Автор книги: Хезер Моррис
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
2
Слушая Лале
Если просыпаешься утром, значит это хороший день.
Лале Соколов
В декабре 2003 года я случайно встретилась с подругой, которую не видела несколько месяцев. Сидя со мной за чашкой кофе, она вскользь сказала мне: «Ты ведь интересуешься сценариями, да? У меня есть друг, у которого только что умерла мать. Его отец – ему восемьдесят семь лет – попросил найти человека, которому он мог бы рассказать свою историю, и этот человек не должен быть евреем. Ты не еврейка, не хочешь встретиться с ним?» Я спросила ее, знает ли она, о чем эта история. Нет, ответила она, не знает. Заинтересовавшись, я согласилась. Неделю спустя в летний солнечный воскресный день Южного полушария я вышла из дому, чтобы встретиться с Лале Соколовым.
Счастливой Хануки! Сча-а-астливой Хануки! Пока еду за рулем на встречу, репетирую эту незнакомую фразу. Я смутно представляю себе, что Ханука – еврейский праздник света. Проезжаю по улицам, украшенным к Рождеству, и размышляю о том, какой будет моя первая фраза. Не прозвучит ли глупо пожелание «счастливой Хануки» с моим новозеландским акцентом? Ах, но постойте… Мужчина, с которым я встречаюсь, недавно потерял свою жену. Может быть, неправильно использовать фразу со словом «счастливый». Мое настроение меняется. Сверкающие рождественские венки, колокольчики и веселые Санты больше не вызывают улыбку. Теперь я с опаской приближаюсь к месту назначения.
Двери открываются, и передо мной предстает маленький худощавый пожилой джентльмен. С двух сторон от него, как стража, две собаки. Одна не больше моей кошки, другая размером с мелкого пони, но по виду совсем не дружелюбная.
– Я – Лале, а это мои малыши Тутси и Бам-Бам.
Похоже, на этом официальное представление заканчивается, и следующее слово «входите» звучит скорее не как приглашение, а как приказ. Все трое резко поворачиваются и шаркающей походкой идут гуськом по коридору. Закрыв дверь, я иду следом за ними. Мне не дали возможности сказать приветствие, и я пока не успела понять, какое имя к какому «малышу» относится.
Конвой входит в безукоризненно чистую комнату, настоящий храм 1960-х. Мужчина останавливается у безупречно отполированного большого обеденного стола.
– Садитесь, – велит он и указывает на выбранный для меня стул.
Я сажусь. Удовлетворенный Лале вместе с малышами бредет в смежную комнату. Меня оставляют для обозрения окружающей обстановки – повсюду чувствуется рука домовитой хозяйки. Огромные цветы на коврах, стены, увешанные гравюрами и семейными фотографиями, сервант, заставленный превосходным хрусталем. Над ним висит картина, привлекшая мое внимание: на розовом коврике, расстеленном на земле, стоит на коленях цыганка. За ее левое ухо заправлен красный цветок, в правое ухо продето большое кольцо, на плечи волнами падают роскошные черные волосы. На шее три нитки бус, пухлые розовые губы, темные пронзительные глаза смотрят прямо на зрителя. На ней длинная юбка бутылочного цвета и кремовая блузка с пышными рукавами. На плечи наброшен шарф. Из-под юбки выглядывают пальцы босых ног. Перед ней разложены три игральные карты. Она указывает на одну из них: это туз червей.
Несколько минут спустя торжественно появляется Лале вместе с малышами. Передо мной ставятся чашка с блюдцем и десертная тарелка с шестью аккуратно разложенными вафлями. Лале садится справа от меня, собаки встают на страже с обеих сторон.
– Вы пробовали это раньше? – указывая на вафли, спрашивает он.
– Да, такие вафли – одна из немногих вещей из моего детства, которые можно сейчас купить.
– Но могу поспорить, это были не такие вафли…
Меня вновь оставляют в одиночестве, и троица опять шествует на кухню. Вскоре они появляются, и передо мной на стол кладется пачка с вафлями. Меня начинают тревожить эти уходы и приходы. Я не знаю, что сказать, если все они снова исчезнут.
