживает талон на жизнь. А для пана Рудного самое важное – запчасти к машинам. Так что, если бы Геллер дала талон пану Рудному, это был бы талон на машины, поскольку в них – жизнь пана Рудного, так же как жизнь пани Бубнер – шариковые ручки, а пана Вильчковского – вершины в Татрах.

Что же касается пана Жевуского, то он ни о чем не думал.

Если бы Жевуский, подобно Бубнер или Рудному, стал вспоминать о том, что было лучшего в его жизни, он бы подумал о заводе, который ему доверили в двадцать восемь лет, а в сорок три отобрали. Он бы почувствовал запах металла, и услышал, как кто-то входит с чертежом в руке, и понял: что-то сейчас рождается, и это «что-то» можно увидеть, измерить, опробовать, и с нетерпением глядел бы на обрабатываемый металл – ему бы хотелось поскорей прикоснуться к образцу, который он пять минут назад видел на чертеже…

(«Завод, – говорит Жевуский, – был для меня тем, чем для доктора Эдельмана гетто: самым важным в жизни. Возможностью действовать. Настоящим мужским делом».)

Обо всем этом Жевуский думал бы, лежа под капельницей, если б он вообще о чем-нибудь думал. Но, повторяю, он ни о чем не думал – ни тогда, когда Профессор еще сидел, погрузившись в свои мысли, у себя в кабинете, а возле Жевуского уже хлопотал анестезиолог, ни несколько часов спустя, когда Профессор, и Эдельман, и Хентковская с радостью следили за скачущим по экрану монитора лучиком, – ни о чем не думал, так как все время ощущал только одно – боль, и не было для него ничего важнее желания, чтобы боль хотя б на минуту утихла.


Это было первое восхождение по центральной части западного склона – наверно, не раньше, чем в начале октября, но уже на склоне было много солнца. Потом они увидели сверху Морское Око, а за спиной – вздыбившийся мир, нагромождения скал и Бабью гору. Англичанин Мэллори, когда его спросили, почему он поднялся на Эверест, ответил: «Because it exists». Потому что он существует. Тот позолоченный пик был далеко, всю субботу (к ксилокаину еще прибавился ультракортен) Вильчковский на него взбирался, прекрасно его видел, но не мог приблизиться даже на миллиметр и начал понимать, что уже никогда в жизни не доберется до этого залитого солнцем места.

И он стал размышлять о том, много ли у него шансов. В горах до сих пор обходилось без несчастных случаев, но этого было недостаточно, чтобы его успокоить, – не известно, кто еще мог оказаться на пути, предначертанном ему судьбой. Существуют ведь злые духи, которые навлекают несчастья на людей гор. Перед экспедицией в Эфиопию, например, их злому духу (только потом выяснилось, что это был он сам) достался рюкзак с грузом под номером восемь, но он не захотел его брать, рюкзак взял кто-то другой, было их тогда восемь человек, и вышли они восьмого числа, и тот, кто взял восьмой рюкзак, соскользнул с автомобильного тента – как, по сей день непонятно: они все спали на этом брезенте, привязавшись веревками. В экспедиции Диренфурта на Эверест один индус умер от истощения, и злым духом был последний человек, который его видел; индус, кстати, шел в его куртке. В общем, всю ночь с субботы на воскресенье Вильчковский размышлял о своей судьбе и, хотя рассуждать старался объективно, пришел к выводу, что его линия жизни ни с чем особо опасным не пересекается. Это его сильно подбодрило.

Четыре барабана в английской машине нужно отрегулировать так, чтобы они работали синхронно, тогда не возникнет натяжения и изделие не порвется. Когда у изделия (это тесьма для юбок, или резинка, или бахрома) на барабанах все в порядке с влажностью, и скорость надлежащая, и все барабаны идеально синхронизованы, это прекрасно: человек тогда знает, что он полновластный хозяин машины.

Итак, машины были смазаны, барабаны вращались ритмично, и пан Рудный теперь мог подумать о садовом участке, который нужно вскопать, да и хибарку какую-никакую не мешало бы поставить.

Жена говорила ему, что надо бы построить домик. Летнюю дачку, все теперь такие строят.

Жена говорила, что до сих пор им всегда удавалось получить то, что они хотели. Квартира обставлена супермодной светлой мебелью. Талон на стиральную машину им дали сразу. Каждый год ездили всей семьей в отпуск – и случая не было, чтобы ей не досталось телятины без костей. Так что наверняка, если б они немножко подсуетились, и домиком бы обзавелись, – так говорила жена, которая до последней минуты, пока не увидела его издалека через приоткрытую дверь реанимационного блока, считала, будто они имеют все, что есть в жизни действительно ценного.

