Текст книги "В двух веках. Жизненный отчет российского государственного и политического деятеля, члена Второй Государственной думы"
Автор книги: Иосиф Гессен
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Такое же любвеобильное сердце составляло основную черту его любимой племянницы, моей будущей жены, черту, отодвигавшую в тень все другие свойства беззаботного, жизнерадостного характера. Это чуткое сердце было усыплено тяжелой домашней обстановкой после преждевременной смерти матери, которая, начав с зеленой стойки на Грецк, создала своими руками большое состояние и открыла банкирскую контору в Одессе. Очень добрый, но недалекий и безвольный отец вскоре после смерти матери вторично женился на еврейской «аристократке», народившей ему большое потомство и оказавшейся настоящей мачехой для детей от первого брака. Семнадцати лет Анна выдана была замуж за человека вдвое старше ее, брак оказался неудачным, и в течение нескольких лет муж не соглашался дать ей развод. Когда же мы поженились и осели в Петербурге, я недооценил силы сердца ее и думал, что она удовлетворится домашними заботами и уходом за детьми. Но Петербург разбудил сердце, и оно проявило такую активность, такую необузданную энергию, которая мне, с годами профессионально черствевшему, иногда казалась безрассудной. Делать добро людям было для нее такой же непреодолимой потребностью, как утолить физический голод, и это не воспринималось как исполнение обязанности, а как ощущение высшего наслаждения. Случилась беда – рассуждать и поздно, и преждевременно; сейчас нужно помочь, а разговаривать будем потом. Ничего не видевшая и не усвоившая в замкнутой семье, лишенной всяких общественных интересов, она проявила тончайшее чутье и умела окружить себя искренними, преданными делу людьми, создала свой мир и жила полной, насыщенной жизнью.
В те тяжелые годы на мне произошла, так сказать, проба ее душевных сил. Сомневаюсь, чтобы я в состоянии был вынести сыпавшиеся одну за другой неудачи, если бы не встретил ее моральной поддержки, если бы не опирался на ее несокрушимую уверенность. Кишиневский опыт тоже оказался безрезультатным, и я вернулся в Одессу, куда через некоторое время переселилась и моя спасительница с детьми. И вот наконец, к явному ее неудовольствию, я нашел занятие за те же 75 рублей в месяц в крупной торговой фирме иностранных земледельческих машин и орудий. Я начал деятельность с записей в особую книгу торговых векселей, сразу напутал и получил сердитое замечание от бухгалтера за то, что помаркой нарушил девственно непорочный вид каллиграфического фолианта. В тот же день я заболел, и легкая дизентерия решила мою судьбу: Анна Исааковна воспользовалась несколькими днями моей болезни, чтобы неудержимым красноречием убеждать меня и всех окружающих, что я должен отказаться от службы в коммерческом предприятии, и, само собой разумеется, наиболее охотно резонность приведенных ею доводов признал сам владелец предприятия. Мое место занял приятель Л., очень умный, талантливый юрист, и сделал блестящую карьеру, позже сам стал в Петербурге и Москве представителем крупнейших германских и американских фирм.
Между тем известия из Усть-Сысольска становились все менее утешительными. Перехватов сильно пострадал от долговременного пребывания в тюрьме, и ему труднее стало бороться со слабостью к алкоголю. Демяник должен был от него съехать, колония разлагалась, случались даже уличные дебоширства, и надо было торопиться Сережу оттуда взять. Я упоминал уже, что Ильченко взяли его к себе, там мальчик был в идеальных условиях, влияние жены Ильченко было предельно благотворным, но ее болезненное состояние заметно обострялось, чужой ребенок обострял обузу, с другой стороны – чуждая мне флегматичность сына еще резче бросалась в глаза, и я убедился мыслью и сердцем, что нельзя ему больше мыкаться, что нужно разрубить этот гордиев узел. А разрубила его Анна Исааковна, взяв Сережу к себе и придумав затейливую комбинацию, чтобы появление четвертого – пятилетнего – мальчика не вызвало лишних толков и пересудов, которые могли бы поставить ребенка в фальшивое положение. Это была вторая проба ее сил, которая дала результаты изумительные: до зрелого возраста, когда ему случайно попалось в руки письмо из Ташкента, где мать Сережи, вышедшая замуж, очутилась, он считал Анну Исааковну своей матерью, был к ней привязан нежнее, чем сыновья, и отношения между четырьмя мальчиками, а потом юношами не оставляли желать лучшего…
Прибытие Сережи обострило вопрос об урегулировании его юридического положения. Как раз в это время появился благодетельный закон 1891 года, вводивший институт усыновления, дотоле допускавшегося только по царской милости. Но для усыновления требовалось, чтобы я принял православие, что должна была совершить и жена для устранения препятствий к нашему браку. Вместе с тем последствием крещения было устранение формальной препоны к поступлению на государственную службу. Но именно потому, что крещение предвещало избавление от ограничений, личные выгоды, – отречение от веры отцов далось нелегко. Настоящей привязанности к религии, конечно, не было, потому что ассимиляция быстро продвигалась вперед, в нашей семье еврейский ритуал давно уже стал сходить на нет, все определеннее принимая форму мертвой обрядности, ничего не говорящей уму и сердцу. Оставалось только инстинктивное сопротивление вынужденности перехода и стыд перед отцом, которого я лишаю загробного утешения, не имея права, как мешу-мед[31]31
Мешумед – выкрест, человек, перешедший в христианство из другой религии.
