Автор книги: Ханну Мякеля
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Дела не меняло даже то, что он не знал и азов нашего языка, а с помощью нескольких английских слов и предложений не очень-то пообщаешься. Русским в Финляндии даже тогда владели лишь немногие. Не было никого знакомого, с кем сразу можно было бы поделиться впечатлениями. Даже телефонный звонок представлял трудность. «Своих» кругом сейчас не было. Все увиденное и услышанное приходилось только запечатлевать в памяти и носить с собой.
То, что русский привык быть и жить как часть толпы, окруженный галдящими людьми, – это не просто затертое клише. Единственные связи с внешним миром были для Успенского теперь представлены лишь теми, кто хотя бы сносно говорил по-русски; то есть в Оулу и Куусамо – уже только мной. Поэтому общения очень недоставало. Культурный шок был не без основания мощным и реальным. Но пришла литература и спасла. Инженеру человеческих душ, как Сталин называл писателей, помог теперь контрабандой провезенный за границу, сочтенный опасным отчет Надежды Мандельштам о темных годах советской истории. Когда Успенский читал об этих годах, только что пережитое и испытанное уменьшалось – и забывалось.
Мир опять становиться членораздельным и вставал на место; в качестве напитка для запивания еды на столе по желанию Успенского появилась вода, а в качестве хлеба – слово.
Из слов составлялось предложение, из предложений – книга. А когда книга была прочитана, ее можно было тут же начать с начала. Что Успенский и сделал. С собой в Москву воспоминания Надежды Мандельштам он, разумеется, взять не мог. Их оставалось только читать и запоминать. Таким образом он и позднее во время своих приездов читал все запрещенное в его стране, что мне удавалось приобрести в мире для своих книжных полок. А этой литературы хватало – от Булгакова до Пастернака и Солженицына и даже такого поэта, как Марина Цветаева. Всех упомянутых – кроме Солженицына – можно было все же купить за валюту в московских «Березках».
По капризу судьбы гостиничный ресторан был вечером переполнен людьми. Все местные ветераны войны собрались в большом зале, чтобы провести свое торжество. После окончания войны прошло уже больше тридцати лет. Мужчины в темных костюмах с орденами, на женщинах сверкало все самое лучшее. Последовали танцы. В обеденном зале за большим окном был виден бассейн, его черная гладь переливалась и поблескивала на свету, словно тяжелый шелк.
– Скажи, что именно эти мужчины сражались против Советского Союзa с оружием в руках, – произнес Антти.
Я перевел, пытался придерживаться фраз Антти, переложить их на приличный русский. Успенский посмотрел поверх книги на зал, несколько раз лишь повторил: «Да» и опять углубился к свою книгу. Там, в книге, была настоящая жизнь и подлинный мир, а этот, другой, было невозможно понять, это было кино и кулисы, сон и сказка, несмотря на то, что он видел гостиницу и людей собственными глазами.
Утром мы возвращались в Оулу, олени оставались теперь по левую сторону, и мы уже не останавливались возле них. Что увидели, то увидели. Вечером мы вылетели обратно в Хельсинки, Успенский и я. Еще день, и затем Успенский должен был возвращаться в Москву. А к группе снова присоединился Мартти, триумвират заработал. Но и время было на исходе, от визита оставалось лишь несколько часов пребывания. Тем не менее Успенский не выглядел очень печальным.
В гостиничном номере, когда вещи были собраны, он вдруг сказал, что теперь нам нужно тихо посидеть минутку. Мы сели там все трое, погрузившись в размышления и покачивая головами, как лошади. Это был якобы старинный русский обычай перед дорогой. Во время этого молчания мы могли думать о чем угодно: возможно, о том, что еще встретимся, что все прошло хорошо, возможно, и о чем-то другом. А также о том, что сейчас мы расстанемся. Загадывать о будущем было бессмысленно: может, мы еще увидимся, а может, и нет. Да нет, конечно, мы увидимся, в крайнем случае мы, финны, приедем в Москву.