Авторучки принимали только в системе книготорговли. Ни газетные киоски, ни «Канцтовары» не имели права брать товар у производителей, поэтому те полностью зависели от книжных магазинов. Директор книжного магазина мог взять сразу и тысячу, и две тысячи штук, ну и пани Бубнер приходилось делать все, чтобы товар не залеживался.

Инфаркт ее хватил сразу по возвращении с судебного разбирательства (Бубнер осудили на год с заменой тремя годами условного заключения), во время которого, кстати, выяснилось, что ставки были установлены твердые: все производители авторучек давали директорам ровно по шесть процентов с каждой партии товара.

В зале суда оказалось, что не только тех, кто давал, подводит сердце. Те, через которых передавались взятки, чувствовали себя еще хуже, один из посредников то и дело клал под язык таблетку, и тогда судья (это была женщина) объявляла на минуту перерыв. «Подождем чуть-чуть, пока нитроглицерин рассосется, вы только не волнуйтесь», – говорила она.

В самом же тяжелом состоянии были люди, которые брали взятки. Один уже перенес инфаркт, судебный врач разрешил ему давать показания не больше часа подряд, так что судье приходилось все время поглядывать на часы. Надо сказать, что она действительно очень по-доброму, с пониманием относилась ко всем сердечникам – и к ремесленникам, и к посредникам, и к директорам магазинов.

Что же касается пани Бубнер, то она тогда еще в медицинской помощи не нуждалась. Инфаркт у нее случился уже после суда, дома. Она даже успела приподняться на носилках и попросить соседа, чтобы тот усыпил таксу, сделал ей самый лучший укол, какой только можно достать.

– Доктор Эдельман потом подошел ко мне и говорит: «Только операция, пани Бубнер». А я заплакала и говорю: «Нет». А он говорит: «Соглашайтесь, пани Бубнер. Так надо». (У пани Бубнер как раз и был тот случай инфаркта передней стенки сердца с блокадой правой ножки желудочкового пучка, при котором люди становятся все тише и все спокойнее, потому что все в них постепенно, мало-помалу, умирает. Пани Бубнер была той самой четырнадцатой пациенткой. Профессор уже не спрашивал: «Чего вы, собственно, от меня хотите?» – он сказал: «Хорошо. Попробуем».)

Итак, Эдельман сказал: «Соглашайтесь, так надо…»

– …и тут я подумала: ведь мой покойный муж был очень хороший, очень верующий человек. Он говорил: «Никуда не денешься, Маня, Бог есть», – и в еврейской общине много чего делал, и после собраний в артели никогда не ходил со всеми в «Малиновую», шел прямо домой, а если мне иной раз хотелось выпить рюмочку с друзьями, говорил: «Конечно, иди, Манюся, дай только мне твою сумочку, чтоб не потеряла». И уж если такой человек попросит о чем-нибудь своего Бога, то Бог, конечно, ему не откажет. Я даже пока сидела месяц под следствием и то была спокойна: знала, что рано или поздно двери передо мной откроются. Не может быть, чтобы мой муж не сумел такого для меня устроить. И что вы думаете? Не устроил? Приехал бухгалтер из артели, внес залог, и меня до суда освободили условно.

И сейчас я тоже сказала: «Не беспокойтесь, доктор, увидите, уж он там все устроит как надо».

(Вскоре после того, как это было сказано, Профессор перевязал большую вену сердца пани Бубнер, чтобы прекратить отток и направить артериальную кровь в вены, и, к всеобщей радости, оказалось, что кровь нашла выход из сердца…)

Перед закупкой новых, импортных, машин пана Рудного послали в Англию на практику. Тогда-то он и заприметил, что английская контролерша бракует гораздо меньше изделий, чем у них на фабрике, и что там ни разу не случилось, чтобы машина простаивала из-за отсутствия запчастей. Потом, дома, он мечтал, что машины у них будут работать, как в Англии. Увы! – можно было разбиться в лепешку и не добыть нужных деталей, процент брака по-прежнему оставался очень высоким, и ко всему прочему Рудный не мог найти общий язык с молодыми самоуверенными рабочими.

