Текст книги "Эхо далекой войны"
Автор книги: Игорь Смольников
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Окна памяти
Фрагменты фамильной хроники
Мы забывчивы. Силимся что-нибудь вспомнить – мало что получается. А иногда, словно сами собой, открываются окна памяти, и мы вдруг отчётливо видим и даже слышим то, что происходило с нами в юности, отрочестве и даже в далёком-далёком детстве. Это чудеса нашего мозга. Обстановка в сожжённом фашистами доме в Витебске – это память из третьего, довоенного, класса школы, а из четвёртого, первого военных лет, – Оля Трифонова… Воскресают в памяти лица, забытые слова и словечки.
В этой главе я объединил три таких окна памяти. Они нанизаны на почти случайный сюжетный стержень – знакомство автора с некоторыми образцами стрелкового оружия.
Когда война-метелица
Придёт опять,
Должны уметь мы целиться,
Уметь стрелять.
Вл. Маяковский
Отец пришёл со службы не поздно. За окном в небе журчали моторы. Звуки то приближались, то удалялись. Я очень любил это мирное журчание красавцев Р-5, бипланов, лёгких бомбардировщиков. Они были похожи на знаменитые фанерные У-2, но чуть посерьёзнее и с пулёметом в задней кабине.
А ещё я любил смотреть, как летят прямо на меня два параллельных крыла этого самолёта. Из окна четвёртого этажа это было хорошо видно. У биплана Р-5 (да и у У-2) пятачок мотора с бешено вертящимся, но невидимым моим глазам пропеллером приветливо улыбался. Такое у этого самолёта, когда он летел на тебя, было выражение его «лица» в анфас.
Это впечаталось в мою память на всю жизнь.
У других самолётов, не бипланов, такой улыбки просто не могло быть.
В тот памятный вечер я сидел на окне и следил, как возникают и пропадают в небе эти улыбки. Потом услышал знакомые звонки в прихожей: один длинный, два коротких.
Прижался к папиному плечу. От него, как всегда, приятно пахло кожей. А сегодня ещё и дождём. Где-то там, в районе аэродрома, прошёл дождик.
– Ну полно, полно, – сказал он, – промокнешь. – И отстранился от меня.
Ф. М. Смольников.
Витебск. Довоенное фото
Потом он ужинал на кухне. Мама рассказывала о всяких разностях за день. Но я про это почти всё знал, и мне это было неинтересно. В комнате он взял наши школьные дневники – мой и сестры. Я в то лето пошёл во второй класс. Сестра в третий.
Отец взъерошил мои вихры и даже сказал: «Молодчага».
У меня в дневнике стояли две хорошие отметки, по-белорусски – добре. А по чистописанию на этот раз отметки не было, а то бы похвалы отца я не услышал.
Сестра вообще была отличница и чистюля в своих тетрадках. Ей беспокоиться было не о чем.
– Теперь давай помоги мне, – сказал отец.
– Ура! – закричал я и вприпрыжку побежал в другую комнату.
Он открыл маленьким ключом ящик письменного стола и достал пистолет.
Кобура была из толстой коричневой кожи с притороченным карманом для запасной обоймы. С другой стороны кобуры имелись кожаные захваты для шомпола.
Мы принялись за дело. Дело, конечно, есть дело, как говорят в Одессе. Наше привычное в те три довоенных года дело являлось для меня вожделенным занятием. Может быть, даже высшей точкой сладостного общения с отцом за совместным, очень важным, взрослым занятием.
Ничто другое в моей тогдашней щенячьей жизни не могло сравниться с ним.
Нечасто отец занимался своим пистолетом, но когда разбирал, смазывал и снова собирал его, меня было за уши не оттянуть от стола. Ведь и меня он допускал к сборке-разборке и всё объяснял и показывал. Не знаю, как другие мальчишки и их отцы в нашем доме командиров, а у нас с отцом было именно так.
Я знал каждую деталь этого пистолета. И как снаряжать патронами обойму, и как целиться. Правда, он был тяжёлый чёрт – девятьсот граммов весом. Целясь, я держал его обеими руками. Сестра в той же комнате разучивала на пианино фирмы Рёниш пьесу Бетховена Сувенир а э Лиз (так я это произносил). Это пианино, увидев его в деревенском клубе, отец выменял на гармонь.
