Текст книги "Внесите тела"
Автор книги: Хилари Мантел
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
III
Ангелы
Стипни и Гринвич
Рождество 1535 г. – Новый год 1536 г.
Рождественское утро; он быстрым шагом выходит навстречу очередным неведомым передрягам. Путь ему загородила исполинская жаба.
– Это Мэтью?
Из безобразной пасти – детский смешок.
– Саймон. С Рождеством, сэр! Как вы себя чувствуете?
– Усталым. Ты отправил поздравления родителям?
Дети-певчие на лето уезжают домой. В Рождество они при деле – поют.
– Вы идете к королю, сэр? Бьюсь об заклад, при дворе спектакли хуже наших. Мы показываем пьесу про Робин Гуда, и в ней есть король Артур. Я играю жабу Мерлина. Мастер Ричард Кромвель играет Папу Римского. У него миска для подаяния, он кричит: «Мумпсимус-сумпсимус, хокус-покус»{4}4
«Мумпсимус-сумпсимус, хокус-покус» – псевдолатинская абракадабра. Слово «мумпсимус» происходит из рассказанного Эразмом Роттердамским анекдота о священнике, который в литургической фразе «Quod ore sumpsimus» («Что мы приняли устами») произносил бессмысленное mumpsimus; хокус-покус (вошедшее в русский язык как «фокус-покус») имитирует произношение слов «Hoc est corpus meum» (сие есть Тело Мое).
[Закрыть]. Мы вместо хлеба кидаем ему камни, а он грозит нам адским огнем.
Он хлопает Саймона по бородавчатой спине. Жаба мощным скачком отпрыгивает с дороги.
* * *
После возвращения из Кимболтона Лондон сомкнулся вокруг него: поздняя осень, серые тоскливые вечера, ранняя темнота. Утомительное течение дворцовой жизни затянуло его, приковало к столу; при свечах дневные труды незаметно перетекают в ночные, и порой думаешь, что отдал бы все сокровища мира за один солнечный лучик. Он покупает земли на юге Англии, однако посетить их все недосуг, так что эти пашни, старинные усадьбы за каменными стенами, речки с миниатюрными пристанями, пруды, где клюет рыба, виноградники, цветники, рощи и аллеи остаются для него бумажными и плоскими: не овечьими выгонами, не лугами, где коровы стоят по колено в густой траве, не опушками, где трепещет, подняв копыто, белая лань, но пергаментными угодьями, титульными и арендными; их разделяют не древние межевые камни и колючие изгороди, а статьи купчей. Его акры умозрительны, они – источник дохода, источник сосущего беспокойства; он просыпается до серой холодной зари и думает о них – не о вольготной жизни владетеля обширных земель, но о ненадежности границ, сервитутах прохода, проезда и прогона скота, обо всем, что дозволит другим попирать его собственность ногами, вторгаться в прочный мир его будущей старости. Видит Бог, он не селянин по рождению, хотя сразу за улочками его детства начиналась вересковая пустошь. Он целыми днями пропадал там с другими мальчишками, точно так же бежавшими от отцовских кулаков и ремней, от науки, ждавшей их, если хоть минуту простоять на месте. Однако уже тогда его засасывало лондонское городское нутро; задолго до того, как проплыть по Темзе на барке государственного секретаря, он знал ее течения и приливы, знал все, что можно узнать, разгружая лодки и возя на тачке ящики к богатым домам на Стрэнде, домам епископов и лордов, с которыми он теперь ежедневно заседает в совете.
Зимой двор совершает свой положенный круг: Гринвич и Элтхем, дома Генрихова детства, Уайтхолл и Хэмптон-корт, бывшие дворцы кардинала. Король нынче повсюду обедает один в личных покоях. В примыкающем к ним помещении, как бы оно ни называлось в том дворце, где мы остановились сегодня – кордегардией или караульной, – есть стол для знати, за которым председательствует лорд-канцлер. За этим столом восседает дядя Норфолк, когда тот с нами, и Чарльз Брэндон, герцог Суффолкский, и отец королевы, граф Уилтширский. Есть и другой стол, чуть менее почетный, для чиновников вроде него, и для тех старых королевских друзей, кто почему-то до сих пор не получил титула. Здесь сидят Николас Кэрью, шталмейстер, и Уильям Фицуильям, казначей, знающий Генриха с малолетства, а председательствует Уильям Полет, гофмаршал. Его, Кромвеля, долго удивлял обычай людей за этим столом поднимать кубки (и брови), выпивая за кого-то отсутствующего. Пока Полет не объяснил чуть смущенно: «Мы пьем за того, кто сидел тут до меня. За прежнего гофмаршала, сэра Генри Гилфорда, светлая ему память. Вы его, конечно, знали».