Тем временем момент молчания миновал. А другой не наступил. Потому что когда мы прибыли на вокзал и поезд уже ждал на путях, Успенский захотел сразу в него влезть. Никаких особенных прощаний, никаких больше речей, он такого не любил. Слова прощания уже были сказаны в гостинице, и этого хватит, он говорил быстро и попросил, чтобы мы не стояли на перроне, а тут же исчезли. Увидимся опять, если мир позволит.
Первый визит Успенского запомнился мне именно в фотографиях. Фотографиях, которые все еще возвращаются из-под каких-то наслоений и начинают двигаться и говорить, возвращая молодого Эдуарда и еще более молодого меня. Ибо тогда мы были молодыми, и было нам, наверное, меньше сорока. Какое в этом возрасте тогда было ощущение всемогущества, были желания, стремление к новизне, попытки! Один лишь облик и личность Успенского подтолкнули меня опять штудировать русский с новой силой. Я даже некоторое время походил на курсы при культурном центре Советского Союза, но главным образом продолжал изучение самостоятельно. И это не все: теперь я старался в каждой своей поездке в Россию связаться с Успенским. Начавшееся в «Ваакуне» обращение на ты уже стало естественным. Чувство дружбы было истинным: меня радостно встретили, когда в следующем 1978 году я снова был в Москве. Так я оказался в мастерской в одной из московских высоток. А где же еще я мог оказаться?
Успенский был для меня все больше Эдуардом. Этикет требовал отчества и требует до сих пор: Эдуард Николаевич – Ээту сын Николая. Так в России к нему обращались даже лучшие друзья. «Тыканье» было и по-прежнему остается редким. Иногда, правда, некоторые называли его ласково и фамильярно просто Эдиком. «Эдик, слушай…» И эта форма обращения к нему постепенно вошла у меня в обычай, как и финское уменьшительно-ласкательное имя Ээту, которое понравилось и самому Успенскому. Он, пожалуй, не знает, что это имя связано кое-какими корнями даже с Рюмю-Ээту, но лишь отдаленно (Рюмю-Ээту – «Ээту-Гром» или «Ээту-Разгул» – персонаж комиксов 1930–70-х гг. художника Эркки Тантту – дюжий сильный мужчина, совершающий почти сверхчеловеческие деяния и на поле брани, и на мирном поприще, не выпуская трубку изо рта. Ему покоряются и природные стихии). А если он и был «человеком-разгулом», так с тех пор прошло время, это уже прошлогодний снег. Все, что мы пережили и испытали, только крепче связывало нас друг с другом.
5
С годами мы начали узнавать друг о друге все больше. Я понял многие вещи, в том числе и то, что его жене Римме не нравилась нынешняя жизнь Эдуарда; не нравилось, что тот писал книги и общался с разными богемными компаниями. На такое отношение Риммы могло повлиять и то, что Эдуард не был писателем покорным, ладящим с истеблишментом. Статуса не имел – разве только в глазах других, подобных ему. Честный труд означал труд инженера; писательское ремесло связывало ее мужа лишь с хулиганами и пьяницами. Возможно, и я был из их числа? Меня Римма, казалось, все-таки одобряет, наверное, потому, что в городе я бывал лишь несколько раз в году. Поэтому мы могли с Эдуардом тусоваться вместе и общаться также и семьями.
В коробках отыскиваются фотографии и на эту тему. Вот мы, ради разнообразия, на московском Птичьем рынке. На Римме даже красивое черное кожаное пальто, хорошая кожа, стильная и дорогая. Наверное, было приобретено на авторские гонорары за мультфильмы и театральные постановки и благодаря связям. В этом была хорошая сторона ситуации; писатель имел связи. А Эдуард одет в куртку с капюшоном на хорошей подкладке. Таня, единственный ребенок, ходит в своем красном, она немного похожа на шотландку, эта девочка лет десяти. Фотографии не датированы, и воспоминание мое лишь приблизительное.
Но мы тут определенно стояли. На Птичьем рынке продавались прежде всего птицы, но также и собаки, и кошки, и даже нутрии.