[Закрыть], произносить поминальную молитву об упокоении души умершего. Не сомневаюсь, что, если бы я спросил отца, он не противился бы моему решению, но я предпочитал не делить с ним ответственность за свой шаг.
На дочерях обязанности поминальных молитв не лежит, да и вообще Анне Исааковне стремительное сердце не позволяло колебаться, и она поддерживала решение, которое ради сына необходимо было принять. Было нечто символическое в том, что крещение совершено было в тюремной церкви: одесская тюрьма завершила цикл событий, начавшихся с петербургского Дома предварительного заключения.
После этого начались усиленные хлопоты перед министерством юстиции о принятии на службу, и здесь немало помог обиженный мною Боровиковский. Министерство не соглашалось разрешить мне служить в округе Одесской судебной палаты. На запрос председателя Варшавской судебной палаты из Петербурга был получен ответ, что ввиду исключительно лестных отзывов министерство не видит препятствий к принятию на службу в Варшавский округ, где, однако, я не должен рассчитывать на занятие самостоятельных ответственных должностей, и, со своей стороны, рекомендовало служить вне черты оседлости, где карьера будет беспрепятственной. Я готов был согласиться, потому что моим бесплодным изнуряющим исканиям минуло уже четыре года… Но жена опять решительно воспротивилась, убеждая, что теперь ждать уже недолго, и хлопоты перенесены были в Московскую судебную палату, во главе которой еще стоял накануне назначения товарищем министра В. Р. Завадский. Он и написал на прошении четким, размашистым почерком: «Полагал бы принять». Но назначение совершалось по соглашению с прокурором судебной палаты, а прокурором в это время был старый знакомец, нанесший один из ударов, М. Г. Акимов. Теперь он прямо не противоречил, но сделал существенную оговорку: «Ввиду прошлого Гессена полагал бы сначала назначить его в провинцию», и под этим Завадский подмахнул: «В Тулу».
На этот раз Акимов оказал мне бесценную услугу: если бы я остался в Москве, то среди бесчисленного количества кандидатов на судебные должности затерялся бы, а в Туле ждала меня большая удача, и когда, с полгода спустя, переведенный из Тулы в Москву товарищ председателя, отцовски меня полюбивший, предложил перевод в Москву, я, уже освоив тульские преимущества, отказался от лестного предложения, и поступил правильно.
Не думаю, чтобы выбор Тулы был случайным. Конечно, Завадский не знал, что Тула мне не совсем чужая, потому что на ней остановил свой выбор по окончании ссылки Ф. П. Поляков и там поселился. Но, вероятно, Завадский имел в виду отдать меня попечению замечательного человека, назначенного председателем Тульского суда, – Николая Васильевича Давыдова.
В эмиграции мне посчастливилось встретиться с сыном Завадского, бывшим сенатором. Я сказал ему, что переношу на него сердечную благодарность, которую навсегда сохранил к его отцу. Он восторженно об отце отзывался, как о человеке блестящем, и неожиданно прибавил: «А вот я во сколько раз образованнее и разностороннее отца, а человек совсем тусклый…»
В конце июля я уехал в Тулу, потрясенный семейной драмой: за месяц до отъезда отец, не перенеся разорения, внезапно скончался, как раз когда я стоял на пороге осуществления его надежд найти во мне поддержку семьи. Но тогда у меня у самого была надломлена вера в будущее.