Конечно. Кто не знал Гилфорда, искуснейшего дипломата, первого из царедворцев? Сверстник короля, Генри Гилфорд был правой рукой Генриха с той поры, когда тот восторженным девятнадцатилетним принцем вступил на престол. Хозяин и слуга, одинаково рьяные в поисках славы и удовольствий, вместе мужали, вместе достигли зрелости. Можно было смело биться об заклад, что Гилфорд переживет землетрясение, но тот не пережил Анну Болейн. Гофмаршал не скрывал, что любит свою государыню, королеву Екатерину. («А если бы не любил, – были его слова, – то вступился бы за нее по христианской совести и ради приличий».) Король по старой дружбе простил его, только сказал, давай не будем об этом. Не упоминай Анну Болейн, не спорь, не вынуждай меня с тобой ссориться.
Однако Анне мало было молчания. В тот день, когда я стану королевой, сказала она Гилфорду, вы проститесь со своей должностью.
Мадам, ответил сэр Генри Гилфорд, в тот день, когда вы станете королевой, я подам в отставку.
И сдержал слово. Генрих сказал: «Брось! Это всего лишь женские ревность и злоба. Что они тебе? Не обращай внимания».
«Но я боюсь за себя, – ответил Генри Гилфорд. – За свою семью и доброе имя».
«Не оставляй меня», – взмолился король.
«Вините свою новую жену», – сказал Гилфорд.
И уехал от двора в деревню.
– И там через несколько месяцев умер. Как утверждают, от разбитого сердца, – говорит Уильям Фицуильям.
Общий вздох за столом. Вот так оно и бывает, труд всей жизни позади, впереди – сельская тоска: вереница неотличимых дней от воскресенья до воскресенья. Без Генриха, без света его улыбки. Вечный ноябрь, вечные унылые сумерки.
– Посему мы вспоминаем его, – говорит сэр Николас Кэрью, – нашего старого друга. И пьем – Полет не в обиде – за того, кто был бы гофмаршалом и сейчас, иди все законным чередом.
Кэрью мрачен, как на похоронах; этому чопорному господину неведома легкомысленная веселость. Он, Кромвель, просидел за столом неделю, прежде чем сэр Николас удостоил его взглядом и подвинул блюдо с мясом к нему поближе. Однако за прошедшее время отношения немного смягчились; с ним, Кромвелем, вообще ладить легко. Он видит: меж этими людьми, которых Болейны оттеснили от трона, царит дух товарищества, дух стойкости перед лицом общей беды. Они похожи на тех европейских сектантов, что ждут конца света, однако верят, что после вселенского пожара воссядут одесную Господа: поджаренные с одного боку, обугленные по краям, но, по Его милости, живые и бессмертные.
Уильям Полет верно напомнил: он и сам знал Генри Гилфорда. Лет пять назад тот радушно принимал его в Лидском замке. Разумеется, Гилфорд чего-то хотел, каких-то кардинальских милостей. И все равно он, Кромвель, многому научился от сэра Генри: как тот ведет светскую беседу, как управляет домом, как осмотрителен и осторожен во всем. Позже он на примере сэра Генри узнал, как Анна Болейн может погубить человека и насколько его сотрапезники далеки от того, чтобы ее простить. Кэрью и иже с ним винят его, Кромвеля, который помог Анне возвыситься, убрав препятствия к новому браку короля. Он не ждет, что его примут в дружеский круг, лишь бы в тарелку не плевали. Однако когда он начинает говорить, Кэрью слегка оттаивает. Порой шталмейстер обращает к нему длинное, и впрямь лошадиное, лицо, порой моргает, как свойственно тугодумам, и спрашивает: «Надеюсь, господин секретарь, сегодня вы в добром здравии?»
И покуда он ищет ответ по разуму сэра Николаса, Уильям Фицуильям ловит его взгляд и ухмыляется чуть заметно.
В декабре на него рушится лавина бумаг. Часто под конец дня он кипит от злости, потому что отправил Генриху спешные документы, а королевские джентльмены решили придержать их на то время, пока государь не в духе. Несмотря на добрые известия от королевы, Генрих постоянно взвинчен. В любую минуту может задать самый неожиданный вопрос. Почем сегодня на рынке беркширская шерсть? Вы знаете турецкий? А почему нет? А кто знает? Кто основал Гексхемский монастырь?
Семь шиллингов за мешок, и цена растет, ваше величество. Нет. Потому что никогда не бывал в тех краях. Если такого человека можно сыскать, я его найду. Святой Уилфред, сир.
Он закрывает глаза.
– Если не ошибаюсь, шотландцы сровняли его с землей, а Генрих Первый отстроил заново.
– Почему Лютер уверен, что я должен признать догматы его церкви, а не он – мои? – вопрошает король.
Накануне Дня святой Люсии Анна вызывает его к себе, отрывая от дел Кембриджского университета. На подходе к дверям сторожит леди Рочфорд, кладет руку ему на локоть.
– На нее страшно смотреть. Ревет белугой. Вам еще не рассказали? Песик ее погиб. Мы побоялись говорить, передали через короля.
Пуркуа? Ее любимец? Джейн Рочфорд вводит его к королеве. У бедной Анны лицо заревано так, что глаза превратились в щелочки.
– Знаете? – шепчет леди Рочфорд. – Когда она выкинула прошлого ребенка, то не проронила ни слезинки.
Фрейлины держатся от Анны на расстоянии, словно она в шипах. Как там сказал Грегори? «Анна вся локти и колючки». Ее не утешить, не приголубить – протянешь руку, гневно отпрянет, как от угрозы. Екатерина права. Королева одна со своим горем, будь то утрата мужа, собачки или ребенка.
Анна приказывает женщинам уйти: машет на них, как малыш на ворон. Неспешно, словно вороны в павлиньих перьях, дамы подбирают шлейфы, оставляя по себе обрывки разговора: неоконченные сплетни и каркающий смех. Леди Рочфорд, самая упорная из птиц, снимается с места последней, как будто нехотя.
Теперь они с Анной один на один, только в углу что-то бормочет карлица, шевелит руками перед лицом.
– Глубоко соболезную, – произносит он, глядя в пол. Сейчас не время говорить, что она может завести другую собаку.
– Его нашли… – Анна вскидывает руку, – вон там. Во дворе. Окно было открыто. Он лежал со сломанной шеей.
Она не говорит, что Пуркуа сам выпал из окна, потому что, очевидно, думает иначе.
– Помните, как мой кузен Фрэнсис Брайан привез его из Кале? Это было при вас. Фрэнсис вошел, и я сразу схватила Пуркуа на руки. Бедняжка никому не причинял зла. Какому злодею хватило духу его убить?
Анну хочется утешить; она страдает, как будто мучили ее саму.
– Наверное, он вспрыгнул на подоконник и поскользнулся. Про маленьких собачек думаешь, что они умеют падать на четыре лапы, как кошки, ан нет. Наша спаниелиха увидела мышь, спрыгнула у моего сына с рук и сломала лапу. У них косточки такие хрупкие.
– И что с ней сталось?
– Мы не смогли ее вылечить.
Он смотрит на карлицу. Та ухмыляется в углу, ударяет кулаком о кулак. Зачем Анна держит при себе эту умалишенную? Ее надо отправить в богадельню. Анна, позабыв про изысканные французские манеры, трет глаза кулаками.
– Что слышно из Кимболтона? – Она сморкается в платок. – Говорят, Екатерина проживет еще полгода.
Он не знает, что ответить. Может, она ждет, что он отправит в Кимболтон человека – выбросить Екатерину из окна?
– Французский посол жалуется, что дважды приходил к вам домой и вы его не приняли.
Он пожимает плечами:
– Я был занят.
– Чем же?
– Катал шары в саду. Да, оба раза. Я постоянно упражняюсь в игре, потому что если случается проиграть, бываю весь день не в духе и срываю зло на папистах.
В другой раз Анна бы рассмеялась, сейчас даже не улыбается.
– Я этого посла тоже не люблю, он не выказывает мне должного уважения, как прежний. И все равно вам следует быть к нему внимательнее, поскольку только король Франциск и защищает нас от Папы, иначе бы тот давно вцепился нам в горло.
Фарнезе, как волк, оскаленный, из пасти каплет кровавая слюна. Едва ли Анна сейчас расположена говорить о политике, но попытаться стоит.
– Франциск помогает нам не из любви.
– Знаю. – Она перебирает в руках платок, ищет сухое место. – И уж точно не из любви ко мне. Я не настолько глупа, чтобы так думать.
– Он всего лишь не дает Карлу нас захватить и стать единовластным повелителем мира. И булла об отлучении ему не по нраву. Не по нраву, что священник, будь он хоть римский епископ, берется свергать королей. Вот бы кто-нибудь умный открыл Франциску глаза на его собственный интерес. Присоветовал встать во главе церкви, как наш государь.
– У него нет своего Кремюэля. – Анна улыбается сквозь слезы.
Он ждет. Знает ли Анна, как относятся к ней французы? Они уже не верят в ее влияние на Генриха. И пусть вся Англия присягнула ее будущим детям, никто за границей не представляет маленькую Елизавету на троне. Как сказал ему французский посол (при последней встрече): коли выбор из двух женщин, почему бы не предпочесть старшую? Да, Мария испанских кровей, ну так хоть королевских. И она по крайней мере уже не пачкает пеленки.
Карлица выезжает из угла на заду, тянет хозяйку за юбки.
– Отстань, Мария! – Анна видит выражение его лица и смеется. – Так вы не знали, что я заново окрестила мою дурочку? Королевская дочка почти карлица, ведь верно? Даже ниже матери. Увидели бы ее французы, пришли бы в ужас. Думаю, у них и мысли бы не осталось, что она может наследовать королю. О да, Кремюэль, я отлично знаю, что они интригуют за моей спиной. Они принимали моего брата, но на самом деле и не собирались договариваться о браке Елизаветы.
Ну вот, думает он, значит, она все-таки поняла наконец, что к чему.
– Все это время они пытались устроить брак дофина с испанской приблудой. Улыбались мне в лицо, а сами строили против меня козни. А вы знали и молчали.
– Мадам, – говорит он, – я пытался вам сказать.
– Как будто меня не существует. Как будто моей дочери нет. Как будто Екатерина все еще королева. – Ее голос становится резче. – Я этого не потерплю.
«Что вы сделаете?» – думает он, и она почти без паузы отвечает на незаданный вопрос:
– Я придумала, как поступить. С Марией.
Он ждет.
– Я поеду к ней. И не одна. А с приятными молодыми джентльменами.
– В них у вас недостатка нет.
– Или почему бы вам, Кремюэль, ее не навестить? В вашей свите тоже красавцев хватает. Вы знаете, что несчастная в жизни не слышала комплимента?
– Думаю, от отца все-таки слышала.
– Для восемнадцатилетней девицы отец уже ничто. Ей нужно совсем другое внимание. Поверьте мне, я сама была такой же дурочкой, как и все. Она мечтает, чтобы кто-нибудь писал ей стихи и вздыхал, когда она входит в комнату. Признайте, что этот подход мы еще не испробовали. Соблазнить ее.
– Вы предлагаете мне ее скомпрометировать?
– Нам с вами это вполне по силам. Можете даже соблазнить ее сами, кто-то сказал мне, что вы ей нравитесь. А мне было бы занятно посмотреть, как Кремюэль разыгрывает влюбленного.
– Лишь глупец станет приближаться к Марии. Король его убьет.
– Я не предлагаю с ней переспать. Видит Бог, я не стану требовать от друзей такой жертвы. Только и нужно, чтобы она публично выставила себя дурой.
– Нет, – отвечает он.
– Почему?
– Это не моя цель и не мои методы.
Анна багровеет. Кожа у нее на горле идет пятнами от злости. Он думает: сейчас она готова на все, для нее нет границ.
– Вы пожалеете, что так со мной говорили. Вы думаете, что достигли вершин власти и я вам больше не нужна. – Голос у нее дрожит. – Мне все известно про вас и Сеймуров. Вы думаете, это тайна, но я знаю все. Когда мне сказали, я была потрясена. Я не думала, что вы поставите свои деньги на такую дрянную карту. Чем может похвалиться Джейн Сеймур, кроме девственности, и что проку от девственности на следующее утро? Вчера она королева его сердца, сегодня – очередная девка, которой не хватило мозгов держать ноги вместе. У Джейн ни ума, ни красоты. Она за неделю Генриху надоест, он отправит ее назад в Вулфхолл и забудет.
– Возможно, – говорит он. И впрямь не исключено, что так и будет; этот вариант не следует сбрасывать со счетов. – Мадам, когда-то вы прислушивались к моим советам, прислушайтесь и теперь. Не утомляйте себя дурными мыслями. Вы сами говорили, что они могут повредить ребенку. Склонитесь перед желаниями короля. Что до Джейн, она бледна и незаметна, ведь так? Вот и не замечайте ее. Отворачивайтесь и не смотрите на то, чего вам видеть не надо.
Анна, сцепив руки на коленях, подается вперед.
– Я тоже дам вам совет, Кремюэль. Примиритесь со мной до того, как родится ребенок. Даже если это будет девочка, я рожу еще. Генрих меня не бросит. Он слишком долго ждал, и я не обманула его ожиданий. А отвернуться от меня значит зачеркнуть те великие и дивные труды, что совершены в этой стране при мне. Я о евангельских трудах. Генрих не склонится перед Римом. После моей коронации Англия стала иной, и без меня она не устоит.
Ошибаетесь, мадам, думает он, если надо будет, я вычеркну вас из истории. А вслух говорит:
– Надеюсь, мы не в ссоре. Я всего лишь даю вам дружеский совет. Вы знаете, я – отец семейства, вернее, был им прежде. Я всегда советовал жене не волноваться, пока она в тяжести. Если я чем-нибудь могу быть вам полезен, скажите, я все исполню. – Он поднимает на нее глаза. – Но не угрожайте мне, сударыня, я этого не люблю.
– Мне плевать, что вы любите. Помните, мастер Кромвель, тех, кого подняли из грязи, можно сбросить обратно в грязь.
– Полностью согласен.
Он откланивается. Ему жалко Анну: она пускает в ход женское оружие, поскольку не имеет другого. В соседней комнате поджидает Джейн Рочфорд.
– Все хнычет? – спрашивает она.
– Нет, уже взяла себя в руки.
– Она подурнела, вам не кажется? Может, слишком много была этим летом на солнце? У нее появляются морщины.
– Я ее не разглядывал, мадам. Подданному это не пристало.
– Вот как? – со смехом отвечает Джейн. – Так я вам скажу. Она выглядит на свои годы и даже старше. Наши лица не случайны, они несут следы всех наших грехов.
– Господи! Чем же я так нагрешил?
Она хохочет:
– Господин секретарь, это мы все очень хотели бы знать. Однако, быть может, не у всех лицо – зеркало души. Говорят, Мэри Болейн у себя в деревне цветет, как майский день. Где справедливость? Мэри – с которой кто только не спал. А поставить их рядом – так Анна покажется… как это сказать? Истасканной.
Щебеча, в комнату впархивают другие дамы.
– Она там одна? – спрашивает Мэри Шелтон (как будто Анну нельзя оставлять и на минуту) и, подхватив юбки, бежит в соседнюю комнату.
Он прощается с леди Рочфорд, но кто-то путается под ногами, мешает идти. Это карлица на четвереньках. Она рычит и как будто хочет его укусить. Он еле сдерживается, чтобы не отпихнуть ее ногой.
Дневные заботы идут своим чередом. Он гадает, каково Джейн Рочфорд быть замужем за человеком, который ее унижает и открыто путается с другими. Этого не узнать: у него нет способа проникнуть в ее чувства. Однако ему неприятно, когда Джейн трогает его за руку: у нее из пор словно сочится несчастье. Она смеется ртом, но не глазами; они так и стреляют по сторонам, примечая все и вся.
В тот день, когда из Кале доставили Пуркуа, он, Кромвель, поймал Фрэнсиса Брайана за рукав: «Где мне раздобыть такого же?» А, для вашей милой, сказал одноглазый черт в надежде подцепить сплетню. Нет, с улыбкой ответил он, для себя.
Письма полетели через пролив, Кале забурлил. Государственный секретарь хочет песика. Отыщите ему, отыщите скорее, пока кто другой не расстарался. Леди Лайл, супруга губернатора, почти готова была расстаться с собственным любимцем. Ему прислали целый пяток спаниелей, пятнистых и улыбающихся, с миниатюрными лапками и пушистым хвостом. Однако ни один не умел, как Пуркуа, смотреть, вопросительно подняв уши. Pourquoi?
Хороший вопрос.
Рождественский пост. В кладовых изюм, миндаль, мускатный орех и мускатный цвет, инжир, лакрица, гвоздика, имбирь. Послы английского короля в Германии ведут переговоры со Шмалькальденской лигой, союзом немецких протестантских князей. Император в Неаполе. Барбаросса в Константинополе. Антони в главном зале Стипни, сидит на деревянной лестнице в балахоне, расшитом звездами и полумесяцами. Кричит:
– Как дела, Том?
Над головой у Антони качается Рождественская звезда. Он, Кромвель, смотрит на ее посеребренные лучи, острые, как ножи.
Антони в доме только с прошлого месяца, но уже невозможно представить его нищим у ворот. Когда возвращались из Кимболтона, у входа в Остин-фрайарз собралась огромная толпа. В провинции его, может быть, и не знают, однако здесь, в Лондоне, королевский секретарь известен всем. Народ пришел поглазеть на ливрейных слуг, на свиту и лошадей, но он в тот раз ездил без шума, в сопровождении лишь нескольких усталых телохранителей. «Где были, лорд Кромвель?» – закричал кто-то, словно он должен отчитываться перед лондонцами обо всех своих делах. Порой он видит себя в лохмотьях, солдатом разбитой армии, бездомным мальчишкой, бродягой у собственных ворот.
Они уже собирались въехать во двор, когда через толпу пробился тощий человечек и вцепился в его стремя. Человечек безудержно рыдал и был настолько жалок, настолько явно не мог причинить никому вреда, что телохранители не стали его отгонять, хотя у самого Кромвеля мороз пробежал по коже: вот так тебя и ловят, отвлекают твое внимание, в то время как убийца с кинжалом подбирается со спины. Однако позади надежная стена телохранителей, а человечек трясется так, что выхвати сейчас клинок – бухнется на колени. Он наклоняется в седле.
– Я тебя знаю? Вроде бы я видел тебя здесь раньше.
По впалым щекам катятся слезы. Во рту ни единого зуба – тут поневоле заплачешь.
– Да благословит вас Бог, милорд. Да подаст Он вам богатство и процветание.
– Подает, не жалуюсь.
Ему надоело объяснять всем и каждому, что он им не милорд.
– Возьмите меня к себе, – молит человечек. – Как видите, я в лохмотьях. Я готов, если вам будет угодно, спать вместе с собаками.
– Собакам это едва ли будет по вкусу.
Кто-то из телохранителей говорит:
– Вытянуть его хлыстом, сэр?
Человечек вновь принимается рыдать.
– Ш-ш-ш, – говорит он, как ребенку. Плач становится громче, слезы хлещут так, будто их качают насосом. Может, этот бедолага все зубы себе выплакал? Такое бывает?
– Я остался без хозяина, – рыдает несчастный. – Мой бедный господин погиб при взрыве.
– Господи помилуй, что за взрыв?
Это уже серьезно: на что люди переводят порох, который нужен нам для войны с императором?
Человечек шатается, обхватив себя за грудь – ноги не держат. Он, Кромвель, наклонившись, хватает его за шиворот; не хватало только, чтобы этот оборванец рухнул на землю и напугал лошадей.
– Стой прямо. Как тебя зовут?
Сдавленный всхлип.
– Антони.
– Что ты умеешь, кроме как рыдать?
– С вашего позволения, на прежнем месте меня очень ценили. До того как… увы! – Человечек заходится в рыданиях.
– До взрыва, – терпеливо говорит он. – Так что ты делал? Поливал сад? Чистил нужники?
– Увы, – плачет несчастный. – Ничего такого полезного. – Грудь его вздымается. – Сэр, я был шутом.
Он, Кромвель, выпускает шиворот человечка и принимается хохотать. В толпе недоверчиво хмыкают. Телохранители прыскают от смеха.
Человечек выпрямляется и смотрит ему в лицо. Слезы больше не текут, на губах – робкая улыбка.
– Так я иду с вами, сэр?
Сейчас, под Рождество, Антони без устали рассказывает домашним о разных бедах, приключавшихся с его знакомцами в это время года: кого-то поколотил трактирщик, у кого-то сгорела конюшня, у кого-то разбежался скот. Домашние слушают, раскрыв рот. Антони умеет говорить разными голосами, мужскими и женскими, заставляет собак дерзко отвечать хозяевам, передразнивает посла Шапюи и вообще любого – только назови имя.
– А меня ты изображаешь? – спрашивает он.
– Где уж мне! – отвечает шут. – Хорошо иметь хозяина, который картавит, или поминутно крестится и восклицает: «Святые угодники!», или хмурится, или у него дергается веко. А вы не насвистываете, не шаркаете ногами, не щелкаете пальцами.
– У моего отца был исключительно дурной нрав, так что я с детства приучен вести себя тихо. Если он меня замечал, то колотил.
– А что там, – Антони, глядя ему в глаза, постукивает себя по лбу, – никому не ведомо. Мне проще изобразить ставень. У доски и то больше выражения. У кадки.
– Если хочешь другого хозяина, я дам тебе рекомендации.
– Я придумаю, как вас изобразить. Когда научусь изображать дверной косяк. Межевой камень. Статую. На севере есть статуи, которые двигают глазами.
– У меня таких несколько. Под замком.
– А ключ не дадите? Хочу посмотреть, как они двигают глазами в темноте, без служителей.
– Ты папист, Антони?
– Возможно. Я люблю чудеса. Совершал паломничества. Но кулак Кромвеля ближе, чем рука Божья.
В Сочельник Антони поет «В кругу друзей забавы», изображает короля, нацепив вместо короны миску, раздувается на глазах: тощие руки и ноги становятся мясистыми. У короля смешной голос, слишком высокий для такого здоровяка. Обычно при дворе мы делаем вид, будто не замечаем этого. Однако сейчас он смеется, прикрывая рукой рот. Где Антони видел короля? Да так близко, что запомнил каждое движение? Может, много лет вертелся во дворце, получая поденную плату, и никто не спросил, откуда такой взялся. Если можешь изобразить короля, сумеешь изобразить и деловитого слугу.
Наступает Рождество. Звонят колокола Святого Дунстана. В воздухе порхает снег. У спаниелей на шее ленточки. Первым приходит мастер Ризли, который в свои кембриджские деньки блистал на тамошней сцене, а теперь руководит всеми домашними спектаклями.
– Дайте мне маленькую роль, – упрашивал его Кромвель. – Скажем, дерева. Тогда мне не придется ничего учить. Деревья шутят экспромтом.
– В Индии, – встревает Грегори, – деревья умеют ходить. В сильный ветер они поднимаются на корнях и уходят туда, где меньше дует.
– Кто тебе сказал?
– Боюсь, что я, – отвечает Зовите-Меня-Ризли. – Но, думаю, беды не случилось, а Грегори зато порадовался.
Хорошенькая жена Ризли наряжена девой Мэрион, волосы распущены и ниспадают до талии. Сам Ризли в женском платье, его двухлетняя дочь цепляется за юбки.
– Я – девственница, – объявляет Зовите-Меня. – Сегодня они такая редкость, что на их поиски отправляют единорогов.
– Фу. Подите переоденьтесь. – Он поднимает вуаль на лице Ризли. – Не больно вы похожи на девицу, с вашей-то бородой.
Зовите-Меня делает реверанс.
– Но мне нужно маскарадное платье, сэр.
– У нас остался костюм червяка, – вставляет Антони. – Или можете нарядиться исполинской розой.
– Святая Ункумбера{5}5
Святая Ункумбера (известная также под именами Либерата, Вильгефорта и др.) – вымышленная святая, которая якобы вымолила себе бороду, чтобы не выходить замуж, за что была распята родным отцом. Легенда возникла из-за того, что на раннесредневековых распятиях Христос изображался в длинной одежде; когда эта традиция исчезла, их стали принимать за изображения бородатой женщины на кресте.
[Закрыть] была девственница, и у нее выросла борода, – сообщает Грегори. – Борода отпугивала ухажеров и защищала ее целомудрие. Женщины молятся святой Ункумбере, когда хотят избавиться от мужей.
Зовите-Меня уходит переодеваться. В червяка или в цветок?
– Нарядитесь червяком в цветке! – кричит вслед Антони.
Входят Рейф и племянник Ричард, переглядываются. Он, Кромвель, берет на руки дочку мастера Ризли, хвалит ее чепец, спрашивает про новорожденного братца.
– Мистрис, я позабыл ваше имя.
– Меня зовут Элизабет, – отвечает дитя.
– Вас теперь всех, что ли, так называют? – смеется Ричард Кромвель.
Я переманю Зовите-Меня на свою сторону, думает он, окончательно докажу ему, что служить Гардинеру невыгодно, а выгодно быть верным только мне и королю.
Когда приходит Ричард Рич с женой, он восхищается ее новыми рукавами червленого атласа.
– Роберт Пакингтон запросил за них шесть шиллингов, – негодует она. – И четыре пенса за подкладку.
– А Рич ему заплатил? – смеется он. – Лучше не платить, а то Пакингтон совсем обнаглеет.
Приходит и сам Пакингтон, насупленный и мрачный, явно хочет что-то сказать – и не просто осведомиться о здоровье. С Пакингтоном Гемфри Монмаут, член гильдии суконщиков, несгибаемый реформат.
– Уильям Тиндейл по-прежнему в тюрьме и приговорен к казни. – Пакингтон собирается с духом. – В наш праздник я думаю о его страданиях. Что ты сделаешь для нашего брата, Томас Кромвель?
Пакингтон евангелист, реформат, один из старейших друзей Кромвеля, и Кромвель по-дружески излагает ему свои затруднения: для переговоров с властями Нидерландов нужно королевское разрешение Генриха, которого Генрих не даст, поскольку Тиндейл не признал его развод. Как и Мартин Лютер, Тиндейл считает брак с Екатериной законным и упрямо стоит на своем, не слушая никаких резонов. Уж казалось бы, для спасения собственной жизни можно и уступить королю, но Тиндейла сдвинуть не легче, чем гранитную глыбу.
– Так пусть идет на костер, ты это хочешь сказать? Счастливого тебе Рождества, господин секретарь. Люди говорят, деньги бегут за тобой, как спаниели за хозяином.
Он берет Пакингтона за локоть.
– Роберт… – И тут же отступает на шаг. – Да, люди говорят правду.
Он знает, о чем думает его друг. Государственный секретарь способен повлиять на короля, но не заступается за Тиндейла, потому что озабочен только своей мошной. Хочется сказать: Бога ради, дайте мне хоть день передышки.
Монмаут говорит:
– Ты помнишь наших братьев, которых сжег Томас Мор? И тех, кого он затравил до смерти? Тех, кого сломило заточение?
– Тебя оно не сломило. И ты дожил до казни Мора.
– Однако он тянет руки из могилы, – говорит Пакингтон. – Мор разослал агентов, они и выдали Тиндейла голландским властям. Коли тебе не по силам убедить короля, может, его умилостивит королева?
– Королева сама нуждается в помощи. И если вы хотите ей помочь, скажите женам – пусть придержат свои злые языки.
Дочери (вернее, падчерицы) Рейфа зовут его полюбоваться их нарядами, однако от разговора остался горький привкус во рту, который не пройдет до конца праздника. Антони сыплет шутками; он, Кромвель, не слушая, смотрит на девочку в костюме ангела. За спиной у нее крылья из павлиньих перьев, сделанные им для Грейс когда-то давным-давно.
Давным-давно? Еще и десяти лет не минуло. Глазки2 на перьях мерцают; день темный, но свечи озаряют алые ягоды остролиста в венках из золотой мишуры, серебряную Рождественскую звезду. Вечером, когда за окном сыплет снег, Грегори спрашивает его:
– Где теперь живут мертвые? Есть у нас Чистилище или нет? Говорят, оно по-прежнему существует, но никто не знает где. Говорят, без толку молиться за страдающие души. Мы уже не можем, как раньше, их отмолить.
Когда умерли его близкие, он сделал все, что тогда было положено: внес пожертвования, заказал мессы.
– Не знаю. Король не позволяет проповедовать о Чистилище, слишком это спорный вопрос. Можешь побеседовать с епископом Кранмером. – Он кривит рот. – Узнаешь от него, как принято думать сегодня.
– Очень грустно, что мне не разрешают молиться за маменьку. Или говорят: молись, если хочешь, но тебя все равно никто не услышит.
Как вообразить полнейшую тишину в преддверии Божьих покоев, где каждый час – десять тысяч лет? Раньше представлялось, что души усопших лежат в огромной сети, в протянутой Богом паутине – хранятся там до поры, когда им придет время вступить в Его свет. Но коли она порвана, высыпались ли души в ледяное ничто, падают ли с каждым годом все дальше в безмолвие, чтобы в конце концов исчезнуть без следа?
Он подводит малышку к зеркалу – показать крылья. Девочка ступает мелкими шажками, благоговея перед самой собой. Павлиньи глазки2 говорят с ним из зеркала. Не забывай нас. На исходе каждого года мы здесь: шепот, касание, веяние перышка между тобой и нами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.