Нутрия? Что это такое, вынужден был я спросить. Это оказался болотный бобр, большое, забившееся в угол коробки несчастное существо. На одной фотографии я вижу даже серого попугая-жако.
Может быть, это именно тот самый, которого Эдуард много позже купил на мои авторские гонорары, – сам Стасик?
Так что я, как писатель, годился, потому что объявлялся лишь изредка, но весь этот остальной литературный мир был для Риммы мукой. Эдуардa все время тогда уводили, он пропадал и приходил домой, когда придется. Да и тогда часто вместе с друзьями. Хватало разговоров, откупоривались бутылки. И вот казавшаяся дружелюбной госпожа Римма, говорят, нередко превращалась просто в раздражительную и злую бабу. Или даже бабу-ягу. И тогда было не до шуток.
Она была ревнивой, и ей не нравилось, что Эдуард работал в том числе и с женщинами. Никакого повода для этого Эдуард, однако, не давал. Ситуация обострилась, тем не менее, до такой степени, что Римма однажды схватила телефон и швырнула его в ванну, где мылся Эдуард. Этого было достаточно. Эдуард перебрался сначала в мастерскую, а затем к Толе на Фрунзенскую набережную, где тот жил с матерью. Мать переселилась к одинокой соседской вдове, а Эдуард получил комнату матери. Вместе эти две женщины заботились о «своих мальчиках», и жизнь Эдуарда опять вошла в свою колею. Он вспоминает это время с особенной теплотой.
Этот переезд еще немного впереди. Писательская жизнь была горячей, и, к счастью, работы тоже хватало, потому что профессия стала для Эдуарда каждодневной. Месячный оклад инженера остался в прошлой жизни. Теперь он жил тем, что попадало в руки: писал, выступал на радио, а позднее – и на телевидении, что больше всего приводило Римму в ярость, потому что именно там женщин работало множество. Эдуард писал скетчи, получал авторские гонорары за спектакли и мультфильмы. Кино и театры были по какой-то причине в Советском Союзе отдушинами искусства – наряду с классической музыкой. А литература и изобразительное искусство под особым надзором. Но даже оказавшийся в тени писатель мог жить, если был в состоянии направить свою творческую энергию на инсценировки. По-настоящему популярными в России, благодаря показанным по телевидению мультфильмам, стали крокодил Гена и Чебурашка (по-фински Muksis), что я по мере своих приездов начал потихоньку понимать.
Книжку мы получили, и Мартти ее перевел, но в Финляндии Гена так никогда и не стал любимцем, сравнимым с Дядей Федором. В Советском Союзе и с этим было тогда иначе. Изображения Гены и особенно Чебурашки можно было увидеть повсюду, от стен детских садов до магазинов и вывесок киосков. Если в сотне кукольных театров шел спектакль про них, мелкий копеечный ручеек мог разрастись в приличную полноводную реку. Чебурашку из книги про Гену знали все, хотя саму книгу было не достать. Откуда же популярность? Именно из-за мультфильмов, которые показывали по телевидению.
Эти персонажи засели в сознании людей настолько, что пьяницы просили в винном магазине для своих первоочередных нужд именно одного «Чебурашку»: это была маленькая бутылка водки, четверть литра.
– Девочка, дай Чебурашку.
Ею не делились, она выпивалась из горла в момент. А вот поллитровку распивали за дверями магазина на троих. Собутыльники для этого подыскивались на языке жестов. Когда засовывали руку под борт пиджака или пальто и выставляли наружу один палец, это означало: я один и жажду, нужны еще двое. Когда два пальца – теперь недостает уже только одного. И компания подбиралась всегда. Поучаствовавший в приобретении бутылки деньгами выпивал свою долю залпом тут же перед магазином. Разметки на боку бутылки не делались и выпивку не отмеряли. Профессионал есть профессионал. Каждый доверял в этом способности товарища к оценке объема.
А затем расходились кто куда – даже не по домам, а по подобиям домов, отдыхать после тяжелого трудового дня и поглощать прочий провиант.
Это могло бы показаться легендой, если бы я своими глазами не видел и ушами не слышал этого, стоя в очереди в винный магазин в городе Калинине, позднее опять ставшем Тверью.
