Текст книги "Русская литература XIX–XX веков: историософский текст"
Автор книги: И. Бражников
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
2.2. «Великая Скуфь» и «дикие скифы»
«Скифский сюжет» русской культуры – один из самых древних, истоки его можно найти уже в Повести временных лет (XI–XII вв). Причем для летописца «Скифия» – «Скуфь» является синонимичным обозначением «Русьской земли»: И бе множество их, седяху бо по Бугу и по Днепру оли до моря, и суть городы ихъ и до сего дне, да то ся зовяху от Грекъ Великая скуфь [1, с. 70].
Таким образом, на Руси определенная местная память о топониме «скифь» («скуфь») дожила до времен первых летописей, то есть до первой четверти XII в., хотя автор этого фрагмента и оговаривается, что зовется так земля «от Грек». При этом, как было доказано, словосочетание «отъ Грекъ» не могло обозначать: «с греческого языка», а значило только: «от людей греческой народности», «от земель, обитаемых греками» и «от Греции, из Греции»135. Скуфь, Скифия – древнейшее историческое название территории юга России, поэтому нет ничего удивительного в той роли, которую впоследствии сыграет скифский сюжет в историософском тексте русской культуры. Впрочем, упоминания «скифского» в древнерусской литературе достаточно маргинальны. Возвращение скифской темы происходит в начале Нового времени, когда политические и культурные связи между Россией и Западом становятся интенсивнее. В этот период в целом господствовало представление о скифе как о «варваре», «дикаре», восходящее к античной традиции, которое было усвоено европейским сознанием в Новое время, по-видимому, начиная с XVII в., и во всяком случае было уже отчетливо сформулировано в эпоху Просвещения. Полагая себя (приблизительно начиная с IX в.) единственным наследником и правопреемником греко-римской цивилизации, европейское сознание усвоило и оппозицию Востоку. Представление об этом Востоке у европейцев вплоть до XIX в. и даже позже было, как и у античных авторов, довольно расплывчатым, окутанным легендой: с одной стороны, там виделась угроза, с другой – источник всего таинственного и чудесного. Причем восточная граница Европы была очень нечеткой136, что также находило опору в античных представлениях, где к востоку и северу от известных эллинам пределов располагались легендарная Гиперборея и «скифы» как общее название для самых различных племен.
Еще Вольтер, описывая Россию XVIII в. в своей «Истории Карла XII» (1731 г.), оперирует античными географическими названиями и этнонимами: Танаис, Понт, Борисфен, Палус Меотис, скифы, сарматы, роксаланы и прочие.137 То есть он смотрит на Россию сквозь античную оптику как на «Скифию». Сами русские допетровского периода для него – варварский народ, описанию дикости которого он посвящает несколько страниц своей истории. В философской повести «Царевна Вавилонская» (1768 г.) мы находим почти дословно повторяющееся описание дикой Скифии, в которой «не было городов, а следовательно, и никаких изящных искусств. Кругом простирались лишь обширные степи, и целые племена жили в палатках или повозках» (353)138. Однако теперь Вольтер, впечатленный просвещенной императрицей Екатериной, аллегорически представляет Россию как «Киммерию». «Империя киммерийцев», когда-то «ничем не отличавшаяся от Скифии, но с некоторых пор ставшая такой же цветущей, как государства, которые чванятся тем, что просвещают другие страны» (354), – это цивилизованная Россия во главе с просвещенными монархами. Для автора это новый этап осмысления феномена России, суть которого высказана им в письме к Дидро 23 сентября 1762 г. «В какое время мы живем! Франция преследуют философов, а скифы ей покровительствуют».
Таким образом, дикая варварская Россия-Скифия возникает в эпоху Просвещения как результат переписанной античности – в той же мере, в какой Западная Европа усваивает себе образ греко-римской цивилизации. Именно с этим уже сформировавшимся стереотипом о «диких» скифах – восточных кочевниках и северных варварах, скорее всего, связаны попытки первых русских авторов, обратившихся к скифской теме, «растождествиться» с древними скифами, дабы подтвердить свою приверженность европейской идентичности.
Автор оригинального и обширного исторического труда «Скифская история» (1692 г.) Андрей Иванович Лызлов, фактически, называет скифами предков татар и турок, с которыми борются «россиане» вместе с другими европейскими народами. Он, в частности, пишет: «Но от пятисот лет и больши, егда скифове народ, изшедши от страны реченныя их языком Монгаль, ея же и жители назывались монгаилы или монгаили, поседоша некоторыя государства [яко о том будет ниже], измениша и имя свое, назвашася тартаре, от реки Тартар или от множества народов своих, еже и сами любезнее приемлют или слышат»139. То есть, согласно Лызлову, скифы – это монголы, изменившие самоназвание на «татары». В Российскую землю (как и турки в Западную Европу) они приходят как завоеватели. Политический заказ этой книги (видимо, князем Василием Голицыным) в разгар крымско-турецких кампаний, непосредственными участниками которых были и А. И. Лызлов, и командующий русским войском кн. В. В. Голицын, в преддверие русско-турецких войн XVIII в. более чем очевиден. Лызлов, несомненно, работает в рамках общеевропейского антитурецкого, антиисламского идеологического «тренда». Это подтверждают и современные исследователи «Скифской истории». Е. В. Чистякова пишет: «Автор… горячо призывал к единению сил европейских народов для борьбы с татаро-турецкими завоеваниями»140, а А. П. Богданов указывает на то, что «в соответствии со своими взглядами А. И. Лызлов заостряет антитурецкую и антимусульманскую направленность источников»141.
Вслед за А. И. Лызловым и Вольтером мнение о «скифахтатарах» находит поддержку у такого автора, как Антиох Кантемир. В своей «Песни IV. В похвалу наук» (1734 г.) он говорит о «диких скифах», презиравших всякую государственность, но склонившихся, тем не менее, перед Мудростью Просвещения:
И кои всяку презрели державу,
Твоей склонили выю, усмиренны,
Дикие скифы и фраки суровы,
Дав твоей власти в себе знаки новы (201).
В примечании Кантемир разъясняет, что «дикие скифы» – «татаре, сиречь» (207).
М. В. Ломоносов, опровергая это заблуждение, присоединяется к другому, также весьма сомнительному утверждению немецкого придворного историка Т. З. Байера (высказанному в работе 1728 г. «De origine et priscis sedibus Skytharum»), который «финцев, естландцев и лифландцев почитает остатками древних скифов»142. «Чудские поколения суть от рода подлинных древних скифов, – делает вывод Ломоносов, – ныне по большей части Российской державе покоренные или уже из давных времен в единнарод с нами совокупленные»143. Единство скифов и чуди Ломоносов выводит логически, на основании явно недостаточных историографических и языковых данных. Байер производил слово «скиф» от финского скита – стрелок; Ломоносов считает, что «имя скиф по старому греческому произношению со словом чудь весьма согласно»144 и что греки заимствовали у славян их название чуди. Ломоносов тем самым утверждает славяно-российскую идентичность как особый цивилизационный мир между античным миром и скифами-чудью, с которыми, правда, славяне давно в «единнарод» совокупились. То есть русские – все же скифы, пусть только отчасти. Этот тезис необходим Ломоносову для оспаривания «норманнской теории». В. К. Тредиаковский считал, что само название скифов у Геродота произошло от русского слова «скитания», что, по мнению Василия Кирилловича, отражало их кочевой образ жизни. Первый русский филолог выказывает здесь точное чувство языка, и к его глубокому суждению мы ниже еще вернемся. Спор о связях скифов и славян шел на протяжении всего XVIII столетия, и в нем принимали участие, помимо М. В. Ломоносова и В. К. Тредиаковского, немецкие придворные (то есть в тот период – «официальные») историки Г. З. Байер и Г. Ф. Миллер.
Но пример Ломоносова и Тредиаковского здесь скорее исключение. Стремление «растождествиться» с «дикими» скифами просматривается у всех «русских европейцев» XVII–XVIII вв. вплоть до Н. М. Карамзина. Однако выработанный Просвещением концепт «естественного народа» вносит свои коррективы в это стереотипное представление, а с определенного момента, когда «дикий» становится синонимом «естественного», вынуждает менять знаки буквально на противоположные.
Но уже в словоупотреблении карамзинистов, которые были предромантиками, можно проследить некоторую динамику относительно «скифского». Так, известный карамзинист И. И. Дмитриев употребляет иронически по отношению к слову «скиф» эпитет «грубый» (что в заданном контексте является, конечно, синонимом «дикого»). В «Послании к Аркадию Ивановичу Толбугину» (1795–1799 гг.) он выражается так:
Грубый скиф по бороде,
Нежный Орозман душою… (335)
Здесь появляется важный атрибут поэтического образа скифа – борода, которая затем не раз еще будет встречаться, особенно в сочинениях европейцев о России. Если дикий скиф – это стереотип европейского Просвещения, следствие европейской рецепции античной культуры, то грубый скиф (в противоположность культу изящного и утонченного) – выражение явно сентиментальное. Но заметим, что у Дмитриева «грубость», как и борода, может быть обманчивой личиной для нежности и чувствительности.
Таким образом, если Кантемир, судя по всему, является первым русскоязычным автором, употребившим по отношению к скифу устойчивый эпитет «дикий», то в кругу карамзинистов складывается представление о внешне «грубом», «бородатом», но нежном «в душе» скифе. И это будет существенно для последующей эволюции скифского сюжета у романтиков. У самого Карамзина в его «Истории» скифская тема присутствует лишь как стилизованный пересказ Геродота. «Карамзин по сравнению со своими предшественниками не внес ничего нового в трактовку геродотовских сюжетов» – отмечает А. А. Нейхардт145.
2.3. «Скифская война»
Любая идентификация (а в случае со «скифством» мы имеем дело именно с попыткой установления идентичности) требует точки зрения другого. Как и многое в русской культуре, «скифство» обязано своим происхождением внешнему взгляду европейца. Чтобы русские могли увидеть в себе скифов, кто-то должен был сначала увидеть их со стороны и соответственно назвать. Конечно, о скифах писал еще Геродот, но античные представления должны были актуализироваться и быть сфокусированными вновь. Актуализация «скифского сюжета» произошла благодаря популяризации текста Геродота в эпоху Просвещения. Но в XVIII столетии споры велись вокруг греческого первоисточника, а первый русский перевод 4-й книги истории Геродота, содержащий его знаменитый «скифский рассказ», был осуществлен лишь в 1819 г., и, несомненно, это было сделано как раз в связи с актуализацией скифского сюжета, которая, как несложно убедиться, начинается в 1812 г. и связана с Отечественной войной. Именно с этого момента слова «скиф» и «скифское» становятся широко употребительными.
Судя по всему, человеком, который увидел и как бы вновь «узнал» в русских скифов, был «романтический император» Наполеон Бонапарт. В изложении Е. В. Тарле это произошло следующим образом: «Наполеон, когда ему доложили о первых пожарах, не обратил на них особенного внимания, но когда 17 сентября утром он обошел Кремль и из окон дворца, куда бы ни посмотрел, видел бушующий огненный океан, то, по показаниям графа Сегюра, доктора Метивье и целого ряда других свидетелей, император побледнел и долго молча смотрел на пожар, а потом произнес: «Какое страшное зрелище! Это они сами поджигают… Какая решимость! Какие люди! Это – скифы!»146. Современные исследователи отмечают, что Наполеон Бонапарт, читавший «Историю Карла» во время своего Русского похода, сомневался в достоверности вольтеровского повествования, тем не менее именно этим сочинением, по всей видимости, и было подсказано то слово, которое вырвалось у императора при виде горящей Москвы.
Таким образом, узнавание состоялось, слово было произнесено, и новый романтический миф о «русских скифах» начал действовать в истории. Нельзя не отметить событийный ряд, сопровождавший новое рождение мифа: московские пожары, горящие оставленные дома, Кремль в кольце бушующего пламени. Вероятно, Наполеон в эту минуту вспомнил рассказ Геродота о войне Дария со скифами, которые заманивали его вглубь своей страны, уклоняясь от решительного боя и применяя тактику «выжженной земли»: «Скифы решили не вступать в открытое сражение с персами… Скифы стали медленно отступать, угоняя скот, засыпая колодцы и источники и уничтожая траву на земле» (246)147 (см. подробнее: Геродот IV, 120). Как известно, жившие на повозках скифы легко снимались с места и уходили от любого врага в недоступные для него земли. Таким образом, Наполеон разгадал тактику «скифской войны» и предвидел ее будущий ход (отступление из России по старой разоренной дороге и постоянные изнурительные столкновения с небольшими отрядами конных партизан).
Партизанская война, столь значимая в двух Отечественных войнах, – это, в сущности, то же, что «скифская война» – термин, который появился вскоре после окончания войн с Наполеоном и который стали связывать с именем М. Б. Барклая-де-Толли, представившего на утверждение императору Александру I свой оборонительный план военной кампании в марте 1810 г. Однако у Барклая нет выражения «скифский план» войны, нет и других геродотовских аллюзий; это, по всей видимости, позднейшее изобретение историков войны 1812 г., переосмысливших слова Наполеона, произнесенные в виду московского пожара. По крайней мере, таково авторитетное суждение Тарле: «Не «скифский план» искусственного заманивания противника, а отход под давлением превосходных сил – вот что руководило действиями Барклая в первые месяцы войны. О «скифском плане» стали говорить уже на досуге, когда не только война 1812 г. окончилась, но когда уже и войны 1813–1815 гг. отошли в область прошлого. Первым вспомнил о скифах сам Наполеон…»148.
Косвенное подтверждение того факта, что актуализация скифского сюжета связана именно с французским императором, содержится в набросках А. С. Грибоедова к трагедии о 1812 г., где Наполеон рассуждает о характере и достоинствах русского народа следующими словами: «Размышление о юном, первообразном (курсив мой – И. Б.) сем народе, об особенностях его одежды, зданий, веры, нравов. Сам себе преданный, – что бы он мог произвести?»149. Литературный образ «скифа» во многом был ответом на вопрошание Грибоедова – Наполеона о нравах «первообразного» народа. В. Маркович, комментируя эту грибоедовскую запись, отмечает, что у него в означенный период (1822–24 гг.) «крепнет и окончательно оформляется мысль о «народности» (о «первообразном» духе нации) как о плодотворной основе всех проявлений общественной жизни, как о решающем условии полноценного развития культуры»150.
Иными словами, Грибоедов непосредственно связывает мысль о русской народности и рассуждения Наполеона: «романтический император» и романтическая концепция народности как «первообразного» духа нации сближены в творческом восприятии писателя.
Отметим, что именно в период наполеоновских войн скифская метафора прочно входит в культурное сознание «передового русского интеллигента», что подтверждают, в частности, письма с фронта предромантика К. Н. Батюшкова. Характерно выражение, которое употребляет он в письме Гнедичу 30 октября 1813 г.: «Мы теперь в Веймаре, дней с десять; живем покойно, но скучно. Общества нет. Немцы любят русских, только не мой хозяин, который меня отравляет ежедневно дурным супом и вареными[2]2
В оригинале – «французскими», то есть картофелем.
[Закрыть] яблоками. Этому помочь невозможно; ни у меня, ни у товарищей нет ни копейки денег в ожидании жалованья. В отчизне Гете, Виланда и других ученых я скитаюсь, как скиф»151. Скитаться и скиф здесь поэтически сопряжены, и оба представляют метафору «скиф» как «русский заграницей», которой в XIX в. суждено большое будущее. Интересно, что «заграница» в рамках скифского сюжета – это, как правило, Франция. Батюшков, хотя и пребывает в Веймаре, но питается «французскими» яблоками и находится в составе армии, воюющей с наполеоновской Францией. Привязка к Франции (французская тема в скифском сюжете как его родовая черта) сохраняется в целом ряде стихотворений XIX в. (Н. Гнедич, А. Фет, Вяч. Иванов).
Но если у Батюшкова «скиф» – это пока еще поэтическое сближение, осторожное сравнение, основанное на романтическом концепте «скитаний», то поэт-карамзинист А. Ф. Воейков, порывая с тенденцией «дистанцирования» от исторических скифов и вслед за Ломоносовым сближает «скифов» и «славян» до полного отождествления. В своем вдохновенном послании 1812 г. «К отечеству» он творит уже полноценный скифский миф:
О Русская земля, благословенна небом!
Мать бранных скифов, мать воинственных славян!
Юг, запад и восток питающая хлебом, –
Коль выспренний удел тебе судьбою дан!
Твой климат, хлад и мраз, для всех других столь грозный,
Иноплеменников изнеженных мертвит,
Но крепку росса грудь питает и крепит (271).
Здесь по отношению к скифу вместо привычных «дикий» и «грубый» употреблен новый эпитет – «бранный», и это, конечно же, является следствием победы 1812 г. «Скифы» и «славяне» – два воинственных племени, связанных общей родиной – Русской землей и общей историей. «Воинственные славяне» выступают как наследники «бранных скифов», продолжатели их дела. Это очень существенный «поворот» скифского сюжета, через Воейкова он впервые происходит в русской поэзии. Представление о Русской земле здесь, конечно же, восходит к ПВЛ и «Слову о полку Игореве», являясь, как мы помним, одним из исходных понятий русского историософского текста. Ключевые параметры скифского мифа у Воейкова заданы, помимо эпитета «бранный», темой амбивалентного холода, смертельного для врагов, но спасительного для «росса», и «хлебом».
Данные мотивы, несомненно, восходят к Геродоту, который, во-первых, упоминает скифов-пахарей [IV, 18]152, во-вторых, повествует о «летающих перьях», из-за которых нельзя ничего видеть и невозможно проникнуть в северные пределы скифской страны, подразумевая, конечно, метель и снег [IV, 7], и, наконец, пересказывает скифскую легенду о золотом плуге, упавшем с неба [IV, 5]. Плуг и меч – символы скифской цивилизации, подражать которой, согласно поэтической мысли Воейкова, надлежит нынешней, российской, ведь Русская земля в прошлом – это Скифская земля. Свобода и земледелие представлены здесь, таким образом, двумя основополагающими цивилизационными факторами. Воейков фактически противопоставляет российско-скифский Север «римскому» Западу:
О росс! вся кровь твоя отчизне – довершай!
Не Риму – праотцам великим подражай.
Смотри, перед тобой деяний их зерцало;
Издревле мужество славян одушевляло:
Царица скифская, рассеяв персиян,
Несытого кровей главу отъемлет Кира;
Опустошителю Персеполя и Тира
Вещают их послы: «Богами скифам дан
Плуг – чтоб орать поля, меч – биться за свободу;
Будь другом, не врагом ты храброму народу.
Женоподобных нет меж нами индиян;
Нет тканей пурпурных, смарагдов, перл и злата –
Стрелами, копьями и бронями богата
Лишь Скифская земля. Мужей увидишь здесь –
За независимость все, все мы ополчимся,
Или смирим твою неистовую спесь,
Иль ляжем все костьми, – тебе ж не покоримся!» (272–273)
2.4. Скифы и «Русский характер» (Н. И. Гнедич, А. С. Пушкин)
Поэтическое отождествление «скифов», «россов» и «славян» в стихотворении Воейкова, как и скифская метафора Наполеона, не остаются без последствий. Н. И. Гнедич в своем послании «Иностранцам…» (1824 г.) прямо, без обиняков именует себя «скифом». И сам лирический герой – скиф, и принадлежит он к общности скифов, имеющих свои «обычаи», застольные прежде всего. Если Воейков еще призывал подражать предкам-скифам, то здесь уже метафорическое значение начинает превалировать над основным (историческим):
Приветствую гостей от сенских берегов!
Вот скифского певца приют уединенный…
Воздайте, гости, честь моим богам домашним
Обычаем, у скифов нас, всегдашним:
Испей, мой гость, заветный ковш до дна
Кипучего задонского вина;
А ты, о гостья дорогая,
И в честь богам,
И в здравье нам,
Во славу моего отеческого края,
И славу Франции твоей,
Ковш меда русского, душистого испей.
Когда-нибудь и вы в родимой стороне,
Под небом счастливым земли свободной вашей,
В беседах дружеских воспомните о мне;
Скажите: скиф сей был достоин дружбы нашей:
Как мы, к поэзии любовью он дышал,
Как мы, ей лучшие дни жизни посвящал,
Беседовал с Гомером и природой,
Любил отечество, но жил в нем не рабом,
И у себя под тесным шалашом
Дышал святой свободой (133–134).
Здесь развивается тот мотив «скифского сюжета», с которым мы уже встречались в письме у К. Н. Батюшкова. «Скифство» (и это глубоко не случайно) обнаруживается при встрече с «иностранцами». «Сенские берега» (Париж) здесь соотносятся со «скифским» приютом. Противопоставления Восток – Запад (как у Воейкова) здесь нет; напротив, есть сближение: «слава Франции» соотнесена с любовью к «Скифии», «святая свобода» – общая для автора и его французского адресата ценность. Конечно, Гнедич находится ближе к просветительской позиции, знакомой по Вольтеру: его самоименование скорее шутливо-аллегорично, как у Вольтера, когда он пишет об «империи киммерийцев», где совсем недавно «во всей своей свирепости господствовала дикая природа, а ныне царят искусства, великолепие, слава и утонченность» (355). Лирический герой Гнедича – это уже «просвещенный скиф», но еще не «романтический».
Обе линии – просветительская и романтическая, а также сентиментальное представление о «грубом» скифе своеобразно преломляются в раннем пушкинском послании «К Овидию»:
Рожденные в снегах для ужасов войны,
Там хладной Скифии свирепые сыны,
За Истром утаясь, добычи ожидают
И селам каждый миг набегом угрожают… [2, с. 218]153
И «хладная Скифия», и «угрожающий» характер скифов, ставшие уже стереотипами сюжета, принимаются Пушкиным и даже усилены в звучании: скифы здесь уже «рождены в снегах» и названы «свирепыми» – в этом можно видеть развитие и усиление прежних геродотовских мотивов и просвещенческих эпитетов дикий и грубый. Скифы описываются как «хищники»: «утаясь, добычи ожидают». Впрочем, в тексте это «овидиевское» восприятие. Поэтическая конструкция у Пушкина здесь непростая: Овидий – посланец юга в северной Скифии, а лирический герой, alter ego автора, наоборот, «суровый славянин» в ссылке, которая впоследствии получит название «Южной». Но и этот «юг», и север – скифская земля, которая сближает поэтов, и само «переселенчество» начинает осмысливаться как «кочевничество», «скифство»:
На скифских берегах переселенец новый,
Сын юга, виноград блистает пурпуровый [2, с. 220].
Виноград-«переселенец» здесь (по ассоциации с древней метафорой «вина поэзии») равно может быть отнесен к обоим поэтам – Овидию и Пушкину. Скифы, по Геродоту, изначально винограда (который в данном контексте приобретает и общее значение «культуры») не знали. И далее собственно скифская тема у Пушкина (в отличие от скифского сюжета, который получит глубокое развитие в «Цыганах») оказывается постоянно сопряжена с «виноградным» мотивом.
В частности, «дикость» скифа иронически переосмысливается поэтом в ряде произведений как способность к обильным застольным возлияниям, с легким оттенком оргиастичности. «Скиф» становится у него почти что синонимом «пьяницы». Уже в послании 1822 г. «Друзьям» говорится о «жажде скифской», а в двух поздних стихотворениях 1835 г. (анакреонтическая ода LVII и также проникнутое античными мотивами «Кто из богов мне возвратил…» от лица римлянина) высказываются полярные позиции, но объединенные одной идеей:
Мы не скифы, не люблю,
Други, пьянствовать бесчинно [3, с. 375].
И:
Теперь не кстати воздержанье:
Как дикий скиф хочу я пить.
Я с другом праздную свиданье,
Я рад рассудок утопить [3, с. 390].
Итак, пушкинское ироническое переосмысление «дикости» скифской – это способность к безудержному и безрассудному веселью, пьянству. Здесь уже намечается «мостик» к «дионисийству» Вяч. Иванова и цыганской теме у Ап. Григорьева и Блока. Вообще же «пьянство» скифов не изобретение Пушкина. Греки считали варварским скифский обычай пить неразбавленное вино, в результате чего те теряли контроль над происходящим. Исходный источник этого мотива – рассказ Геродота о мидийском царе Киаксаре, перебившем вождей скифов, когда они напились допьяна на устроенном в честь них пире (58) [I, с. 106].
Скифская «свирепость» среди поэтов пушкинского времени поэтически усиливается, превращаясь в «кровожадность» и даже «злодейство». П. А. Катенин в Идиллии («Между Оссы-горы и горы высочайшей – Олимпа…» (1831 г.) характеризует скифа (исторического, без метафорики) следующими словами:
Скифу предал в руки, жадному крови злодею:
Узами члены связав, он острою медью с живого
Кожу совлек (223).
С «диким» скифом с семантическим оттенком «кровожадный» мы встретимся еще в шуточном стихотворении Баратынского «Ропот» 1841 г. Там оппозиция: нег европейских питомец – дикий скиф, несомненно, уже идеологизирована в контексте начавшегося спора между западниками и славянофилами (но одновременно и де-идеологизирована, так как это послание к мухе, которая и превращает своим укусом «западника» в «скифа», «жадного смерти врага» (198).
Итак, скифские мотивы и темы зарождаются в русской поэзии конца XVIII – начала XIX в., прежде всего, как героический миф о «воинственном», «диком» до свирепости и жестокости, сильном и выносливом, но безудержном в веселье и разгуле северном «варваре»-скифе. Все указанные черты имплицитно проецируются на формирующийся в это время концепт «русский характер», корректируя представление о нем. После блестящей победы в Отечественной войне 1812 г., которая в это же время будет осмыслена как «скифская война», росс и скиф, скифское и российское, Скифия и Русская земля поэтически сближаются до полного отождествления.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?