Сестра нам не мешала, а её не интересовал пистолет. Вот такая у нас по вечерам происходила довоенная идиллия.
Она была прервана 22 июня 1941 года.
За все годы войны я видел отца один раз. Зимой сорок второго он был отпущен на неделю перед назначением на новую должность.
На нём была портупея и пистолет в кобуре, но он его не доставал. Занимался квартирными хлопотами. Мы, беженцы, ютились вшестером в маленькой комнатёнке. Отец на второй день пошёл по инстанциям. Наивный фронтовик, он, понятно, ничего не добился. Город до отказа был забит эвакуированными. Ведь на Волгу, в город Куйбышев, с оккупированных немцами западных областей России хлынули беженцы, служащие разных учреждений, рабочие заводов; а кроме этого, и правительственные учреждения Москвы вместе с дипломатическим корпусом разных иностранных государств.
Заводы с трудовым людом размещали далеко за городом в районе так называемой Безымянки, где вскоре вырос самостоятельный город, куда из Куйбышева-Самары была проложена трамвайная линия.
Как я теперь понимаю, мы были счастливы в своей комнатёнке. Отец воевал и регулярно посылал нам свои обстоятельные письма, мама преподавала в институте, я и сестра ходили в школу. И не на улице, а в коридоре (бывшем холле) нашего когда-то фешенебельного дома имелись как бы тёплые (потому что не отапливались) удобства, а у нас в комнате даже одна треть (!) печки-голландки. Двумя третями с топкой владела враждебная нам соседка.
Она исхитрялась так разложить в печке дрова, чтобы на нашу долю доставалось меньше огня, а значит, и тепла.
А наша бесподобная ванная комната, общая на всех!
Да-да, ванная комната с огромной ванной. Да ещё с большим окном на задний двор, куда в жаркие летние дни можно было выпрыгивать прямо из окна.
Был и душ дореволюционной конструкции.
Стирали в той комнате на большой деревянной скамейке, этакой широченной плахе из крепкого дерева, которое не портилось и не загнивало. Всё это – оттуда, из проклятого дореволюционного прошлого.
В огромной шероховато-серой ванной женщины стирали, да и то не всякое, своё барахлишко.
В пору сталинградской эпопеи две наши соседки отмачивали в ванной солдатские стёганки-бушлаты с тёмными бордовыми пятнами. В их карманах иногда находили пластмассовые медальоны с закручивающейся крышкой. Там сохранялась скрученная трубочкой бумажка с фамилией убитого (или раненого) солдата.
На первом этаже нашей коммуналки обитала небогатая публика. Второй этаж, двухкомнатный мезонин с собственной кухней, занимало семейство важного работника торговли по фамилии Назаров. Он был богач – у него имелось два (!) зимних пальто, одно длинное, другое до колена для лёгкого мороза.
С одной из его дочерей я водил очень своеобразную дружбу. Она была года на три младше меня, с симпатичной мордашкой, напоминавшей мне мулатку с одной латиноамериканской марки. Со вздёрнутым носиком и выпуклым лбом. Я был тогда заядлым филателистом.
Галочка, так её звали, приходила в нашу комнату и с упоением рассматривала мою коллекцию, а я всё ей объяснял.
Её сестра меня игнорировала. Она была моя ровесница и, похоже, сердилась за то, что я симпатизирую не ей, а её малявке-сестричке. Но что поделаешь? Сердцу-то не прикажешь. Эту науку проходили в нашем странном доме не только мы с Галкой.
Дом в Куйбышеве
Крутая крыша мезонина опиралась на деревянные консоли[136]136
Их можно видеть на фотографии.
[Закрыть]. Я забирался на неё, цепляясь за них. Этот акробатический номер мало кто из мальчишек мог повторить.
Я блаженствовал, сидя на скамейке-досочке. Оттуда, с верхотуры, открывались заволжские степные дали.