Постепенно я познакомился с друзьями Успенского. Их что было, что не было – то есть, настоящих друзей. Среди них были писатели, но больше художников. Вот Виктор Чижиков, Витька, был другом подлинным. Настоящий художник и настоящий человек, он иллюстрировал детские книги.
Чиж, как его чаще всего называли, сделал иллюстрации к произведению Успенского «Вниз по волшебной реке» по мотивам русских народных сказок. Это ласкательное прозвище «Чиж» – значит и по-фински «чиж», поэтому в подписи Чижа было и есть небольшое изображение птички. Решение об издании книги «Вниз по волшебной реке» в издательстве «Отава» было на очереди, хотя именно иллюстрации и вызвали сомнение – это была сплошь четырехцветная печать, и она взвинтила бы цену детской книги. Но мы хотели продолжить публикацию произведений Успенского. В переводе на финский вдобавок к «Дяде Федору» и «Гене» вышла теперь и забавная книга про человечков, живущих в радиоприемниках и часах, под названием «Гарантийные человечки». С иллюстратором ее и «Дяди Федора», Геннадием Калиновским, я также успел повстречаться.
С Калиновским не мимоходом я виделся только один раз, но встреча осталась в памяти. Это был совершенно особый человек, на лице которого читалось все пережитое и испытанное. Четкая черная линия его рисунка была проста, но невероятно симпатична, и она жила; живет и до сих пор. Я говорю не о манере, а о стиле. Когда своеобразно и вольно переведенного Успенским «Господина Ау» начали готовить к публикации, я, естественно, попросил в иллюстраторы Калиновского. Он взял мои рисунки, изучил их и сделал на их основе свои. Более замечательного Ау трудно найти; никакой другой зарубежный иллюстратор не смог даже приблизиться к этому.
Когда мы встретились, Калиновский рассказал, как работает. Он с удовольствием сидел в темноте и обдумывал имеющуюся на руках иллюстрацию, «вырабатывал» ее из… сумрака. И когда иллюстрация представала в воображении, он зажигал ожидающую на столе рабочую свечу и быстро зарисовывал увиденное на бумаге.
Затем он опять задувал свечу и оставался в своей темноте ожидать рождения следующей иллюстрации.
Последующих «Дядей Федоров» Успенского иллюстрировали уже самые разные художники. Но в издания для Финляндии иллюстрации по-прежнему специально заказывались у Калиновского. Это радовало пожилого художника, обедневшего и забытого новым и любящим всякую яркую дрянь временем. Пара «Дядей Федоров» еще не переведена, но иллюстрации к ним уже не смогут выйти из-под его пера, потому что весной 2007 года я узнал, что Калиновский умер. К счастью, в Финляндии нашлась иллюстратор Салла Саволайнен, которая оказалась способна сделать то же, что Калиновский в свое время в своих иллюстрациях к «Господину Ау» сделал для меня.
Услышав о кончине Калиновского, я вспомнил, как близко от смерти он уже раньше, по его рассказам, бывал. Сразу после войны Калиновский спутался с русской преступной группировкой «Черная Кошка». Она приказала ему совершить убийство: такое деяние накрепко привязало бы начинающего преступника к банде. И тогда Калиновский струсил, то есть образумился, и подался в бега, укрылся. Поэтому ему и был вынесен приговор о расправе, ведь он слишком много знал. Но найти его не могли, да и время постепенно переменилось, банду ликвидироали, а ее участников посадили. Вот так он и остался в живых. Все это Калиновский рассказывал мне, вспоминая о прошлом, с присущей ему медлительностью…
Наставником и учителем Успенского был Борис Заходер, которого я тоже встречал. В окружении Эдуарда было много единомышленников и сверстников, были писатели помоложе, которые своими путями искали место под солнцем. Если человек вступал в партию, он получал такое место. Один из них, Сергей Иванов, в конце концов вступил, да еще и совсем незадолго до крушения коммунизма. Он строил расчет и в расчете ошибся. А Успенского такое продвижение по лестнице власти никогда не интересовало, настолько это было против его натуры.