На государственной службе. Тула
(1894–1895)
Невеселые размышления сопровождали мое путешествие в Тулу, однообразное постукивание колес не давало никаких оснований предполагать, что тяжелые годы остались позади, а впереди ждет большая незаслуженная удача. В Харькове подсел словоохотливый молодой человек и, выведав, что я еду в Тулу на службу, радостно воскликнул: «Так я же служил там кандидатом на судебные должности и все могу вам описать». Описание «всего» потребовало одной лишь черной краски: хуже Тулы вообще ничего себе и представить нельзя, и больше полугода там выдержать немыслимо, город грязный, скучный, люди злобные, неприятные. «Я из евреев. И хотя ныне я православный, тем не менее только ленивый не тыкал мне в глаза мое еврейство». Говорил он громко, обращался не только ко мне и со стороны одного купчины вызвал резкое непечатное замечание, поддержанное злорадным смехом всего вагона. На ближайшей остановке оратор перешел в другой вагон.
В Туле я Ф. П. Полякова не застал: он летом уезжал обычно на два месяца в Берлин знакомиться с новыми успехами медицины в лечении уха, горла и носа, сменившем прежнюю его специальность. Но его мать, добрейшая, радушнейшая старушка, и сестра ее, бездетная вдова, встретили меня, как горячо любимого сына, и окружили такой нежной заботливостью и лаской, к каким я не привык и в родном доме, отрицавшем «нежности».
Поляков занимал большую квартиру в двухэтажном доме, выходившем на базарную площадь. С утра до позднего вечера на столе кипел самовар, чуть он остывал, его выносили на короткое время, чтобы вновь подать в бодром виде со вновь вымытыми чашками и свеженаполненными вареньем вазочками. Гости не переводились и почти не сменялись, а лишь прибывали все новые. И к пяти-шести часам составлялся настоящий раут, преимущественно из женщин, не отличавшихся цветущей молодостью и красотой. Тут были и замужние женщины, и совсем немолодые девицы. Одна – дочь члена Окружного суда с таким бюстом, какие бывали у ярмарочных комедианток, появляющихся с чайным подносом на груди. Другая – классная дама в местной гимназии, огромная, как медведь, напоминающая его всеми ухватками, равно как и рыкающим голосом. Каждая вновь появляющаяся гостья обязательно начинала с вопроса, что пишет Федор Петрович и когда ожидается его приезд. Старушка охотно, в пятый и десятый раз отвечала, как заученный урок, и все присутствующие с видимым удовольствием повторение выслушивали, а если рассказчица упускала какую-либо деталь, все наперерыв подсказывали. Дамы и во мне приняли горячее участие по приисканию меблированной комнаты.
Поляков вернулся из-за границы со свежими силами, по-прежнему бодрый, тотчас взялся за работу, и уже в первые базарные дни не только приемная полна была пациентов, но и по всей лестнице тесно стояли крестьяне из пригородных деревень. Новостью для меня было, что мой друг стал учиться пению, проявляя «охоту смертную», и теперь вечерами (днем гости видели его лишь урывками, когда он появлялся, чтобы наскоро перекусить) упражнялись певцы и певицы: девица с необычайным бюстом обладала пронзительным сопрано, а учитель железнодорожного училища – высокий, чахоточного вида – поражал меня пробами своего могучего, раскатистого баритона.
Годом позже произошла настоящая драма: Федор Петрович решил жениться, и притом не на ком-либо из завсегдатаев раутов, а на скромно проживавшей в своем мещанском домике офицерской вдове с двумя маленькими сыновьями. Дамы разузнали о его намерениях и, собрав все самые мельчайшие детали и сплетни, пичкали ими мать и тетку, тщетно надеясь, что им удастся отвратить его от такого намерения. Но и после того, как все старания привели только к порче отношений между матерью и сыном, часть дам не в силах была от привычных посещений отказаться. В особенности и жалко, и противно было видеть медведицу: медленно переваливаясь, она подходила к дому, нерешительно останавливалась, озиралась кругом и затем, резко мотнув головой, хваталась за ручки двери… Уже в Петербурге, где мы с Поляковым три года спустя вновь встретились, я пришел к нему на Рождество и так был поражен, и здесь увидев медведицу, что вскрикнул и вызвал общий хохот.