Когда же пан Рудный вернулся из больницы после операции (это была та самая операция в острой стадии, когда речь шла о том, кто будет первым: инфаркт или врачи – врачи или Господь Бог; та самая операция, перед которой Профессор попробовал уйти из клиники и не возвращаться, но вернулся, еще в тот же день, под вечер. А если уж быть точным, то Эдельман тоже ушел, хотя именно он настаивал на операции. Эдельман сказал: «Пойду подумаю», – поскольку тоже читал книги, в которых пишут, что такие операции нельзя делать, – и вернулся спустя несколько часов. И тут Эльжбета Хентковская закричала: «Куда вы все подевались? Не понимаете, что дорога каждая минута?!») – ну так вот, когда Рудный вернулся после операции к себе на фабрику, его с ходу перевели в более спокойный цех. В новой своей должности он занимался смазками. Ну что это за работа! Осмотреть машину, составить протокол – вот и все. Рудный прекрасно понимал, что участок ответственный: если машину хорошенько смазывать, она много лет не выйдет из строя, но чтобы видеть результат своей работы сейчас, немедленно – об этом не приходилось и мечтать.

У всех троих – пани Бубнер, инженера Вильчковского и пана Рудного – в ту субботу было много времени для размышлений. И они подумали: хватит, больше им инфаркт получать неохота!

Можно решить, что инфарктов больше не будет. Так же как, выбирая образ жизни, можно заведомо согласиться на инфаркт.

Вернувшись домой, пани Бубнер ликвидировала мастерскую. Документацию полагается хранить пять лет, и у нее еще лежат авторучки, по штуке каждого образца. Время от времени можно их достать, почистить, оглядеть – блестящие, все до одной четырехцветные, маркированные и внесенные в накладные. Потом пани Бубнер складывает их обратно в коробку, прячет на место и медленным шагом идет гулять.

А пан Рудный, которого перевели обратно в его цех, потому что прибыли машины из Швейцарии, сказал себе: «Только не волноваться. Даже если обнаружится отсутствие какой-нибудь детали, вовсе не обязательно из кожи лезть вон, чтоб добыть новую. Если не будет хватать запчастей, мое дело – подать официальную заявку, и дальше можно жить спокойно». И действительно. Он подает письменную заявку и живет спокойно.

А если иногда нарушает данное себе обещание, то ненадолго. Достаточно почувствовать боль за грудиной, пойти к врачу и услышать: «Пан Рудный, нужно радоваться жизни, а не волноваться из-за машин», – и он снова начинает писать заявки.

В больницу он приходит не как пациент, а просто в гости, пятого июня – в годовщину своей операции, и приносит три букета. Один вручает Профессору, другой – доктору Эдельману, а третий – для доктора Эльжбеты Хентковской – кладет на ее могилу на кладбище.


У Лейкина – полицейского, которого вы застрелили в гетто, – на восемнадцатом году супружеской жизни родился первый ребенок… Он думал, что своим рвением его спасет… Акция закончилась, ты остался жив…

А недавно тебе нанесла визит одна дама, дочь заместителя коменданта Умшлагплаца. Его вы тоже застрелили.

Она приехала издалека.

«Зачем?» – спросил ты у нее.

Она сказала, что хочет узнать, как было с ее отцом, и ты объяснил: он не захотел дать нам денег, был вынесен приговор, мне очень жаль…

«Сколько? – спросила она. – Сколько он не захотел вам дать?»

Ты не помнил. «Двадцать тысяч или десять, кажется, десять… Мы собирали деньги на оружие», – объяснил ты ей.

Она сказала, что отец не захотел дать вам деньги, потому что они нужны были для нее. Ее прятали на арийской стороне, это стоило денег.

Ты внимательно к ней присмотрелся. «У вас голубые глаза… Ну сколько за такого голубоглазого ребенка он мог платить? Две, две с половиной в месяц – что это было для вашего отца?»

«А за револьвер?» – спросила она.

«Кажется, пять. Тогда еще пять».

«Значит, речь шла о двух револьверах. Или о четырех месяцах моей жизни», – с горечью сказала она.

Ты заверил ее, что вы таких подсчетов не производили и что тебе правда очень жаль.

Она спросила, были ли вы знакомы. Ты сказал, что видел ее отца каждый день на Умшлагплаце, когда тот приходил на работу. Ничего плохого он на этой площади не делал – считал людей, которых загоняли в вагоны. Ежедневно отправляли десять тысяч человек, кто-то должен был их пересчитать, и он стоял и считал. Как всякий добросовестный чиновник: приходил на работу, начинал считать, насчитав десять тысяч, работу заканчивал и шел домой.