Карьера по-фински – ura. Ura не досталась, но все-таки ему настоящее ура! К счастью, Эдуард выдержал стрессы, создаваемые сообществом, в котором он жил.
Каждый приезд приближал меня и к Эдуарду, и к той России, которая проглядывала за наспех сколоченными потемкинскими кулисами Советского Союза. Фамилия Потемкин, хотя и писалась так, произносилась «ПАтЁмкин», все было именно вот таким образом, немножко иначе, чем казалось сначала: как написание и произнесение. Хватало и стабильного, Россия начала означать для меня Успенского. В Москве и в Подмосковье Эдуард был ведущим, а я ведомым.
Первые приезды часто были ориентированы на два города в окрестностях Москвы: Звенигород и раскинувшийся вокруг Троице-Сергиева монастыря Загорск (ныне Сергиев Посад) – обветшалый городок. Особенно в Загорск Эдуард возил меня явно с удовольствием. Возможно, потому, что путь был не слишком долог, и потому, что ему нравилось за рулем, а время таким образом пролетало веселее. Да и потому, что в тех краях находился один приличный ресторан.
Машина двигалась на бензине, а человек на пище. Но даже в советское время в Загорске функционировал помимо трактира настоящий монастырь, в котором можно было увидеть толстого попа (почему-то все виденные мной православные священники были действительно жирными и не страдавшими отсутствием аппетита) и бабушек – старушек у стены и в церкви, тихих и неподвижных – как во сне, – лишь изношенная жизнью рука медленно и механически поднималась и время от времени совершала крестные знамения. Те, кто немного пободрее, держали в руках бидоны и кувшины, они набирали в них благословленную святую воду.
Для чего они такие объемы воды употребляли, не знаю.
Однако я увидел тогда нечто уникальное, по крайней мере, я до сих пор помню увиденное. Бога в Советском Союзе не было, религия была суеверием и предана анафеме, но тем не менее один этот монастырь мог вести подготовку новых батюшек. Почему? Неужели руководители страны все-таки были верующими, тайком, как бы на всякий случай? В Загорске из-за этого самого монастыря бывали туристы, которые приносили городу кое-какие денежные поступления.
Мы бывали и в других местах, аппетиты росли, разрешений на хождение мы не спрашивали. Часто мы ездили уже на машине посмотреть именно запрещенные для иностранца места. То дело было в местности, которая была слишком поблизости от военных территорий, то в огромных дачах, которые Сталин настроил для академиков и прочей элиты: в стране равенства одни свиньи были более равны, чем другие. Оруэлл был, разумеется, прав и в этом.
С годами новые города отыскивались все дальше, как, например, Ростов Великий, в кабаке которого я увидел больше клиентов, буквально, на земле – на земляном полу, – чем в очереди за выпивкой. Какой-то халдей (официант) поднимал людей в вертикальное положение, а другие помогали товарищам встать обратно в хвост и ждать, когда подойдет их очередь. Пиво было на вкус, как и сейчас. Прибрежные лодки были все одинаковые, зеленые и склепанные из листового железа. Монастырское укрепление – кремль – был потрясающим. Нашелся местный художник, чьи картины, изображающие одну маленькую церквушку и прибрежный пейзаж, до сих пор висят на стене раздевалки нашей сауны.
Эдуард улыбался мне. Ты видишь кое-что, что без меня не увидишь… Это, в свою очередь, радовало его. Так происходило то и дело. Столь же большое впечатление на меня произвел и Можайск. Все, увиденное мною, уносило меня обратно в XIX век, как по-прежнему почти всегда бывает в настоящей российской глубинке.
В городе Можайске мы искали сначала библиотеку, такое интересует писателя, особенно Эдуардa, и библиотека нашлась. Что самое хорошее, книги были там настоящие, правильные книги, как старые, так и новые. Люди читали и читали много. В том числе и ради развлечения, но не развлекательную литературу.
А все остальное было уже почти древним: только электрические провода и машины указывали подобно новым книгам на современность. Город ютился на краю оврага, он был словно старинный оттиск, да и то увиденный во сне.