Все, чем встретила меня в первые дни Тула, было невиданно и очень забавляло, но само собой разумеется, что все мысли были прикованы к старинному угрюмому зданию Окружного суда, где один этаж был отведен под гражданское отделение, а два верхних – под прокуратуру, нотариат и два уголовных отделения. К моему приезду состав суда значительно обновился: прокурор Н. В. Давыдов назначен был председателем суда, товарищ прокурора А. А. Мясново – членом гражданского отделения, из Москвы прибыли новый прокурор и два товарища председателя – Волынский и Мотовилов, и обновление оказалось для меня крупным козырем. Далеко не весь состав получил университетское образование. Большая часть состояла из разночинцев, для которых скромное жалованье было единственным источником существования. Меньшая часть принадлежала к дворянскому сословию и, дополняя жалованье остатками больших состояний или женитьбой на богатых московских купчихах, жила в полное свое удовольствие, сладко пила и ела, поигрывала в винт для времяпрепровождения и с разночинцами домами не зналась. А я, единственный еврей, был радушно принят именно в дворянской среде и с некоторыми, несмотря на разницу служебного положения, впоследствии был на «ты». Служба проходила под знаком: «Работа не волк, в лес не убежит». В делопроизводстве царила рутина, а единственный толковый юрист, член гражданского отделения, сильно запивал.
На первых же шагах моей служебной карьеры «негласный надзор» звучно о себе напомнил и, если бы не Давыдов, оборвал бы ее сразу. Я замещал заболевшего секретаря прокурора – должность прокурора еще исполнял временно Мясново, – когда, отозвавшись на телефонный звонок жандармского управления и сообщив звонившему свою фамилию, я по тону дальнейшего разговора почувствовал, что собеседник неприятно удивлен. Через полчаса вошел бравый адъютант жандармского управления и окинул меня уничтожающим взглядом, подтвердившим основательность моего предчувствия. Когда же через месяц-другой Мясново перешел в гражданское отделение, и мы с ним сблизились, он с бесцеремонной откровенностью рассказал, что, действительно, жандарм обратил его внимание на то, что я состою под надзором и что мне «хода давать не следует».
«Я, – продолжал Мясново, – тотчас предупредил Давыдова, но он меня отшиб, сказав, что ему ничего об этом не известно и он не может ставить вас в особое положение».
Этот инцидент, грозивший весьма неприятными последствиями, дал, напротив, толчок удачам. Давыдов обратил на меня внимание и с тех пор стал всячески выдвигать, а впоследствии подарил своей дружбой, которой я чрезвычайно дорожил. Но право же, личная привязанность не делает меня пристрастным: он действительно был человек замечательный и очень интересный. Николай Васильевич происходил из старинной дворянской семьи, из поколения в поколение служившей по судебному ведомству и имевшей большие связи. Приезжая в Петербург, он останавливался обычно у своей кузины фрейлины Озеровой, в Зимнем дворце, где и я у него бывал. Студентом Московского университета он вел рассеянную жизнь и женился на балерине, которую я узнал уже немолодой, изящной, со следами былой красоты, приветливой и тактичной женщиной. В Туле у них не садились за стол без водки и вина, но никогда не переходили границ легкого, приятного возбуждения, создававшего атмосферу непринужденности. И в винт – у него и при нем – играли весело, пересыпая шутками и остротами, водка и карты были для человека, а не наоборот.
Высокого роста, узкий, с донкихотовской бородой клинышком и скрыто насмешливыми глазами, нарочито подчеркиваемым низким басом и уморительно серьезным видом, он везде становился центром, душой общества и умел легко и незаметно переводить беседу с шуток на серьезные темы и обратно. Но в Туле он никогда не забывал, что делу время, потехе час, и чем дальше, тем все больше час сокращался в пользу времени. Предметом его сердечной заботливости был приют для несовершеннолетних преступников, и для увеличения средств Давыдов ежегодно устраивал в Туле театральные представления, давшие мне счастливую возможность познакомиться с обаятельным К. С. Станиславским, Лилиной, Федотовым и др. Меня Николай Васильевич, как я ни отнекивался, заставил напялить рыжий парик и показаться на сцене бессловесным лакеем. Помню, как меня поразило, что за ужином, несмотря на все усилия Давыдова, актеры упорно пережевывали жвачку, только о том и говорили, как была произнесена та или иная фраза, жаловались друг другу и т. п., причем каждый был занят собой и собеседника не слушал.