– Ну так как, вы пробовали такие раньше? – повторяет Лале.
Сидевшие до того собаки ложатся по обе стороны от него, не спуская с меня пристальных глаз.
– Нет, теперь я уверена, что раньше не пробовала.
– В том-то и дело. Понимаете, они из Израиля. Вы ведь это не прочтете, да?
Я переворачиваю пачку, глядя на незнакомые буквы:
– Полагаю, здесь написано на иврите, так что я не прочту, конечно, но могу сказать, это чертовски хорошие вафли!
Первое подобие улыбки.
– Насколько быстро вы можете записывать?
– Не могу ответить на этот вопрос, зависит от того, что именно я записываю.
– Ну, лучше вам писать побыстрее, потому что у меня мало времени.
Первый проблеск паники. Я намеренно не принесла с собой письменные принадлежности, просто хотела послушать историю и обдумать, как буду излагать ее. Взглянув на часы, я спрашиваю:
– Простите, сколько у вас времени?
– Немного.
– Вам надо быть в каком-то другом месте?
– Да, мне надо быть с моей Гитой.
Я пытаюсь заглянуть в глаза этому хилому 87-летнему старику, только что произнесшему имя своей недавно скончавшейся жены. Он не поднимает головы.
– Мистер Соколов, у меня нет желания вас расстраивать. Если не хотите сейчас беседовать со мной, ничего страшного. Вы угостили меня хорошим кофе, и я наслаждаюсь вашими вафлями.
Но я ему солгала. Это была первая из многих, многих чашек скверного кофе, который сварит для меня Лале.
– Вы не были знакомы с Гитой?
– Нет.
– Хотите взглянуть на ее фотографию?
Я не успеваю ответить, как он вместе со своей компанией вновь поднимается, направляясь к ближайшему шкафу с открытыми полками, на которых помещаются большой телевизор и фотография Гиты и Лале.
Протягивая мне фотографию, он говорит:
– Она была самой красивой девушкой из тех, что я встречал. Я держал ее за руку, глядел в ее испуганные глаза, и я выбивал цифры на ее руке. Вы это знали? Знали, что я был татуировщиком в Освенциме?
Не отрывая глаз от фотографии улыбающейся Гиты (ей лет семьдесят с небольшим), которая сидит рядом с красивым мужчиной, обнимающим ее за плечи, я потрясена, до меня еще не совсем дошли его слова.
Фотография ставится обратно на прежнее место. Я замечаю, что и фото, и телевизор стоят так, чтобы их было хорошо видно из ближайшего кресла с откидной спинкой.
– Раз уж вы пришли сюда, я должен рассказать вам свою историю, да?
– Только если захотите.
Я опускаю взгляд на его охранников, у которых теперь довольно сонный вид.
– Когда-то я был красивым парнем.
Порывшись в бумажнике, он извлекает потрепанную фотографию из паспорта и показывает мне. На меня смотрит красивый улыбающийся двадцатичетырехлетний Людвиг Эйзенберг. Позже он расскажет мне, как после войны изменил фамилию на Соколов, чтобы она звучала «по-русски» и, полагаю, чтобы скрыть, что он еврей. Нет, не просто красивый. Я вижу в нем высокомерие, самоуверенность. Это нагловатый обходительный мужчина, знающий себе цену и знающий, какое место займет в мире.
– Я был маменькин сынок. И всегда это знал, никогда не отрицал.
– И…
– И что?
В течение следующих двух часов я слушала Лале. Это были обрывки историй, воспоминаний, часто произнесенные быстро, взахлеб и почти не имеющие логической связи друг с другом. Он незаметно переходил с английского, по-видимому, на словацкий, иногда на немецкий и время от времени на русский и польский. Малыши не двигались, но постепенно стало понятно, что Лале нервничает, что он устал. Когда он сказал, что был в Освенциме татуировщиком, я перебила его и спросила, что он имеет в виду. Он взглянул на меня как на идиотку. Я не поняла, потому ли это, что я перебила его или просто должна была знать, о чем он говорит.