На первом весеннем солнышке я мог там сидеть часами. Да что говорить! Это надо видеть своими глазами…
Во дворе, где каждый вечер
Всё играла радиола…
Булат Окуджава
С шестого класса мальчишки и девчонки разошлись по разным школам. Учителям стало трудно справляться с нами.
В моём классе учились Мощиль и Щавель. Мощиль – это фамилия, имени не помню. Это был тихий воспитанный мальчик из семьи эвакуированных с Украины. Щавель (его настоящая фамилия Щавелев) – из местных, второгодник. Они наиболее ярко представляли собой две главные группы нашего класса – вполне нормальных, обычных учеников и шпанистых, чаще всего троечников. Мощиль был единственным отличником. Щавель, понятно, его невзлюбил. Обижал, бывало, и круглую булочку на большой перемене отбирал. Такие булочки нам давали бесплатно.
Однажды в конце зимы, в оттепель, мы высыпали, как это часто бывало, всем классом на улицу. В школе не было даже спортивного зала, а года полтора мы вообще занимались в три смены. Как только спадали самарские морозы, мы превращали тихую улицу Чапаева в спортивный зал. Бегали, бросались плотными, из мокрого снега, снежками.
Вдруг Щавель бросил в лицо Мощилю, да ещё с близкого расстояния, в лицо снежок и разбил ему нос в кровь. Я был в этот момент рядом.
– Ты это чего? – Я шагнул к Щавелю, нисколько на этот раз не боясь его.
– Тоже захотел? – окрысился он.
– Попробуй! – Я уже завёлся, как это иногда со мной случалось.
Он двинул мне кулаком в лицо, я схватил его руку своей левой, а правой двинул его в лицо. Он, конечно, такого от меня не ожидал, отпрянул, а я отпустил его руку, сделал шаг вперёд, а на втором… провалился в колодец. С него была снята чугунная крышка, а я да, наверно, вся наша бегающая, кричащая компания это не заметили. Я не провалился. Машинально в ту же секунду расставил локти и повис на них.
Тут прозвенел звонок. Щавель помог мне выбраться, и мы побежали в школу.
На следующей перемене мордобоя мы не продолжили. Я не начинал, и Щавель, к моему удивлению, тоже. Так закончилась моя первая и последняя стычка со Щавелём.
Через несколько дней стучит к нам в дверь соседский пацан. Говорит:
– Тебя во двор вызывают.
– Кто? – спрашиваю.
– Иди сам, – отвечает.
Водилась такая мода в Куйбышеве: посылали парламентёра, чтобы вызвать для выяснения отношений или набить морду; как правило, двое или трое на одного. Не выйти – хуже будет.
Выхожу. Щавель. Ухмыляется вполне миролюбиво. Один.
Да и зачем ему было бы не одному, он и так сильнее меня.
– Айда на задний двор, – говорит почти загадочно.
– Зачем? – спрашиваю.
– Увидишь!
Был за нашим домом, кроме двора, выходящего на улицу Фрунзе, ещё один, как бы внутренний. Очень удобный для всяких мальчишеских игр. За ним – деревянная с одной стороны стена продовольственного склада, то есть высокий дощатый забор с колючей проволокой поверху. И бывший при дореволюционном владельце нашего дома каретный сарай с сенником и щелястыми стенами, чтобы сено проветривалось, – место наших мальчишеских сходок.
Отошли со Щавелём в дальний угол этого двора.
Щавель оглянулся, завернул полу пальто и вытащил из кармана штанов наган. То есть револьвер типа наган. Самый известный револьвер со времён революции и Гражданской войны. У милиционеров, к примеру, только наган и болтался сбоку в кобуре на поясе.
Щавель нажал на курок, барабан повернулся, ещё раз нажал – щёлкнул взведённый курок. Самовзвод – понял я, самая последняя модель этого револьвера. Это я знал. Сам смотрю, не могу оторвать глаз – отливает воронёной сталью, как новенький. «Откуда у него!» – думаю.
А Щавель достаёт из кармана пальто горсть патронов и вставляет их в отверстия барабана. Патроны особенные, такие в первый раз вижу, не как у ТТ, пуля углублена в гильзу, так что головка не препятствует повороту барабана, прячась в нём.
– Постреляем! – предлагает Щавель, – патронов у меня полный карман.
Спрашивает так обыкновенно, как будто поиграть с ним об стенку. Вся шпана в то время играла в эту азартную игру, для которой пользовались крупными монетами, бросая их об стену дома так, чтобы они отскакивали, ложась рядом с монетой соперника.
– Не бойсь, – говорит Щавель. Вместо глагола «бойся» он произносит более привычное для самарского слуха и не очень приличное по своему звучанию слово.
– Чего мне бояться! – говорю я, а сам невольно оглядываюсь – не идёт ли кто сюда, во двор.
– Давай! – щедро предлагает Щавель. – Хочешь первый?
– Нет, – мотаю головой я, – первый давай ты.
Примерно такой диалог происходил между нами.
Щавель находит ржавую консервную банку, ставит её на кирпич рядом со стеной продуктовой базы и стреляет. У него это получается уверенно: видно по тому, как он берёт в одну руку револьвер, другой поддерживает правую руку, долго целится и, наконец, нажимает на курок.
Однако после его выстрела банка остаётся на своём месте.
Я тоже долго целюсь, стараюсь дышать спокойно и плавно нажимаю на курок. Но и у меня банка остаётся на своём месте. Наган тяжёлый. Я держу левую руку под правой. При выстреле они обе подскакивают вверх и назад.
Выстрел хлопает громко, но, кажется, никого не тревожит. После второго патрона (стреляет Щавель) из-под доски стены склада выползает с тихим повизгиванием Жучка. Так вот как она пробирается на базу! Там у неё, разумеется, свои способы добраться до ящиков с яйцами. Ай да Жучка! Ай да рыжая умница! Моя длиннохвостая лисичка.
Прошлой зимой в мороз я её вырубил изо льда топором на помойке. Она вмёрзла одним боком в помои.
Соседи смирились с тем, что возле нашей двери в общем коридоре-холле на коврике поселилась псина.
Она опрометью бросилась мимо нас.
– Чуть ниже – и всё, каюк собаке, – веско сказал Щавель.
Я промолчал. Не хватало ещё посвящать его в то, что это моя собака.
Щавель вытаскивал из барабана патроны.
– По новой? – спросил он.
Я помотал головой.
Он повертел наган в руке и вдруг сказал:
– Спрячь на пару дней. – И протянул наган мне.
– У меня?
– Чего вылупился? Не дрейфь! У меня сейчас нельзя.
– Ладно, – не очень-то охотно ответил я.
Взял револьвер и положил в карман своего «полуперденчика», как слишком звучно именовалось моё коротенькое пальто, сшитое соседом-портным Яковом как бы из драпа букле.
Я спрятал наган в огромной каменной печке, которая стояла в дальнем углу коридора-холла. Её никогда не топили. В том конце коридора никогда не горела лампочка и было полутемно. Самое надёжное место. Я завернул наган в тряпку и засунул подальше в зев печки.
На следующий день Щавель в школу не пришёл.
Днём, когда мама была на работе, сестра в своей школе (тётя со своими детьми давно перебралась на другую квартиру), в дверь постучали.
– Войдите! – крикнул я. Дверь с силой толкнули, и в комнату вошёл милиционер. Он был в синей шинели с непривычными ещё нам погонами.
– Ты Гошка? – услыхал я вопрос.
– Ну, я.
– Ты мне не нукай. Давай наган!
Я молча прошёл мимо него в тёмный коридор, пошарил рукой в глубине печки, достал сверток. Милиционер развернул его, оглядел револьвер, пощёлкал затвором и, ни слова не говоря, потопал к выходу. Громко простучали подковами его сапоги по нашему сто лет не мытому коммунальному полу. Хлопнула входная дверь.
Всё это произошло слишком быстро. Я стоял и хлопал глазами.
Так я единственный из класса имел удовольствие лицезреть отца нашего Щавеля.