А несколько лет спустя, в зените славы своей К. С. Станиславский, приезжая на гастроли в Петербург, ежегодно устраивал с труппой чудеснейший закрытый вечер в пользу благотворительных учреждений жены моей, с которой у Давыдова было душевно много общего. Между прочим, он тоже умел придумывать оригинальные способы добывания средств для своего приюта: уже в Петербурге мне пришлось по его просьбе заняться исследованием исторических привилегий «нежинских греков» (до того я знал только нежинские огурчики), чтобы отстоять в департаменте герольдии Сената их право на потомственное почетное гражданство. Свояк Давыдова, женатый на сестре его жены, от имени своих земляков обещал отвалить порядочный куш приюту, если Сенат признает их почетными гражданами.
Спровадив меня в Петербург (он энергично ускорял мой перевод из Тулы), Давыдов сам получил назначение на почетный пост председателя Московского суда. Первопрестольная разбудила его дремавшие душевные силы, и на шестом десятке он не задумался переменить карьеру, отказался от видного поста, выдержал магистрантский экзамен по уголовному праву, получил приват-доцентуру в университете, избран был ректором Вольного университета имени Шанявского и стал едва ли не самой популярной и любимой фигурой в Москве. А квартира его в деревянном особняке в одном из переулков Пречистенки, куда переселились и старая няня, и придурковатый, добродушный лакей Иван, и несколько тульских дворняжек, которых Екатерина Михайловна выхаживала, – эта старомодная, необычайно уютная, радушная квартира – сделалась одним из центров умственной и общественной жизни московской интеллигенции, и тяжко было Давыдову умирать в самом разгаре разбушевавшейся революции, под впечатлением, что она бесследно смела все результаты его выдающейся душевной энергии.
Я не успел еще обжиться в Туле, как Давыдов командировал меня в уездный город Ефремов «в помощь» городскому судье Лохвицкому, сыну известного криминалиста, сильно запустившему делопроизводство. По установившемуся обычаю, командируемый поселялся в квартире того, к кому он был прикомандирован, но несчастный Лохвицкий сам ютился в двух полутемных комнатах в квартире сравнительно еще молодой женщины, тощей, с красными пятнами на щеках, настоящей ведьмы, перед которой он дрожал как осиновый лист. Я отлично устроился у высоченного белобрысого судебного следователя, которому мало шло дружеское прозвище Ваничка. По сердечным делам Ваничка тяготел к Туле, где проводил пять дней в неделю, и очень негодовал на местных воров, которые в своих столкновениях с законом не считались с его расписанием. Я тоже был ими недоволен, потому что, оставаясь вдвоем с его письмоводителем, был сам себе хозяин и в свободное время вздумал штудировать Савиньи[32]32
Фридрих Карл фон Савиньи – немецкий юрист и правовед, один из основателей исторической школы права.
[Закрыть], а когда Ваничка приезжал, надо было расплачиваться выслушиванием его плаксивых жалоб на неудовлетворенность жизнью.
Делопроизводство Лохвицкого представляло собой подлинно авгиевы конюшни, и пришлось энергично приняться за их расчистку, но я мог только подготовлять дела к слушанию, а потом писать решения и приговоры. От Лохвицкого же требовалось выслушать в заседании стороны и потом написать резолюцию, проект коей был уже готов, но у него был какой-то паралич воли и энергии, он буквально умолял не торопиться и часами валялся на продавленном диване, напряженно прислушиваясь к разговорам ведьмы, доносившимся из соседней комнаты, и приходил в ужас от моего громкого голоса. Однажды он подобострастно сообщил, что у него большая просьба ко мне – принять участие в устраиваемом ею любительском спектакле. Я замахал руками, но он свои молитвенно сложил, лепетал, что я не представляю, какие неприятности доставил бы ему своим отказом, и что зато он быстро двинет дела и никогда не забудет одолжения. Я присутствовал при одном или двух обсуждениях предстоящего спектакля и ясно помню странное ощущение: я забывал, что идет подготовка любительского спектакля, казалось, что присутствую на инсценировке чеховского рассказа, и неизменно с улыбкой вспоминал эти обсуждения, когда смотрел нашумевшую пьесу Пиранделло «Шесть персонажей в поиске автора».