– Татуировщик. Я был татуировщиком в Освенциме. Выбивал номера, – терпеливо объяснил он. – Я сделал ее номер. Пока выбивал номер, я держал ее за руку и смотрел ей в глаза. – Не было нужды говорить, о ком он рассказывает. – Я понял тогда, в ту самую секунду, что никогда не полюблю другую.
Как и пятнадцать лет назад, впервые услышав эти слова Лале: «никогда не полюблю другую», я и сейчас испытываю ту же дрожь.
Теперь он прижимает к груди фотографию, на которой он с Гитой и которая все это время стояла на столе между нами, словно Гита участвовала в нашем разговоре. Я слышала глухое биение его страждущего сердца. Я чувствовала, как и мое сердце бьется сильнее, сопереживая его горю и боли.
Протянув руку, я осторожно положила ладонь ему на локоть. Рукав его рубашки соскользнул, частично обнажив его собственный номер заключенного. Я уставилась на эти цифры. Он заметил. Я отвела руку, и он закатал рукав и с гордостью вытянул передо мной свою левую руку.
– Тридцать две тысячи четыреста седьмой, – вслух произнес он.
Я долго рассматривала поблекшие сине-зеленые цифры.
– Кто? – прошептала я. – Вы знаете, кто нанес вам номер?
– Конечно знаю. Это был Пепан. Пепан выбил мне номер.
Через некоторое время я спросила Лале, смотрит ли он соревнования по теннису. Я чувствовала, что пора сделать перерыв в разговорах об этом темном, мучительном периоде его жизни. Я хорошо понимала, как разговаривать с людьми об их тяжелых временах и как переключать их с больной темы, разрушая чары, окутывающие и рассказчика, и слушателя. Если уж мне было тяжело слушать его недосказанные истории, то каково было ему их рассказывать?
Да, он любит теннис. И футбол, и баскетбол, и легкую атлетику.
– А как насчет крикета? – спросила я. – Сейчас сезон крикета.
Нет, он не поклонник крикета. Не видит смысла в игре, в которую можно играть до пяти дней подряд и не определить победителя.
В конце концов я поняла, что пора уходить.
– Можно прийти к вам на следующей неделе? – спросила я.
– Прежде чем отвечу, я хочу спросить вас кое о чем. Много ли вы знаете о Холокосте?
Я смущенно опустила голову:
– Очень жаль, но в моей деревенской школе в Новой Зеландии, которую я окончила много лет назад, нам почти ничего не рассказывали о Холокосте. К сожалению, с тех пор я узнала мало нового.
– Отлично, – сказал он. – Вы вполне подойдете.
– Мне надо вас о чем-то спросить, мистер Соколов. Почему вы хотите говорить с человеком нееврейской национальности?
– Это просто. Я хочу беседовать с человеком, не связанным с Холокостом.
– Почему?
– Не верю, что где-то живут евреи, на которых не повлиял бы Холокост – либо лично на человека, либо через его родных или друзей. Если на человека давит груз знания, он не сможет написать мою историю.
– А вам известно, что раньше я не писала книг? Я ходила на курсы сценаристов и написала несколько сценариев, но ни один из них не пошел в дело.
Я испытывала потребность исповедаться в моих несуществующих писательских достижениях. Будучи фанаткой кино, я наивно полагала, что если стану в выходные посещать курсы и консультации для сценаристов, читать сценарии кинофильмов и изучать законченные фильмы, то смогу написать сценарий. Я обдумала несколько проектов, зрительно представляя все свои истории и прокручивая их в голове. Ни в коем случае нельзя недооценивать уверенность человека в достижении своих целей. Если вы попытались что-то сделать и не получилось, это не означает неудачу. Просто в следующий раз приложите больше усилий. По крайней мере, я пыталась в этом себя убедить. И я написала один киносценарий.
– Значит, вы умеете писать? – спросил Лале.
– Думаю, да.
– Тогда напишите мою историю.
– Пожалуй, есть одна вещь, которую вам следует знать обо мне. – (После этих слов он впервые взглянул прямо на меня.) – Хочу озвучить девичью фамилию моей матери. Это Швартфегер.
– А-а, вы немка, – произнес он на удивление оживленным голосом.
– Нет, я новозеландка. Я из Новой Зеландии, там родились пять поколений моей семьи.
– Не важно, мы не выбираем родителей, верно? – (После этих его слов мы обменялись первой улыбкой.) – Вторник, приезжайте во вторник.
– Гм… я работаю с понедельника до пятницы.
– В какое время вы заканчиваете?
– В пять часов.
– Ну, тогда увидимся после пяти.
На обратной дороге я не замечала уличных украшений к Рождеству, в мозгу мешались картины ужаса и любви, жестокости и смелости.
– Как все прошло? – спросили мои близкие, когда я вернулась домой.
– Я только что общалась с живой историей.
Это все, что я ответила. Меня стали допрашивать, но я не могла или не хотела ничего больше говорить. Пока мне необходимо было остаться наедине со своими мыслями, чтобы попытаться интерпретировать услышанное. Я не представляла, как это сделаю, если учесть мои скудные знания о Холокосте и значимость истории этого человека.
Я приехала к нему во вторник после работы, а потом в четверг и днем в воскресенье. Мы сидели за обеденным столом, и опять на столе были плохой кофе и вкусные вафли. Он говорил, я слушала. Лале редко смотрел на меня. Он обращался к столу, к стене, иногда к кому-нибудь из малышей, наклоняясь и почесывая его за ухом. Время от времени одна из собак находила теннисный мяч и приносила ему. Он бросал мяч через плечо, и собаки гонялись и дрались за мяч – всегда выигрывал Тутси, но Бам-Бам не оставлял стараний.
В присутствии Лале я даже не пыталась записывать то, что он говорил. Я хотела было попросить его разрешения записывать на пленку, да так и не отважилась. Когда я несколько раз прерывала его, задавая вопросы, он нервничал, терял нить повествования и уже не мог продолжать рассказ. Но это не имело значения. Сидеть с ним и собаками, слушать по временам бессвязное бормотание пожилого джентльмена – в этом было что-то завораживающее. Или дело было в восхитительном восточноевропейском акценте? Или в обаянии, которое всю жизнь расточал этот хитрец? Или дело было в этой сложной, запутанной истории, которую я начинала осмысливать и значение которой начинало до меня доходить? Имела значение совокупность всех этих вещей, и даже больше того.
Я, бывало, примчусь домой и, не обращая внимания на вопросы и требования мужа и троих детей-подростков, сразу сажусь за компьютер, стараясь вспомнить все, что услышала, – имена, время и место. Оглядываясь назад, я понимаю, насколько комичным было написание мною имен и фамилий и, в особенности, званий офицеров СС, которых упоминал Лале. Я составляла специальную таблицу, в которую заносила число и время, описывала эмоциональное состояние Лале, а также свои эмоции перед встречей с ним и после нее.
На протяжении нескольких недель я посещала его два или три раза в неделю. Он всегда встречал меня у двери вместе с малышами, начиная словами:
– Вы закончили книгу? Вы же знаете, я хочу быть с Гитой.
Обычно я отвечала ему:
– Нет, не закончила, и помните, Лале, я пишу киносценарий, а не книгу.
Проигнорировав мои слова, он держал дверь открытой, потом ждал, пока я не усядусь за стол, после чего исчезал на кухне с малышами, возвращаясь с кофе и вафлями.
Лале продолжал сильно горевать. Одно дело слушать его истории, совсем другое – наблюдать за ним во время рассказа. Мне было ясно, что он испытывает внутренний конфликт: с одной стороны, хочет быть там, где Гита, а с другой – хочет рассказать их историю, в которой было еще много недосказанного. По временам скорбь и депрессия окутывали его облаком, готовым взорваться. В такие дни я замечала, что Тутси и Бам-Бам спокойно лежат у ног хозяина. Их поведение служило мне намеком на его настроение. В другие дни он бывал оживленным, с энтузиазмом рассказывая о своей Гите. Я бесконечно благодарна Тутси и Бам-Баму за их собачью интуицию и безоговорочную любовь к Лале, помогавшие не только ему, но и мне стать частью их сплоченной ячейки. У меня самой была собака Люси, и я искренне верю в благо мокрых носов и щенячьих глаз.
Лале постепенно привыкал ко мне. Он проявлял теплоту, дружелюбие, легко увлекался рассказами о жизни до Освенцима, мешая их с повествованием о жизни с Гитой в Австралии. Факты, бесстрастные описания, однако зачастую он вдруг начинал говорить, затем умолкал, а потом переключался на что-то другое. Каждый раз, затронув сильные эмоции, которые ему довелось испытать за долгую жизнь, особенно в тот самый темный и жестокий период жизни, Лале старался тут же переключиться с них на другую тему.
Однажды в воскресенье вечером я спросила, что у него сегодня на обед. Он сказал, остатки какого-то супа. Повинуясь порыву, я пригласила его поехать ко мне и отобедать с нашей семьей. Он без колебаний согласился, и его лицо осветилось. Быстро покормив своих песиков, после того как я деликатно намекнула, что моя собака не одобрит появления к обеду четвероногих друзей, он позволил отвезти себя ко мне домой.
Моя восемнадцатилетняя дочь не ожидала, что Лале поцелует ей руку, протянутую ему для приветствия. Мой муж и двое сыновей были сразу же очарованы им, и завязался непринужденный разговор. Когда мы с мужем ушли на кухню готовить обед, дети остались в гостиной с Лале. Вскоре я услышала звуки, которые не слышала раньше, и это заставило меня в недоумении и восторге прервать работу: Лале смеялся. Я просунула голову в дверь – он сидел на диване рядом с хохочущей дочерью, увлеченный тем, что я позже назвала старым добрым флиртом.
Вечер прошел чудесно. Мы несколько часов кряду просидели за обеденным столом, угощаясь и разговаривая. Лале увлек всех своими рассказами, но о Холокосте он не вспоминал. Впервые я услышала о его жизни до отправки в Освенцим, жизни в Братиславе после освобождения и жизни с Гитой в Австралии.
Видела я нового Лале или это был старый Лале? Скорбящий старик, прошедший через ужасные испытания, менялся прямо на глазах. До меня начинало доходить, как ему удалось выжить. С его харизмой он очаровал не только мою дочь, но и моего мужа, и сыновей. Было очевидно, что, слушая его истории, они сразу прониклись к нему симпатией, были покорены его отвагой и интеллектом.
Лале настоял, чтобы мы с дочерью оставались сидеть, вызвавшись помочь мужчинам убрать со стола. Я слышала, как он на кухне спрашивал обо мне моих мужчин, и обиделась на некоторые их ответы. Мои сыновья сказали ему, что я не такая уж хорошая стряпуха, что их отец более творчески подходит к готовке. Муж сказал, что я неряшлива и что в основном уборкой занимается он. Ладно, в этих словах есть зерно истины. Но больше всего после первого визита Лале к нам мне запомнился его смех. Тогда я впервые услышала, как он смеется, и с того момента он при каждой нашей встрече посмеивался над какими-то пустяками.
Отвозя Лале домой, я сказала ему, что он флиртовал с моей дочерью.
– Она очень хорошенькая! – сразу ответил он и, немного помолчав, добавил: – Ей столько же лет, сколько было Гите, когда я познакомился с ней.
Теперь все прояснилось. Что-то в моей дочери сильно напомнило Лале о Гите и о проведенных вместе первых годах.
Тот факт, что я познакомила Лале со своей семьей, позволил ему узнать меня лучше, послушать разговоры моих близких, посмеяться над шутками в мой адрес – все это укрепило нашу с ним внутреннюю связь, помогло ему больше доверять мне. Несколько дней спустя это доверие перешло на следующий уровень, когда Тутси подошла к столу, за которым сидели мы с Лале. Как обычно, она держала в зубах теннисный мяч, но, когда на этот раз Лале попытался отобрать его, собака зарычала.
– Противная Тутси, отдай мячик, – легонько стукнув ее по голове, сказал он.
Она снова зарычала. Мы оба удивились. Тутси и Бам-Бам были идеальными товарищами, чей лай раздавался лишь в те минуты, когда под окнами Лале почтальон, доставлявший почту, останавливал свой мотороллер.
Тутси отвернулась от Лале, сделала шажок и положила голову мне на колени, держа в зубах мяч и глядя на меня большими глазами. Я осторожно протянула руку и взялась за теннисный мяч. Она отпустила его и отошла назад. Я бросила мяч через плечо, и малыши помчались вдогонку. Мы с Лале наблюдали за ними, а потом он повернулся ко мне.
– Вы нравитесь моим малышам, вы нравитесь мне, так что можете рассказывать мою историю, – наконец произнес он.
Это незначительное происшествие послужило каким-то триггером для Лале. При следующем моем посещении он приветствовал меня вопросом: «Вы уже закончили книгу обо мне?» Но на этот раз не было продолжения: «Я должен быть с Гитой». Теперь он был полностью поглощен желанием рассказать свою историю до конца.
Он говорил о Гите, о матери, отце и сестре Голди, единственной, кто выжил из их семьи, с безграничным эмоциональным подъемом. Рассказы Лале о пребывании в Освенциме-Биркенау наполняли меня гневом, но я стала замечать дальнейшие изменения в его поведении. Когда он стал рассказывать о своем прошлом более эмоционально, то казалось, что это снимает груз с его плеч и он выглядит более счастливым.
Наши взаимоотношения постепенно трансформировались из отношений объекта с писателем в дружбу. По-прежнему говорил в основном он, а я была призвана слушать. Нелегким делом было подчас вытягивать из него эти истории и сопутствующие им воспоминания. На данном этапе я постоянно знакомилась с дополнительной литературой, уточняла географические названия, имена людей, а также подробности пребывания Лале в Освенциме-Биркенау. Я прекрасно понимала, что иногда память и история идут в ногу, а иногда мучительно расходятся. Воспоминания Лале казались ясными, точными и совпадали с моим расследованием. Было ли это для меня утешением? Нет, это делало его воспоминания еще более ужасными. У этого красивого старика почти не было расхождений между воспоминаниями и историей, слишком часто они шли в ногу. Узнавая что-то новое о жизни Гиты в лагере от других выживших, с которыми меня познакомил Лале, я поняла, почему он хотел рассказывать о времени, проведенном вместе с ней, и не стремился узнать о выпавших на ее долю испытаниях, когда его не было рядом.
По прошествии нескольких месяцев Лале стал приглашать меня сопровождать его на светские мероприятия и в гости к друзьям. Впервые придя с ним на прием, я увидела комнату, в которой с одной стороны стояли мужчины, а с другой – женщины. Едва мы вошли, как присутствующие стали тепло приветствовать Лале, радуясь при виде старого друга. Указав на меня, он громко воскликнул: «Это моя девушка! Дамы, позаботьтесь о ней, а в конце вечера я заберу ее». На радость всем к этому восхитительному мужчине вернулись очарование и остроумие, расточаемые им всю жизнь.
Неужели я стала бы возражать, чтобы меня отослали провести время с дамами? Конечно нет. И вот мне довелось пообщаться с удивительными женщинами, пережившими Холокост и желающими поделиться не только историями своего выживания, но и рассказами о десятилетиях, проведенных вместе с Лале и Гитой в еврейской общине Мельбурна. Как же мне повезло!
На следующий день я размышляла об этом, о первой из многих встреч подобного рода. Меня ни о чем не просили, почти не расспрашивали обо мне. Все хотели говорить, требуя моего внимания. Замечательно было слушать, как взволнованные женщины перебивали друг друга, подхватывали чужие фразы, спорили и возражали друг другу. Я заговаривала, только если хотела задать вопрос, часто о Лале и Гите, или узнать больше подробностей о каком-то кратком эпизоде.
Мне также повезло присутствовать на паре частных встреч Лале. Невероятно трогательно было слушать разговор Лале с одним из друзей, выживших после лагеря, слышать, как они смеются, отпускают шутки по поводу пережитого. Замечательно, что меня приглашали в их круг, где его друзья открывались передо мной, ценя ту роль, которую я играла в его жизни. Его другу Тули было всего семнадцать, когда его забрали из родного города Бардеёв в Словакии.
– Тощий мелкий паренек – могло ветром сдуть, – как он описал мне себя.
Как и Лале, он страдал от болезней, голода и истощения. Впоследствии его перевели из Освенцима-Биркенау на работу в другой лагерь, что, как он считал, спасло ему жизнь.
– Вы позволите мне снять вас на пленку? – спросила я однажды у Лале. – Недолго, просто краткую беседу со мной.
– Что угодно, – легко согласился он, – если это поможет вам рассказать мою историю.
Я уговорила сыновей собрать небольшую съемочную группу и взять в аренду студию. Свою восемнадцатилетнюю дочь я тоже попросила принять участие в съемке – войти, прикрепить к лацкану Лале микрофон, подготовить его к интервью. Утро съемки не задалось. Дочь явилась с опозданием, с похмелья, чем навлекла на себя гнев матери. Но Лале, большой поклонник моей дочери, стал защищать ее и хвалить за то, что живет на всю катушку. Не страшно, уверял он ее, что она огорчает маму, это нормально.
Пятеро молодых людей – продюсер, режиссер, оператор, звукооператор и заблудшая дочь – сосредоточиваются, когда режиссер произносит: «Мотор!» Начинается съемка. В конце я замолкаю, жду слова: «Выключить!» Ничего. Оборачиваюсь на съемочную группу – все поражены, потеряли дар речи от увиденного и услышанного. Камера работает. «Выключить!» – наконец говорю я. Я вижу слезы в глазах моей дочери, с восхищением глядящей на удивительного старика. Медленно они все вместе подходят к Лале. Наклоняются, обнимают, похлопывают по спине, трясут его руку – они очарованы им.
– Вы – живая история, – слышу, как бормочет один из них.
Они уловили – они поняли Лале. Мы пробыли в этой студии два часа. Пятеро молодых людей слушали Лале с открытым сердцем, с открытой душой. Лале чувствовал себя счастливым, находясь в центре внимания заинтересованной аудитории. Помню, я чуточку приревновала его, когда один из парней прервал его, чтобы задать вопрос.
– Отлично, отлично! – сказал Лале. – Вы слушали меня и хотите узнать больше. Сейчас расскажу.
В жизни Лале в Освенциме-Биркенау были отдельные моменты, о которых он не желал говорить. О некоторых я ничего не знала в течение почти года нашего общения. Других он лишь касался, кривил губы, качал головой и умолкал. Я понимала, что не стоит побуждать его к воспоминаниям, надо просто оставить его в покое. Если он захотел бы рассказать о чем-то, то сделал бы это в свое время. Я часто спрашивала себя, сколько нерассказанных воспоминаний он унес с собой в могилу. Но это не имеет значения, ведь это было его решение, его право.
Если вы читали книгу «Татуировщик из Освенцима», то знаете, что Лале жил в той части Освенцима-Биркенау, которая называлась цыганским лагерем. Разумеется, правильнее было бы называть его румынским. Но в те времена его так не называли, и Лале тоже, и я не порицаю его за то, что он называл лагерь цыганским. Этот период его пребывания в Освенциме-Биркенау был одной из тех сюжетных линий, которых он четко придерживался.