Она спросила: в этом точно не было ничего плохого?

«Нет, конечно, – сказал ты. – Он же никого не бил, не пинал, не издевался. Говорил: "Один – два – три – сто – сто один – тысяча – две тысячи – три тысячи – четыре тысячи – девять тысяч один…" Сколько нужно времени, чтобы сосчитать до десяти тысяч? Десять тысяч секунд, неполных три часа. А поскольку это были люди и надо было их разделить, построить и т.д., времени уходило больше. Ровно в шестнадцать эшелон отправлялся, а он заканчивал работу. Но все это не имеет значения, – повторил ты, – поскольку приговорили его не за это. Ему назначили срок: принести деньги до шести вечера. Когда он вернулся с работы, двое ребят красили двери поблизости, чтобы можно было наблюдать за квартирой. Вернулся он пунктуально, как всегда, они подождали два часа, потом постучались, он им открыл…»

Она спросила: «Как вы думаете, ему было очень страшно? Сколько все это продолжалось?»

Ты угостил ее сигаретой и заверил, что он не успел испугаться. Это была быстрая, легкая смерть, куда легче, чем у стольких других людей.

«Почему он открыл им дверь? – спросила она. – Почему вернулся? Мог ведь не прийти, спрятаться. Зачем он вообще вернулся после работы домой?»

«Потому что ему в голову не пришло, что его предостерегли всерьез, – объяснил ты ей. – Что эти евреи, которых он пересчитывает, которые так спокойно, без слова протеста, позволяют себя пересчитывать, могут решиться на такое».

«Он бы все равно погиб, – сказала она. – Почему вы не позволили ему погибнуть достойно, по-человечески, не так бессмысленно?.. И вообще, какое вы имели право выбирать для него смерть?»

На лице у нее выступили красные пятна, руки дрожали; ты старался говорить спокойно. «Мы не для вашего отца выбрали смерть. Мы выбрали смерть для себя и для тех шестидесяти тысяч евреев, которые еще были живы. Смерть вашего отца была всего лишь следствием этого выбора. Печальным следствием, мне правда очень жаль…»

И еще добавил: «Вы ошибаетесь: смерть вашего отца не была бессмысленной. Наоборот. После этого приговора больше ни разу не случилось, чтобы кто-то отказался дать нам деньги на оружие».

Итак…

Акция закончилась, ты остался жив…

– В гетто осталось шестьдесят тысяч евреев. Эти теперь уже понимали, что означает «депортация» и что ждать больше нельзя. Мы решили создать единую для всего гетто военную организацию, что, кстати, было непросто, так как никто друг другу не доверял: мы не доверяли сионистам, сионисты – нам, но теперь это уже не имело значения. Мы создали единую боевую организацию, ЖОБ.

Нас было пятьсот человек. Но в январе немцы снова провели акцию, и из пятисот осталось восемьдесят. В той январской акции люди впервые отказывались идти на смерть добровольно. Мы застрелили несколько немцев на Мурановской, Францисканской, Милой и Заменгофа, это были первые выстрелы в гетто, и они произвели сильное впечатление на арийской стороне: дело было еще до крупных вооруженных акций польского Сопротивления. Владислав Шленгель, поэт, который в гетто писал стихи и страдал комплексом «покорной смерти», успел еще написать об этих выстрелах стихотворение. Называлось оно «Контратака»:

 
…Слышишь, немецкий Бог,
как молятся в жутких домах евреи,
сжимая в руке кто дубинку, кто жердь.
Пошли нам, Господь, кровавую битву
и в битве кровавой мгновенную смерть.
Пусть наши глаза на краю могилы
не видят, как рельсы бегут в никуда,
но нашим ладоням дай, Господи, силы.
[…]
Словно алые, точно кровь, маки,
на Муранове, Низкой, Милой
рдеют цветы нашей контратаки
в дулах бьющих без промаха ружей,
а в закоулках Островской и Дикой —
на тропках наших лесов партизанских —
хмель этой битвы нам головы кружит…
 

Точности ради скажу тебе, что «дул», в которых рдели «цветы нашей контратаки», было тогда в гетто десять. Мы получили пистолеты от Гвардии Людовой[15]15
  Военная организация, в 1942 – 1943 гг. действовавшая в оккупированной Польше под руководством Польской рабочей партии (ППР); 1 января 1944 г. реорганизована в Армию Людову (АЛ).


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации