Текст книги "В час битвы вспомни обо мне..."
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Я по-прежнему не решался прибавить громкость: во-первых, из-за этой тишины, а во-вторых из-за того, что мне в голову пришла абсурдная мысль: нельзя прикасаться к пульту и вообще ни к чему нельзя прикасаться, чтобы не оставить отпечатков пальцев (хотя я уже столько их везде оставил, да и кто их будет искать?). Когда рядом кто-то умирает, а ты остаешься жить, какое-то время чувствуешь себя преступником. Но дело не только в этом, а и в том, что после смерти Марты мое присутствие в этом доме ничем (или почти ничем) нельзя было оправдать, тем более сейчас. Мы были почти незнакомы, и то, что я находился ночью в ее спальне, которая, возможно, была уже не ее спальней (поскольку она перестала существовать), а только спальней ее мужа, в дом которого меня пригласили в его отсутствие (но кто теперь подтвердит, что меня именно пригласили?), трудно было бы объяснить. Свидетеля у меня уже нет. Я вскочил с постели. Я вдруг заторопился, и мысли заметались у меня в голове. Мне многое нужно было обдумать и решить, необходимо было привести в движение все то, что в течение этой долгой ночи сдерживалось вином, ожиданием, поцелуями, смущением, желанием, изумлением и тревогой (не знаю, в том ли порядке?), а теперь еще и горем. «Никто не знает, что я здесь. Что я был здесь», – тут же поправился я, потому что в мыслях я был уже далеко от этой комнаты, от этой квартиры, от этого дома и даже от этой улицы, я уже видел, как беру такси после того, как пересек улицу Королевы Виктории (или даже на самой этой улице – по ней такси ходят даже глубокой ночью, – в самом конце этой улицы, на старом бульваре, где уже начинаются особняки и университетские здания). «Никто не знает, что я был здесь, и никому этого не нужно знать, – сказал я сам себе, – поэтому не я должен оповещать о случившемся, не я должен мчаться в больницу „Ла-Лус" и тормошить мирно спящую медсестру. Не я разбужу ее, не я заставлю грустного студента в очках вмиг забыть все, что он выучил за эту ночь, не я прерву прощание пресытившихся любовников, что задержались у дверей того из них, кто остается, хотя им хочется только одного: расстаться поскорее, – потому что никто не должен знать и никто еще не знает, что Марта Тельес умерла. Я не позвоню анонимно в полицию, не нажму кнопку звонка у дверей соседней квартиры, не побегу в дежурную аптеку за свидетельством о смерти. Для всех, кто ее знает, она останется живой на эту ночь, пока они спят или мучаются бессонницей здесь, или в Лондоне, или где бы то ни было еще, никто не узнает о произошедшей с ней бесчеловечной метаморфозе. Я не буду ничего делать, я не буду ни с кем говорить, не я должен сообщить эту новость. Если бы она осталась жива, никто не узнал бы – ни сегодня, ни завтра, может быть никогда, – что я был здесь. Она бы это скрыла. Пусть так и будет, пусть никто не узнает об этом и после ее смерти. А ребенок? („О боже, ребенок!")» Но об этом я решил подумать потом, через некоторое время, потому что мне пришла в голову другая мысль или несколько мыслей сразу: «Возможно, завтра она рассказала бы об этом кому-нибудь – подруге? или сестре? – рассказала бы, смущаясь или смеясь. А может быть, она уже кому-нибудь рассказала, кого-то предупредила о моем визите – ведь это так легко сделать по телефону! Призналась, что не знает, чего хочет, или что не сомневается в исходе встречи. Возможно, она говорила обо мне прямо перед моим приходом и повесила трубку, только когда услышала звонок в дверь, – никогда не знаешь, что происходило в доме за секунду до того, как ты нажал кнопку звонка». Я застегнул пуговицы на рубашке (застывшие сейчас пальцы Марты расстегнули их, когда еще были подвижными и полными жизни), расстегнул брюки и заправил в них рубашку. Мой пиджак остался в столовой-гостиной на спинке стула, как на вешалке, а вот где мое пальто, где шарф и перчатки? Она взяла их у меня, когда я пришел, и я не заметил, куда она их убрала. Но с этим тоже можно было подождать. Я не хотел идти в столовую, потому что звук моих шагов мог разбудить малыша, который снова заснул совсем недавно, не хотел проходить мимо его комнаты, чтобы от моих шагов не закачались самолеты. Для него жизнь изменилась, весь мир изменился, но он еще этого не знал. Больше того, его прежний мир исчез, потому что через какое-то время малыш его даже не сможет вспомнить, словно он и не существовал никогда, этот хрупкий мир, стершийся из памяти: никто не помнит, что с ним было в два года, по крайней мере, я этого не помню. Я снова посмотрел на Марту, теперь уже с высоты своего роста, как стоящий человек смотрит на лежащего. Она лежала свернувшись, юбка задралась, а маленькие трусики не могли скрыть круглые твердые ягодицы, грудь была по-прежнему прикрыта руками – но это уже не человек, это только тело, никому не нужная оболочка, которую можно выбросить, сжечь, закопать, так же как и множество вдруг ставших ненужными предметов, которые раньше принадлежали ей, и как то, что отправляется в мусорное ведро, потому что с ним тоже начинают происходить метаморфозы, начинается гниение, и этот процесс нельзя остановить: загнившая кожица груши или протухшая рыба, верхние листья артишока или подгоревшая кожа цыпленка, жир от ирландского филе с наших тарелок, который она сама выбросила в мусорное ведро (совсем недавно, перед тем как мы направились в спальню). Неподвижная женщина, даже не прикрытая, даже не укрытая простыней. Это были уже отходы, но для меня она оставалась тем же, чем была раньше, для меня она не изменилась. Я должен был одеть ее, чтобы ее не нашли в таком виде, но я понимал, что это невозможно, – слишком трудно и опасно: я мог сломать ей руку, продевая ее в рукав того, что решил бы на нее надеть, да и где ее блузка? Наверное, проще разобрать постель и уложить ее – сейчас с ней можно было делать все что угодно, бедная Марта! – ее можно было как угодно двигать, по крайней мере, ее можно было укрыть.
Несколько минут я стоял в оцепенении и ничего не мог делать – мой мозг напряженно работал. В такие моменты в голову приходят взаимоисключающие мысли: я подумал, что ее, возможно, огорчило бы то, что ее близкие не знают о том, что с ней случилось, и полагают, что она жива, когда это уже не так, что они не узнали обо всем тут же, что ее скоропостижная смерть не изменила все в один миг, что не зазвонили бестактные телефоны, разнося весть о ее смерти, и все, кто знал ее, не вскрикнули и не стали думать о ней; и что для всех, кому она была близка, потом тоже будет невыносимой мысль, что они в ту ночь не знали о своем несчастье: ее мужу будет невыносимо думать, что в ту ночь он спокойно спал на острове, а потом проснулся, позавтракал, отправился по делам на Слоун-сквер или на Лонг-эйке, а потом, может быть, гулял, в то время как его жена умирала и уже была мертва, и никого не было рядом с ней (хотя какие-то подозрения у него, наверное, возникнут: вряд ли мне удастся уничтожить все следы моего многочасового пребывания здесь, даже если я захочу). Где-то он должен был оставить свой лондонский номер и адрес, где-нибудь рядом с телефоном. Возле телефона со встроенным автоответчиком, стоявшего на ночном столике Марты, никакой бумажки не было. Надо посмотреть в столовой, именно оттуда она разговаривала со своим мужем, уже в моем присутствии. Лучше мне взять этот номер и этот адрес, на тот случай, если несколько дней здесь никто не появится. Но такого не случится, это невозможно, несколько дней – это слишком долго. Внезапно меня прошиб холодный пот: кто-то должен прийти. И скоро. Марта работала, она должна была с кем-то оставлять ребенка, не могла же она возить его с собой на факультет, наверняка у нее была няня, или приходила ее подруга, или сестра, или мать, если только (в ужасе думал я) она не оставляла его в детском саду – в этом случае она сама должна была бы его туда отводить до работы. И тогда что? Завтра его никто туда не отведет? А может быть, у Марты вообще завтра нет занятий или занятия во второй половине дня? Тогда до этого времени здесь никто не появится, она ничего не говорила о том, что завтра ей рано вставать, а вот что она говорила, так это то, что иногда у нее занятия утром, а иногда – после обеда, и не каждый день. Или это у нее консультации то по утрам, то по вечерам? Я уже не помнил. Когда человек умирает и уже ничего не может повторить, мы жалеем, что не прислушивались к каждому его слову. Чужие расписания – кто их запоминает! Я решил пойти в гостиную, снял ботинки и пошел на цыпочках. Проходя мимо комнаты малыша, я хотел закрыть дверь, но потом подумал, что скрип двери может разбудить его, и пошел дальше, ступая с чрезвычайной осторожностью, держа на указательном пальце связанные за шнурки ботинки, – как гуляка из анекдота или из немого кино, но паркет все-таки предательски скрипнул несколько раз. Войдя в гостиную, я закрыл за собой дверь и снова обулся, только шнурки завязывать не стал, зная, что мне придется возвращаться назад. В гостиной остались бутылка вина и два бокала – единственное, что Марта (женщина очень аккуратная) не убрала. Вино осталось не потому, что Марта забыла о нем, а потому, что мы после ужина пили его, сидя на софе (которую сначала занимал, а потом освободил малыш) после того, как съели ванильное мороженое, и до того, как начали целоваться и перешли в спальню. Это было так недавно, а сейчас все уже кончилось: нам всегда всего бывает мало, и, когда что-то кончается, всегда оказывается, что нам опять не хватило времени. Рядом с телефоном в гостиной я заметил несколько желтых бумажек, приклеенных к столу липкой полоской (три-четыре листочка с записями), и квадратный блокнотик, откуда эти листочки были оторваны. На одном из них было то, что я искал: «Эдуардо», и ниже: «Отель Вильбрахам», еще ниже – «Вильбрам-плейс», и еще ниже: «4471/7308296». Я оторвал еще один листок, вынул из кармана только что надетого (я уже собирался уходить) пиджака (он висел там же, где я его и оставил, – на спинке стула, как на вешалке) ручку и хотел переписать адрес и телефон. Но не переписал. Когда у тебя есть номер телефона, хочется воспользоваться им сразу же. У меня был лондонский телефон этого Эдуардо. Я даже фамилии его не знал, но что может быть проще, чем узнать фамилию человека, когда находишься в его доме? Я поглядел вокруг и на журнальном столике увидел несколько писем, на которые раньше не обратил внимания, потому что мне незачем было обращать на них внимание. Наверное, эти письма пришли вчера, уже после «.то отъезда, и должны были копиться на этом столике и ждать его возвращения. Только теперь здесь немного накопится, потому что ему придется вернуться очень скоро. «Эдуардо Деан» – было написано на двух из трех конвертов, а на третьем – это письмо было из банка – стояли обе фамилии,[9]9
В Испании у каждого человека две фамилии. Первой пишется фамилия отца, второй – матери.
[Закрыть] так что, если бы я решил позвонить в Лондон, я мог это сделать. Первую из его фамилий (довольно редкая фамилия, кстати сказать) не надо было бы даже произносить по буквам, можно было бы просто сказать: «Мистер Дин»,[10]10
Так произносится эта испанская фамилия по правилам английской фонетики.
[Закрыть] и в отеле поняли бы, кого я имею в виду. Позвонить ему? Но что я ему скажу? Я могу не называть своего имени, просто рассказать, что случилось, и возложить на него ответственность за то, что будет происходить дальше, раз он не пришел нам на помощь до этого. И тогда я смогу вздохнуть свободно, смогу уйти и начать забывать. Воспоминание будет тускнеть, блекнуть и постепенно перестанет отдаваться острой болью – останется в памяти лишь как случай, о котором (не сейчас, конечно, а через какое-то время, когда степень ирреальности этой истории возрастет, а степень драматизма уменьшится) можно рассказать близким друзьям. Этот путешественник слишком надолго забыл о своей семье, а о самых близких людях надо помнить постоянно. Впрочем, я не прав: он звонил после ужина в индийском ресторане. Пусть так, но Марта Тельес была не моей женой, а его, и малыш (его, следовательно, зовут Эухенио Деан) был не моим сыном. Мужу и отцу Деану все равно придется разбираться с этим, почему бы ему не начать уже сейчас, из Лондона? Я (впервые за долгое время) посмотрел на часы. Было почти три, но на острове – на час меньше, значит, почти два, не так и поздно для мадридца, даже если на следующее утро его ждут дела. К тому же в Англии вообще ложатся поздно. И, набирая номер, я думал (пальцы гораздо быстрее, чем веля, чем решимость, иногда мы начинаем действовать раньше, чем примем решение): «Все равно, который теперь час. Когда речь идет о таком серьезном деле, стоит ли беспокоиться о том, что мне придется разбудить Деана? Сон слетит с него, как только он услышит страшную новость. Сначала он решит, что это чья-то ужасная шутка, злая выдумка какого-нибудь врага, и тут же позвонит сюда, но никто ему не ответит. Тогда он позвонит кому-нибудь еще – свояченице, сестре, подруге – и попросит приехать сюда и узнать, что происходит, но когда они приедут, меня здесь уже не будет».
В Англии ответили не сразу – пять гудков, наверняка портье задремал этой длинной мартовской ночью, и ему казалось, что звонки ему только снятся. Голова его лежала на стойке, как будто через минуту ее должны были отрубить, ступнями он зацепился за ножки стула, рука безжизненно свесилась.
– «Отель Вильбрахам», доброе утро, – сказал по-английски очень хриплый (со сна, что вполне понятно в такое время суток) голос.
– Мне нужен сеньор Дин, – сказал я. – Сеньор Дин. Вернее, мистер Дин.
– Из какого номера? – спросил голос уже без хрипоты, нейтральный, профессиональный голос.
– Я не знаю, в каком он номере. Эдуардо Дин.
– Минуточку.
Я подождал несколько секунд. Я слышал, как на другом конце провода портье тихонько насвистывал – довольно странно для англичанина, которого разбудили в такое время: у них там сейчас глубокая ночь. После того как этот свист закончится, в трубке должен послышаться хриплый встревоженный голос мужа Марты. Я приготовился (приготовился, скорее, психологически: я еще не знал, что я скажу, еще не нашел тех точных и жестких слов, которые должен сказать перед тем, как повешу трубку, даже не попрощавшись). Но я услышал все тот же голос:
– Вы слушаете? У нас нет никакого сеньора Дина, сеньор. Как эта фамилия пишется?
Мне таки пришлось диктовать по буквам.
– Вы уверены, что под такой фамилией у вас никто не зарегистрирован?
– Совершенно уверен. Когда он должен был приехать в Лондон?
– Сегодня. Он должен был приехать сегодня.
– Вы хотели сказать вчера, во вторник? Минуточку, не вешайте трубку, – повторил портье. Для него были уже в прошлом тот день и та ночь, которые для меня все никак не кончались. Снова послышался свист – портье был человек веселый и жизнерадостный, наверное, он еще очень молод (или, может быть, он выспался перед ночной сменой и сейчас был бодрым и свежим). Он насвистывал «Strangers in the night»,[11]11
«Незнакомцы в ночи» (англ.) – название популярной песни из репертуара Фрэнка Синатры.
[Закрыть] и эта мелодия в сложившихся обстоятельствах звучала как сарказм, хотя и очень подходила к обстоятельствам. Сейчас мне хватило времени, чтобы узнать мелодию. Но в таком случае он не так молод, молодежь не насвистывает песен Синатры. Еще через несколько секунд он сказал: – На вчерашний день не было никакого заказа на это имя, сеньор. Я думал, что он, возможно, зарезервировал номер, а потом снял заказ, – но нет, на это имя никакого заказа не было.
Я хотел было попросить его посмотреть еще раз, возможно, заказ был сделан на сегодня, на среду, но не стал этого делать. Я поблагодарил портье, он ответил мне: «Адьос, сеньор!».[12]12
До свидания, сеньор! (исп.)
[Закрыть] Я повесил трубку, и только в эту минуту нашел простое объяснение: в Англии, так же как и в Португалии, и в Америке, если у человека несколько имен или фамилий, то главной считается последняя. Артур Конан Дойл, например, значится в словарях как Дойл. Возможно, посмотрев в паспорт Деана, они зарегистрировали его под второй фамилией – Бальестерос, которая для нас, испанцев, является второстепенной. Я мог бы позвонить еще раз и спросить мистера Бальестероса, но вдруг понял, что делать этого не следует. Мне вообще не следовало звонить и спрашивать мистера Дина, я и так чуть было не попался: если бы я сообщил Дину страшную новость, он мог позвонить не только свояченице, сестре или подруге, он мог тут же позвонить соседке или, того хуже, консьержу, и они сразу явились бы сюда и нашли меня, когда я спускался бы на лифте иди по лестнице, или даже застали бы меня прямЪ здесь (к их приходу я, скорее всего, еще не успел бы выйти из квартиры). Нужно было уходить как можно быстрее, нельзя было задерживаться, хотя пока еще никто ничего не знал, никто не должен был прийти сюда так поздно. Но мне нужно было сделать еще кое-что. Я снова снял ботинки и вернулся в спальню. Когда я проходил мимо комнаты малыша, меня обожгла мысль, которая не покидала меня уже давно (но пока была отодвинута на задний план), с той минуты, как я услышал последние слова Марты; «О боже, ребенок!» Я пошел дальше. Сейчас, после того как я вступил в контакт с внешним миром (не важно, что это был всего лишь портье из гостиницы в далекой стране, о котором я ничего не знаю и никогда не узнаю), я видел все совсем в ином свете. Когда я вошел в спальню, мне в первый раз стало стыдно за полуобнаженное тело Марты, ведь это было дело моих рук. Я подошел к кровати, отогнул одеяло с той стороны, где не лежало тело (в эту ночь это было мое место, а в другие ночи здесь было место ее мужа), потом обошел кровать и попытался осторожно передвинуть тело Марты с ее места на наше с Деаном. Сделать это оказалось не так легко – простыни сбились и образовался бугор, к тому же сейчас мертвое тело отталкивало меня (одна моя рука лежала на ее плече, другая – на бедре), сейчас прикосновение к ней не было мне приятно, думаю, что, передвигая ее, я старался отводить взгляд. В конце концов мне пришлось перекатить ее, другого способа преодолеть бугор не было, и, когда она оказалась на той половине кровати, где никогда не спала (она перевернулась два раза и теперь лежала в прежней позе, на правом боку), я накрыл ее одеялом, которое до этого отогнул, я укрыл ее, укутал, натянул одеяло ей до подбородка и до затылка (он теперь не был влажным, словно она только что вышла из душа) и подумал, не следует ли закрыть ей и лицо, как делают в подобных случаях (я сотни раз видел это в фильмах и в выпусках новостей). Но тогда все поняли бы, что, когда она умирала, рядом с ней кто-то был, а явных доказательств этого оставлять было нельзя. Пусть будут только подозрения – их избежать все равно не удастся. Я посмотрел на ее лицо, так похожее на ее прежнее лицо, – она легко узнала бы себя, если б могла посмотреть в зеркало, как она делала это по утрам каждый день (теперь можно даже сказать, сколько дней было в ее жизни – их можно подсчитать только тогда, когда жизнь кончается), такое узнаваемое и для меня самого: я увидел и узнал его на фотографии, что стояла на комоде, – фотографии, сделанной в день ее свадьбы. Эта фотография останется здесь навсегда. Снимок был сделан пять лет тому назад, по ее словам. Она здесь немного моложе, волосы собраны, как носили в девятнадцатом веке, затылок открыт, на лице – ликование и страх. Она смеется, но это тревожный смех. На ней короткое белое (а может быть, кремовое – фотография не цветная) платье. Она, как и положено, держит под руку мужа. Его лицо серьезно и невыразительно, как у всех мужей на свадебных фотографиях. На снимке только они вдвоем, хотя вокруг них тогда были люди. У Марты в руках цветы, и смотрит она не в объектив, а на тех, кто стоит слева от нее, – на сестер, невесток и подруг, веселых, взволнованных подруг, которые знают ее с Давних лет, с тех пор как были совсем девочками. Им не верится, что она выходит замуж, для них это игра, в которую они играют все вместе. Это ее самые лучшие, самые близкие подруги, они ей как сестры, а сестры – как подруги, и те и другие сейчас солидарны, и те и другие ей завидуют. А ее муж, Деан, если присмотреться, не просто серьезен, он чувствует себя неловко, словно случайно попал на вечеринку к соседям своих знакомых или присутствует на празднике, который к нему не имеет никакого отношения, потому что это женский праздник (свадьба – это праздник для женщин, не для невесты, а для всех присутствующих женщин), чувствует себя чужаком, необходимой, но, по сути, декоративной фигурой, без которой легко можно обойтись во время всего празднества (он необходим только в ту минуту, когда нужно идти к алтарю), которое иногда длится всю ночь, приводя его в отчаяние, заставляя страдать от ревности, одиночества и угрызений совести. Он знает, что снова станет необходимым – обязательной фигурой, – когда все уйдут. Или уйдут только он и его невеста, которая будет уходить с неохотой и все время будет оглядываться назад, и в глазах ее будет отражаться темная ночь. Эдуарде Деан носит усы, он смотрит в объектив и покусывает губу, он кажется очень высоким и худым, и, хотя его лицо показалось мне запоминающимся, я не мог его вспомнить, как только покинул этот дом и улицу Конде-де-ла-Симера.