И вот однажды он перестал это делать. Как это всегда было у Лале, он рассказывал мне обрывки историй, называл имена узников или офицеров СС, а также день и время исторически значимого кошмара, свидетелем или, в некоторых случаях, участником которого он был. Я написала о его взаимоотношениях с цыганскими семьями, но вам неведома та боль, которую Лале испытывал тогда, в лагере, и теперь, переживая все вновь. Я молча слушала его дрожащий голос, смотрела, как трясущимися руками он смахивает слезы с глаз. Я до сих пор ощущаю ту нестерпимую боль, с которой слушала его. Лале наконец набрался храбрости рассказать об этом. Слушая его несколько часов кряду, я делала записи. Он сидел, отвернувшись от меня, уставившись в точку на дальней стене. Тутси и Бам-Бам свернулись калачиком у его ног. Потом он поднялся и подошел к картине, висевшей за его спиной. Это был подарок, преподнесенный ему Гитой, когда после войны они жили в Братиславе, – портрет цыганки. Вот что он мне рассказал:
Я все тяну с историей про цыган. Никак не могу ее завершить, она слишком мучительная. То, что случилось с ними, можно описать одной фразой, я добавлю еще несколько.
Я был там. До меня донеслись крики, когда их разбудили среди ночи и приказали выйти из бараков. Я поднялся с койки, слыша, как мои друзья зовут меня, просят спасти их. Тогда я в точности не знал, что с ними будет, но догадывался. Четыре с половиной тысячи мужчин, женщин и детей с побоями затолкали в кузова больших грузовиков. Я выбежал из барака и встал перед эсэсовцем, упрашивая оставить их в покое, не забирать женщин и детей. Он замахнулся на меня винтовкой, говоря, что если я не уйду в барак, то он посадит меня в грузовик вместе с ними.
Стоя в дверном проеме, я смотрел, как они проходят мимо меня. Они шли с высоко поднятой головой. Многие мужчины жали мне руку, женщины просто прощались. Когда ко мне подошла Надя, я стал упрашивать ее отстать, говоря, что придумаю, как спасти ее. Улыбнувшись, она сказала, что должна идти со своим народом.
Совсем скоро я остался в одиночестве, теперь единственный обитатель цыганского лагеря. Никогда я не чувствовал себя таким беспомощным. Ночь тянулась бесконечно, наступил новый день – серый, не предвещающий ничего хорошего, а с ним много работы. Я очень хорошо научился приблизительно угадывать время суток. Так что, говоря о позднем утре, я имею в виду время от одиннадцати до половины двенадцатого, когда, напряженно работая с вновь прибывшими, я почувствовал на лице знакомый ожог от падающего пепла. Через несколько минут небо потемнело, и на меня низвергся пепел четырех с половиной тысяч цыган. Помню, что упал на колени и разрыдался. Один из моих помощников, испугавшись, что я заболел, помог мне подняться на ноги.
– Лале, Лале, что случилось? – спросил он.
Пока он помогал мне встать, я взглянул туда, где проходил отбор, и встретился с взглядом Менгеле. Тот подошел к нам:
– Тебе плохо, Татуировщик?
Покачав головой, я взял деревяшку с иглой и потянулся к руке следующей жертвы.
Менгеле улыбнулся мне:
– Когда-нибудь, Татуировщик, когда-нибудь я заберу тебя.
История и память. Я уже писала об этом. Я по-прежнему убеждена в том, что, когда слушаешь, как человек рассказывает о событиях, свидетелем или участником которых он был, то его личные воспоминания имеют приоритет над интерпретацией других людей, не являвшихся свидетелями этих событий. Тем не менее я решила, что буду включать в историю Лале и Гиты лишь те события, которые могут быть подтверждены документально, в особенности если это относится не к Лале, а к другим людям. Такое правило я установила для себя. Я писала художественную книгу, но, учитывая предмет исследования, прекрасно понимала, что она должна быть основана на реальных фактах, и, если я была не в состоянии подтвердить данный факт дополнительным свидетельством, то опускала его. У меня сохранился один характерный пример этого. Лале рассказал об одном случае с участием Чеслава Мордовича, примечательного заключенного, история которого широко освещалась, но без отсылки к Лале. С родственниками Мордовича беседовал профессиональный исследователь, и они уверяли его, что никогда не слышали о Лале Соколове, их отец ни разу не говорил, что знает его, и что Лале никак не повлиял на пребывание Мордовича в Освенциме-Биркенау.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?