Волга заменила мне Двину. Та была широка, красива с высокого берега в центре Витебска. Там под деревьями на круче стояли две коротенькие мортиры образца 1812 года. Со своими дружками-третьеклассниками я набил одну из них порохом (не помню, откуда натаскали этот порох), и пытались выстрелить, затолкав в их жерла камни. К счастью, у нас ничего не получилось…
Волга была гораздо шире и величественней Двины. Переплывая на другой берег на пароме, можно было видеть, как направо и налево она уходила далеко к горизонту. Ледоход на ней был куда грандиознее. Мне особенно запомнился второй в моей жизни. Весной сорок третьего года. Льдины двигались во всю километровую ширь реки. Надвигались, лезли на берег, ломались с треском, звоном и шипением. Приближаться к ним было опасно. Через несколько дней их унесло течением. На пологих песчаных берегах остались дотаивать небольшие льдины, а ещё спустя примерно неделю вместо них на берегу между главной городской пристанью и Красноармейским спуском стало образовываться иное нагромождение.
Спуском называлась та часть улицы, которая круто уходила к Волге. Лет через двадцать на том пространстве сделали прекрасную набережную, можно сказать, гордость города.
Нагромождение было пугающим. Каждый день его частями выгружали из барж подъёмным краном, который был укреплён тоже на барже.
Покорёженные, разбитые, а то и целёхонькие пушки, танки, самоходные орудия, бронетранспортёры и прочее военное железо германского вермахта. Баржи таскали буксирами от Сталинграда, в Куйбышеве это железо грузили на довоенные пятитонки или прицепы к тракторам – на переплавку в печах-вагранках.
Другая свалка, поменьше, из побитой немецкой техники была на станции Кряж. Но туда приходилось ездить на пригородном поезде, и тащить что-нибудь интересное оттуда нам, мальчишкам, было трудновато.
А с нашей свалки я и мой сосед-дружок принесли почти целёнький крупнокалиберный пулемёт, завернули в найденные там же промасленные тряпки, дождались сумерек и спрятали в тайник на бывшем сеновале.
Пулемёт был точно такой, как в кинофильме «Секретарь райкома». Длиннющий ствол в кожухе с круглыми дырками для охлаждения. Чудо-лента! Я смотрел её раза три. В ней наш секретарь-партизан попадал в лапы к немцам. И вот сцена. Немецкий офицер допрашивает его в какой-то комнате на втором этаже дома.
Пулемёт возле закрытого окна. Секретарь ловко отбирает у немца парабеллум и открывает окно. Ещё секунда – и он заносит ногу на подоконник. Немец, как пришитый, не шевелится. Секретарь бросает на него взгляд, говорит: «А ленточку я на всякий случай захвачу с собой». Выдёргивает из пулемёта ленту с патронами и исчезает за окном.
Артисты были замечательные, известные всей стране. Ванин, с типично русским лицом, и Астангов, которому сам бог велел изображать злодеев.
На каждую новую картину мы стояли в очередях за билетами. Кинотеатров было два на главной улице – «Молот» (нижний и верхний небольшие залы) и более шикарный «Художественный»…
А я вот ещё о чём думаю. Жаль, что в ту пору никому из взрослых не пришло в голову сохранить для будущего кое-что из той побитой немецкой техники. И стояла бы теперь на том же приволжском бульваре весьма впечатляющая, исполненная немалого смысла гигантская инсталляция. А то что получается! Как восклицает один герой в одном известном кинофильме. Даже в самом Сталинграде законсервирован знаменитый, искорёженный осколками легендарный дом Павлова; стоит на кургане над городом-героем аллегорическая женщина, замахнувшаяся бутафорским мечом, а того, на что она замахнулась и сокрушила, нет. И ведь всюду так, и вокруг других городов-героев: Москвы, Ленинграда. Одни только наши, как новенькие, танки Т-34, а поверженная, когда-то устрашающая немецкая техника только на фотографиях в мемориальных помещениях, например, в Нарвских воротах Ленинграда.
Ну да ладно. Поговорим о другом.
В один прекрасный день на заднем дворе зазвучала музыка. Один из воздыхателей моей сестры принёс туда радиолу. Моя родная сестра и её воздыхатели были на целых два года старше меня и моей дворовой команды.
В тот исторический момент как раз заработала радиостанция «Маяк». Но совсем другая, не та, о которой вы, может быть, подумали. Без разговоров-разносолов на самые разнообразные и мало кому вразумительные темы. Просто музыка. Не для обывателей, а для лётчиков, для ориентировки самолётов на главный аэродром Куйбышева, чтобы самолёты не сбивались с маршрута.
У нас в комнате на стене был, конечно, репродуктор – большая, чёрная, из плотного картона тарелка. Там тоже звучала музыка, но другая – скучные арии из опер или вообще непереводимая на человеческий язык. А тут зазвучали песни или что-то со словами из оперетт, тоже понятно и близко сердцу. Так, один мужской голос пел: «Ещё туманом город весь окутан, ещё с Невы чуть веет ветерком…» Сначала я не всё понял в этом пении, но сестра объяснила, что это о Ленинграде, который на Неве, а там у нас две тётушки, одна дружинница и дежурит на крыше, а другая работает на заводе, а дядя Боря – солдат в пехоте, воюет на Ленинградском фронте.
Один и тот же репертуар прокручивался за полтора часа, но мы не унывали и вскоре сами могли повторять все песни-арии. Вразумительное пение из тарелки репродуктора тоже, хочешь не хочешь, оставалось в памяти. Но там было всё по-другому. Трансляция начиналась с гимна и в полночь заканчивалась им. А днём тоже нередко повторяли одну и ту же песню. Её тоже исполнял хор. Они были чем-то схожи и в торжественности музыки, и в грозности слов, и даже в том, что начинались очень похоже. Та, с которой день начинали и заканчивали, – «Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов…». И другая – «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…». И та и другая были нашими гимнами, гимнами всех людей страны от мала до велика. И другой музыки, от которой перехватывало горло, нам было не надо.
Но отгремел сорок третий год, каждый месяц гремели залпы победных салютов (мы их не видели, только слышали из громкоговорителя), и что-то новое, необычное, что мы стали слышать по «Маяку», пришлось в самый раз для нашего общего настроения.
А вскоре его подхлестнуло и совсем что-то небывалое. К нам стали прорываться иные ритмы и мелодии, иные, вообще непонятные слова. Раньше оттуда, из-за морей да океанов, прибывали только танки-самолёты и продукты (хотя мы кое-что о них слышали) предназначались фронту, а из продуктов я лично имел дело (и то не часто) с яичным порошком и белым маслоподобным салом с почти неприличным названием лярд. С песнями было проще. Мы улавливали кое-какие английские слова, а вскоре некоторые из них получили и перевод на русский. И мы лихо распевали и «Жёлтую субмарину» (Yellow submarine), и Джеймса Кеннеди, и «Зашёл я в чудный кабачок, вино там стоит пятачок…», и, конечно же, песню о бравых американских лётчиках:
Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы к родной подлетаем земле,
Хвост горит, бак пробит,
Но машина летит
На честном слове и на одном крыле.
Именно тогда наша музыкальная жизнь (пока только музыкальная) дала первый ощутимый крен в сторону бесцеремонных янки.
В дневнике отца они, их военная элита, лётчики, названы несколько по-иному – жеманными[137]137
Об этом – в главе «Да хранят нас наши ракеты!».
[Закрыть].
Хорошо ещё, что не стали петь их негласный, весьма хвастливый гимн «Янки дудл».
Так с тех пор и стали нас окатывать две разносолёные морские волны – заокеанская и наша, очень часто с прекрасным звучанием. Мы и по сей день с удовольствием слушаем их, хотя и втянулись в нахальную жизнь на эстрадных подмостках, в телевизоре и на радиоволнах.
Некоторую надежду даёт то, что до сих пор звучат старые песни ушедших в иной мир прекрасных исполнителей.
Где ж вы, где ж вы, где ж вы, очи карие?
Где ты, мой родимый край?
Впереди страна Болгария,
Позади река Дунай.
Из песни
Родимый край сначала остался за Волгой, как только мы проехали Сызранский мост, затем за Днепром, далеко на западе. Была суматошная пересадка в Москве, потом в Киеве, тоже суматошная, потом в Бухаресте. Но мой провожатый прекрасно справлялся со всеми железнодорожными трудностями первого послевоенного года. Они были для него вроде семечек после двух фронтовых лет в роли связиста-линейщика с катушкой провода за спиной.
В Чопе, на румынской границе, наш вагон перекантовали на другие рельсы.
В Бухаресте автомобили ездили не по правилам, а как бог на руль положит. Но одна картина меня особенно поразила. Вдруг вижу: посередине улицы, не обращая внимания на уличную суету, шагом передвигается кавалькада всадников на прекрасных лошадях, которых я видел только спустя некоторое время в кинофильмах, где героями были всякие мушкетёры-аристократы со своими дамами.
А в это время улицу переходила группа крестьян, женщины в чём-то вроде наших сарафанов, очень пёстрые, живописные, мужики в чёрных штанищах, облегающих икры ног, а сзади в болтающихся складках, с чёрными мешками на плечах.
Я смотрел во все глаза, примерно так, как первый раз в Куйбышеве на верблюда, который тащил за собой сани.
Таковы были мои первые, очень беглые впечатления от заграницы в пределах вокзала и прилегающих к нему улиц.
Из Бухареста мы добрались до придунайского города Джурджу, а там по Дунаю была граница с царством Болгария.
Дунай после Волги не сильно впечатлил меня. Он вскоре остался позади (мы переплыли его на пароме), а впереди, как и пелось в новой тогда песне, начиналась страна Болгария, в которой мне посчастливилось провести три летних месяца.
В Болгарии, в Пловдиве, была встреча с отцом. Первая после той, когда в декабре сорок второго года он приезжал к нам в Куйбышев.
В свободное от службы время он ходил со мной в город, был моим любимым путеводителем.
Я многое увидел, узнал и за короткое время влюбился в этот город, столь не похожий ни на Куйбышев, ни на Витебск. Отец водил меня по старым кварталам, по узким улицам с нависающими над тротуарами странного вида застеклёнными балконами, как бы выпирающими из стен по архитектурной моде той эпохи, когда Османская империя несколько веков хозяйничала в Болгарии. Многие дома были живописны, как ярмарочные пряники. В том районе мы любили сидеть на каменных скамьях огромного театра под открытым небом. Театра-амфитеатра в самом прямом и неведомом мне раньше смысле этого слова. Театр сооружали римляне. Пловдив назывался тогда Филиппополем и был центром их колонии на далёком от Рима северо-востоке. Тогда и Руси-то не существовало, не только Российского государства. Об этом и разном другом мне рассказывал отец. Он многое уже знал и с удовольствием приобщал к своим знаниям. А у меня от всего услышанного и особенно увиденного кружилась голова. Слишком много экзотического обрушилось на меня в одночасье.
А ещё мы любили ходить на вершину самого высокого холма – горы Пловдива. Вокруг этого и других поменьше и строился римлянами и после них турками этот удивительный город.
Холм называли холмом Освободителей в честь русских войск, освободивших Болгарию от турецкого владычества. На вершине холма, на одной из его площадок, стоял обелиск в честь русского генерала Гурко, солдаты которого и вышвырнули турок из Пловдива.
На другой площадке, повыше, мы с отцом любили сидеть и любоваться на город – живописную россыпь черепичных крыш в зелени деревьев. Ныне на этом, на нашем месте стоит прекрасный, одновременно величавый и очень лиричный тёплый памятник советскому солдату, который назван болгарами Алёшей.
Дом, в который городская управа поселила советского подполковника, был трёхэтажным, небольшим и очень уютным. Мы жили на первом, то есть в бельэтаже, на втором, по-нашему на третьем, жил со своим семейством хозяин дома. У нас было четыре большие комнаты, а из просторной кухни лестница-крыльцо спускалась в небольшой дворик, который представлял собой садик с экзотическими для меня южными кустами-деревьями и дорожками как бы из дикого камня.
В этом вот дворике и произошли очень важные для меня, мальчишки, действия.
Вскоре после приезда я узнал, что у отца, как и у многих других офицеров штаба, кроме табельного, официального оружия, есть и второе, и даже третье, неофициальное, трофейное. У отца таким оказался пистолет меньше, легче и уже ТТ, то есть другого калибра.
Дома, в квартире, я не расставался с ним. Отец только посмеивался, но обоймы с патронами оставлял запертыми в небольшом сейфе.
Да, это был пистолет! Мечта.
Как когда-то в Витебске, я собирал, разбирал его, смазывал, целился, щёлкал затвором.
Долго, больше месяца, держалось беспрекословное табу.
В один прекрасный вечер оно было всё же нарушено. Виновником оказался закадычный друг отца с сорок третьего года, когда они оба стали служить в 3-м гвардейском корпусе, Игнатий Кузнецов, майор, начальник шифровального отдела штаба корпуса.
По моим тогдашним представлениям, шифровальщик являлся кем-то вроде разведчика, ведь он получал и отправлял секретные документы, скорее всего, в Москву, в самый главный штаб, и сам расшифровывал перехваченные донесения противника. То есть Кузнецов был для меня окутан секретностью, а потому особенно притягателен. Но я ни о чём его не расспрашивал. А он почему-то на меня посматривал косо. Теперь я думаю, что он просто удивлялся моей худобе и не очень заметной спортивности. Сам он был крепок, жилист и мог побороться с богатырём из воронежской глубинки, ординарцем отца Семёном. Они трое нередко позволяли себе такое, несубординарное: устраивали короткие сеансы борьбы на ковре, и Семён не всегда одолевал своих соперников, которые, уступая ему в силе, брали приёмами.
Чаще всего отец и Ганька Кузнецов, как его обычно называл батя, сидели за столом, потягивали болгарское бяло вйно и разговаривали. Такие посиделки устраивались или у нас, или на квартире у Кузнецова. Он тоже жил один, без семьи.
Именно Кузнецов произнёс фразу: «Фёдор, а не опробовать ли нам твой пистолет?» Он подмигнул мне. Отец прореагировал не сразу. А я замер и напрягся.
Он достал новый (для меня) пистолет, включил радиоприёмник «Телефункен», я и Кузнецов спустились во дворик. Окна эркера, как всегда, были открыты. Отец нашёл какую-то музыку, усилил звук.
Батя оказался предусмотрителен, он не хотел, чтобы выстрелы всполошили соседей. Но наш главный сосед за невысокой каменной оградой вряд ли бы всполошился. Он был ещё недавно войник, солдат болгарской армии. Своего годовалого сына назвал в честь нашего Семёна, с которым водил дружбу, а не потому, что царём Болгарии всё ещё являлся маленький Симеон.
Первым стрелял батя, вторым Кузнецов, третьим я.
Стреляли в какую-то коробку, поставленную на бордюр фонтанчика (этакая каменная чаша).
Это было классно. Как влитой, помещался браунинг в моей ладони и при выстреле не дёргался, как наган Щавеля. Сначала я промазал, но затем две мои пули продырявили коробку. Голова Ивана появилась над оградой. Семён помахал ему рукой.
Наша доблестная троица опустошила вторую обойму…
Да, это было здорово! Мой восторг я теперь могу выразить разве что незнакомыми мне тогда словами главного героя пушкинского «Каменного гостя». Это он сказал: «Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает, но и любовь – мелодия».
Вспоминая свои ощущения в пловдивском дворике, я сформулирую так: «Из наслаждений жизни любовь одним лишь выстрелам из пистолета уступает, но и любовь – такая же стрельба по цели».
С того вечера я получил право брать пистолет с собой, когда отец проводил вечер у своего друга-шифровальщика, а я, когда темнело, выходил ему навстречу по Балярской (Боярской) улице.
Наш дом стоял на углу этой тихой улицы и бульвара Иосифа Сталина (до этого – царя Бориса). Балярская была вымощена гранитной брусчаткой, а бульвар – чем-то вроде бежевых терракотовых плиток, которые по утрам поливали водой из шлангов.
Дом в Пловдиве на углу бульвара царя Бориса и Боярской улицы, где мы жили в 1946–1947 годах.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?