Но в тот момент я еще не покинул этот дом, я все не решался уйти, словно мое присутствие могло поправить непоправимое, словно мне было стыдно оставить Марту, бросить ее одну в ту ночь, которая должна была стать нашей первой ночью, – я этого не хотел, я к этому не стремился! – словно, пока я оставался здесь, во всем еще был какой-то смысл, не оборвалась связующая нить, шелковая нить. Марта умерла, но продолжалось действо, задуманное ею, когда она была еще жива. Я все еще был в ее спальне, и от этого ее смерть казалась не такой окончательной и бесповоротной, потому что я был здесь и тогда, когда она была жива, я знаю, как все было, и сейчас я стал связующей нитью: ее туфли, которые уже никто никогда не наденет, ее юбки, которые так и останутся не выглаженными, еще имеют смысл и историю, потому что я свидетель того, что она их носила, что они были на ней – ее туфли на каблуках, слишком высоких, чтобы ходить так дома, даже если в доме гость (я видел, как она сбросила туфли, войдя в спальню, и сразу стала меньше ростом, стала более мягкой, домашней). Я могу рассказать обо всем и потому могу объяснить, как совершился переход от жизни к смерти, а это – один из способов продлить ее жизнь и принять ее смерть: если есть свидетель, если кто-то присутствовал при обоих этих событиях (или их следует назвать состояниями?), если кто-то умирает не в одиночестве – тот, кто присутствовал при его смерти, может подтвердить, что умерший не всегда был мертвым, а был когда-то живым. Фред Макмюррей и Барбара Стенвик все еще что-то говорили, и их слова можно было прочитать в субтитрах, будто ничего не случилось, и вдруг зазвонил телефон, и меня охватил страх (правда, не сразу: сначала я подумал, что телефон звонит в фильме, но в те времена телефонные звонки звучали по-другому, к тому же в этой сце-не не было никакого телефона, да и герои на экране не обернулись на звонок и не сняли трубку), и я тут же повернулся к ночному столику Марты: в комнате Марты в три часа ночи звонил телефон. «Этого не может быть, – думал я, – я не говорил с ее мужем, я звонил, но я не смог с ним поговорить, и никто не знает о том, что случилось, портье я ничего не рассказал, я же ничего ему не рассказал!» И еще я подумал (мысли мешались в голове, как всегда бывает в подобных случаях): «Может быть, ему приснился страшный сон там, в далеком Лондоне, может быть, он почувствовал что-то и проснулся, охваченный отчаянием и ревностью (или угрызениями совести?), остро почувствовал свое одиночество и решил позвонить, чтобы просушить выступивший холодный пот, чтобы успокоиться, даже если для этого пришлось бы разбудить ее и, может быть, даже ребенка». Я не догадался быстро закрыть дверь, чтобы малыш и в самом деле не проснулся, и после третьего звонка снял трубку – от страха, а еще для того, чтобы прекратились эти резкие звонки, но я не сказал: «Слушаю», потому что увидел, как замигал красный огонек, и сообразил, что включен автоответчик и что он уже начал говорить вместо меня. В трубке я услышал мужской голос и снова сжался от страха. Голос звал: «Марта! – и снова: – Марта!» Я повесил трубку и стоял затаив дыхание, как будто кто-то мог меня увидеть. Я сделал несколько шагов к двери, осторожно ее закрыл и стал ждать новых звонков, которые должны были раздаться вскоре и которые вскоре раздались – один, два, три и четыре, – и снова включился автоответчик. Я не слышал голоса, записанного на пленку, я даже не знаю, чей это был голос – ее (записанный, когда она была еще жива) или Деана, ее мужа, который был сейчас далеко. Потом прозвучал сигнал, и я услышал тот же мужской голос, который снова позвал: «Марта! Марта, ты там?» В тоне его звучало нетерпение, даже раздражение: «Нас что, разъединили? Ты слышишь меня?» Последовала пауза, и мужчина в нетерпении прищелкнул языком. «Ты меня слышишь? Что за игры? Или тебя дома нет? Но я же только что звонил, и ты брала трубку! Эй, сними трубку, черт возьми!» Секунду он ждал ответа. Я подумал, что этот Деан порядочный грубиян. «Ну не знаю, что у тебя там, звук включен слишком тихо или ты ушла куда-нибудь, – не понимаю. Может быть, ты сестру попросила посидеть с ребенком? Я только что пришел и услышал твое сообщение. Надо же! Как ты могла забыть, что Эдуардо уезжает сегодня! Наверное, не слишком хочешь со мной встретиться. А ведь мы могли бы сегодня провести вместе ночь, и в спокойной обстановке, не в отеле и не в машине. Черт, ты могла бы прийти ко мне или я к тебе – куда лучше, чем провести такую ночку, какая у меня сегодня выдалась. Марта! Марта! Дура, ты почему не отвечаешь?» Снова последовала пауза, слышно было только, как он скрипит зубами от злости. «Это не Деан, – подумал я, – но это очень деспотичный и грубый тип». Мужчина заговорил снова, быстро и раздраженно, но очень твердо, звук его голоса напоминал гудение электрической бритвы, ровное, торопливое и монотонное: «Ну уж не знаю, наверное, ты куда-нибудь ушла. А ребенок? Ну не знаю. Если ты ушла и скоро вернешься, скажем до трех или до без четверти четыре, позвони мне, если хочешь. Я не собираюсь спать и – если хочешь – еще успею к тебе заехать. У меня сегодня ужасная ночь, я потом тебе расскажу, во что я вляпался. Так что мне все равно, во сколько я лягу, – завтра все равно буду разбитым. Марта! Ты слышишь?» Последовала еще одна пауза, совсем коротенькая, во время которой он снова раздраженно прищелкнул языком. «Ну не знаю, спишь ты там, что ли? Завтра поговорим. Но завтра Инес не в ночную смену, так что насчет увидеться – вряд ли. Вот черт! Как ты могла забыть! Как была разгильдяйкой, так и осталась!»
Он даже не попрощался. Командный голос, фамильярный и пренебрежительный тон. Очень самоуверенный тип, или просто привык, что все его слушаются. Он говорил с мертвой женщиной, но он этого не знал. Он грубо разговаривал с мертвой женщиной, он говорил требовательно, он упрекал ее. Этот голос привык требовать и унижать. Но Марта об этом не узнает. Да и он никогда уже не сможет рассказать ей, что с ним такое приключилось этой ночью. Он не единственный, с кем произошло что-то ужасное, – со мною тоже, не говоря уж о Марте. А насчет увидеться – это уж точно вряд ли, он даже не подозревает, до какой степени он тут прав, они уже никогда не будут встречаться, ни в спокойной обстановке, ни второпях, ни в отеле, ни в машине, ни где бы то ни было еще, и это меня на миг странным образом обрадовало, я почувствовал уколы ревности (запоздалой или воображаемой), такие же короткие и прерывистые, как мерцание красного огонька на автоответчике, который снова замигал, когда тот человек повесил трубку. «Так я, значит, был запасным вариантом», – подумал я. Я даже испытал разочарование: «Так значит, она просто забыла что ее муж уезжает (а я-то думал, что она нарочно пригласила меня в его отсутствие!), и значит, возможно, что она этого не хотела, она к этому не стремилась. Может быть, ничего не было заранее предусмотрено, просто так сложилось». Мы собирались вместе поужинать сегодня в ресторане, но днем она позвонила мне и спросила, не лучше ли будет поужинать у нее. Она сказала, что в последнее время она так закрутилась с работой и со всеми своими делами, что совсем забыла о том, что ее муж уезжает сегодня в Лондон. Она рассчитывала, что он присмотрит за ребенком, а потому не позаботилась о том, чтобы найти няню, так что оставалось либо отменить нашу встречу, либо поужинать у нее дома, там, где мы на самом деле и ужинали (в гостиной все еще стояли наши бокалы). Приглашение застало меня врасплох, я предложил перенести встречу, я не хотел осложнять ей жизнь, но она настаивала: это не проблема, у нее в морозилке лежит недавно купленное отличное ирландское филе, сказала она, и спросила, люблю ли я мясо. Я по своей самонадеянности принял ее настойчивость за признак того, что это будет не просто ужин. А сейчас я узнал, что она позвонила мне только потому, что не смогла разыскать того типа с электрическим голосом, который только в три часа ночи прослушал ее сообщение, оставленное, вероятно, после того как Инес, кем бы она там ни была (скорее «сего она жена этого типа), ушла на свое дежурство (что это за дежурство?). Завтра у нее дежурка нет, а сегодня есть. Она ушла, наверное, не очень рано, должно быть, она медсестра или фармацевт или служит в полиции или в суде. «Если бы Марта дозвонилась до него, она, конечно же, перезвонила бы мне и отменила нашу встречу и мой визит на улицу Конде-де-ла-Симера, она принимала бы здесь не меня, а этого типа, и сейчас с ней был бы он – у него больше оснований для этого. Он-то не потерял бы столько времени