Казалось, будто именно на дне крутого оврага, зияющего рядом с этим самым городом, располагалась и та деревня Уклеево, о которой Чехов написал одну из самых трогательных своих повестей «В овраге». Это, к тому же, еще и очень русский рассказ, ибо добро тут отнюдь не побеждает зло, а зло, то есть алчная, властолюбивая и кровожадная Аксинья, побеждает. Вся власть и мирская маммона оказывается, в конечном счете, у нее в руках. Но, тем не менее, ощутимо витает в какой-то почти неосознанной форме мечта о хорошей, чистой и правильной жизни: именно в душах и сердцах бедных людей, таких как потерявшая своего ребенка Липа и ее мать. Они отдадут и то немногое, что имеют, поделятся пищей даже с тем человеком, который прежде презирал их с высот своей власти. Но теперь, будучи бессильным стариком, отстраненным от дел и вытолкнутым Аксиньей на большую дорогу, этот человек сам нуждался в помощи.
Только так может побеждать добро в России.
Поскольку Эдуард знал, как я люблю Чехова, он отвез меня сначала в дом-музей в Москве, на двери которого все еще была была старинная табличка: «Доктор А. П. Чехов». А когда этот музей был досконально осмотрен, Эдуард отвез меня еще и в Мелихово, в чеховское имение.
Мелихово было мифическим местом. Юхани Пелтонен годами пытался попасть туда, пока, наконец, не получил официальное разрешение. А мы о разрешениях тогда даже не думали. Эдуард просто направил туда нос своей машины, дал мне читать карту, и мы добрались. Музей был открыт, на месте автобус и школьный класс, а внутри тихо и благоговейно. Оказалось, что только флигель, в котором Чехов писал «Чайку», был подлинным: все остальное было специально выстроено вновь. Неужели в войну немцы все здесь уничтожили? Они в этих краях были. Оказалось – нет, все уничтожило время и плохое содержание.
Позднее я бывал в Мелихово довольно часто. И всякий раз здание и окружающая территория производят впечатление. Как будто Антон Павлович и сам все еще рассеянно где-то здесь прогуливается, в лесу или вдоль выкопанных им прудов.
Во время очередной книжной ярмарки ко мне в поездке в Мелихово, кроме Мартти, присоединились Хаавикко и даже Марья Кемппинен. Хаавикко собрал семена бессмертника и посеял их потом в своей резиденции Сяркиярви. Возможно, он не подумал, что эти цветы высадила советская власть.
…Мы смотрели, удивлялись, я наконец-то мог помолчать. А Эдуард наслаждался. Он видел, что я впечатлен увиденным; что пребывание в Мелихово нравится и остальным гостям. Что-что, а уж это доставляло хозяину радость. Страха, что нас могут задержать, Эдуард не испытывал.
Тем не менее во время одной из таких экскурсий по изучению бесклассового классового общества или резиденций привилегированных его представителей из кустарника неожиданно вынырнул милиционер и остановил машину. Белый жезл мелькнул в воздухе, и Эдуард затормозил. Я помню взволнованную фразу Риммы с переднего сиденья: «Как это плохо, что мы попались…» Мне приказали молчать, а если у меня спросят документы – сказать, что я из Эстонии. Акцент мой в любом случае обнаружился бы.
К счастью, этого не произошло. Милиционер изучил водительские права Эдуарда и пристально взглянул на нас. У меня, однако, не спросили ничего. Физиономия у меня была вполне русская, она действовала как самый лучший паспорт. А моя тогдашняя спутница жизни могла принадлежать к более аристократичной части народа. Водку уже выпили, и на мне в этих поездках часто была серо-черная телогрейка, или сталинская куртка, как ее называли, – стеганый ватник, который носили сельские жители и рабочие. Но даже если бы я был в лучшей одежде, у меня на лице был написан некий скрытый мессидж: этот человек из наших. Что и сам я уже тогда ощущал. Почему так было, невозможно объяснить. Милиционер махнул рукой и пропал, а мы смогли продолжить путь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?