даром. Возможно, мое место на кровати уже было когда-нибудь его местом – не каждую ночь, как для Деана, а в какую-нибудь из ночей. Но в эту ночь оно было моим, и не нужно сетовать на судьбу: всегда именно так и бывает, хотя мы стараемся не думать об этом и продолжаем жить так, как жили раньше, не ведая, что нас ждет, делая роковые шаги. Это всегда так: ты идешь по улице, по которой сам захотел пойти, или садишься в машину, куда пригласил тебя водитель, открыв дверцу, решаешь полететь на самолете или снять телефонную трубку, решаешь поужинать в ресторане или остаться в гостинице, чтобы рассеянно смотреть на улицу, стоя у окна-гильотины, можешь расти и взрослеть, пока не наступит время идти в армию, можешь впервые поцеловать девушку (и за этим поцелуем последуют другие, за которые потом придется расплачиваться), можешь искать и находить работу, можешь смотреть, как собирается гроза и не искать укрытия, можешь пить пиво и разглядывать женщин, сидящих на высоких табуретах у стойки, – и любой из этих поступков может стать первым шагом на пути, в конце которого – ножи и разбитое стекло, болезнь, недомогание и страх, штыки, отчаяние и раскаяние, поваленное грозой дерево, кость в горле, шаги за спиной, неловкое движение бритвы в руке парикмахера, сломанный каблук и большие руки, сжимающие виски (мои бедные виски!), зажженная сигарета и мокрый затылок, смятые юбки и маленький лифчик, а потом – обнаженная грудь, укрытая женщина, которая кажется спящей, и ничего не подозревающий малыш, который мирно спит и над которым тихо покачивается его наследство – военные самолеты, ведущие свой нескончаемый бой – «В час битвы завтра вспомнишь обо мне; когда был смертным я; и выронишь ты меч свой бесполезный… ». Я смотрел на Марту и мысленно обращался к ней: «Кому еще ты звонила сегодня (уже надо говорить «вчера»), когда вспомнила, что твой муж уезжает и ты свободна? Скольких мужчин ты вспомнила, скольким позвонила, чтобы пригласить к себе, чтобы разделить с ними эту одинокую ночь? Но всем ты позвонила слишком поздно. Может быть, остался только один, кого ты почти не знала, кого подцепила несколько дней назад, не особо задумываясь, не предполагая, что именно с ним проведешь ту ночь, когда будешь свободна (хотя ты едва не забыла, что будешь свободна в эту ночь). Возможно, ты вспомнила обо мне только после того, как перелистала всю записную книжку и по нескольку раз набрала все знакомые номера (ты сидела у этого самого телефона, который стоит на твоем ночном столике и звонит сейчас, потому что кто-то разыскивает тебя – кто-то, кто не знает, что ты умерла, и умерла в моих объятиях. Он звонит и будет звонить до тех пор, пока ему не скажут, что он может вычеркнуть твой номер из своей телефонной книжки, что Марте Тельес бесполезно звонить, потому что она уже не ответит, – бесполезный номер, который забудут те, кто когда-то приложил столько усилий, чтобы заполучить его или запомнить – я тоже был среди них, – те, для кого этот номер давно стал привычным и чьи пальцы сами набирали его (как тот мужчина, чей бритвенный голос записался на пленку, так что его сможет прослушать любой, кто войдет в эту комнату. Его не услышит только та, кому его сообщение предназначалось). А может быть, я несправедлив? Может быть, я был всего лишь вторым в ее списке? Бедная Марта! Я мог бы заменить того типа с командным голосом, если бы эта ночь все-таки стала нашей первой ночью, первой в череде многих таких же ночей, что привели бы нас однажды к бесконечному прощанию (с долгими поцелуями пресыщенных любовников) у моей двери, первой из тех ночей, которые уже не ждут нас в будущем, которые остались только в моем воображении, в моей памяти, которая хранит то, что случилось, и то, чего не случилось, то, что сделано, и то, чего сделать не удалось, необратимое и несбывшееся, то, что мы сами выбрали, и то, от чего мы отказались, то, что повторяется, и то, что теряется навсегда, – так, словно между теми и другими нет разницы: для нашей памяти они равны. Сколько раз тебе пришлось так звонить за всю твою жизнь, про которую я ничего не знаю (я знаю только, как эта жизнь закончилась) и уже никогда не узнаю. Но я буду помнить тебя, буду пытаться проникнуть за черную изнанку времени».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.