Мне пришлось побывать в командировках и в некоторых других уездах, и всюду я неизменно встречал царство Чехова. Выездные сессии в уезды, к которым меня прикомандировывали в качестве защитника подсудимых по назначению, больше напоминали пикник. Приезжие размещались у местных чинов судебного ведомства, и кипение жизни начиналось именно после окончания судебных заседаний, в которых живой, активный интерес к скамье подсудимых проявляли только присяжные заседатели. Для них роль судьи была делом новым, необычным, поэтому они усердно работали мозгами и напрягали все силы разумения и чувства, в противоположность профессиональным судьям, у которых привычка к судебному заседанию вырабатывает трафаретное отношение, которое чем дальше, тем сильнее затвердевает, и слушание дела превращается в досадную, ненужную формальность. У меня привычки еще не сложилось. К обязанности защитника я относился серьезно и добросовестно.
Помню одно страшное дело, которое слушалось в городе Веневе. Супружеская чета молодых крестьян вместе с работником зверски убили с целью ограбления двух татар, торговцев вразнос. Судьба их, конечно, была предрешена в сердце присяжных. Но были данные, что жена участвовала пассивно, что подчиненное положение женщины в крестьянской семье лишало ее возможности противоречить приказаниям мужа. На этом основании я рассчитывал добиться признания в ее пользу смягчающих вину обстоятельств… На другой день, весь поглощенный предстоящей речью, я пришел в заседание, но подсудимая лишила меня ораторских лавров, заявив, что «наняла» себе другого, настоящего адвоката. А этот адвокат, местный веневский мещанин, даже и с делом не был знаком. Она, наравне с соучастниками, была приговорена к бессрочной каторге.
Однако я еще не расстался с Лохвицким, которому без вины моей причинил все же большую неприятность: раньше чем мы разрешили страстные споры о выборе пьесы, Давыдов отозвал меня из Ефремова для занятия должности помощника секретаря гражданского отделения. Лохвицкий побелел, когда я сообщил об этом, и все не решался допустить меня к даме, чтобы с ней проститься. Она и сделала мне выговор: «Это странно, вы же обещали, а на Рождество можно получить отпуск!» Спускаясь с лестницы, я слышал ее хриплый яростный голос.
Лохвицкий и кончил плохо, был отдан под дисциплинарный суд, а лет пятнадцать спустя появился вдруг жалкий, потрепанный в редакции «Речи», прося помочь найти какое-нибудь занятие.
Возвращению в Тулу предшествовала слава, которой я обязан был Ваничке, налево и направо трубившему во время приездов в Тулу, что «он весь день работает, а по вечерам читает Савиньи». Меньше всего я мог предполагать, что Савиньи упрочит за мной репутацию крупного цивилиста. Эта неожиданность, однако, вполне понятна, если сказать, что ни у кого из чинов судебного ведомства я не видел ни одной юридической книги. С большой, может быть, излишней горячностью взялся я за свою работу, просил возложить на меня постоянное ведение протоколов судебных заседаний и старался с максимальной сжатостью изложить содержание речей сторон. Если слушалось юридически сложное дело, я просил докладчика предоставить мне написать проект решения, на что все охотно соглашались, а для меня составление таких проектов явилось прекрасной умственной гимнастикой. Как раз в это время и случилось, что Мясново из товарищей прокурора перешел в члены гражданского отделения. Он, конечно, предпочел бы заседать в уголовном отделении, но освобождающиеся там вакансии поспешно занимают старейшие члены гражданского отделения, ибо выездные сессии дают возможность остатками от прогонных и суточных несколько увеличить размер недостающего на жизнь жалованья. Мясново в этом не нуждался, он был женат на единственной сестре богатейших московских купцов, имевших свои замечательные картинные галереи и музеи и нет-нет налагавших заплаты на дыры в бюджете породнившей их со старинным дворянством сестры. Материальная сторона его поэтому не заботила, но, просидев беззаботно лет десять на должности товарища прокурора, он, естественно, утратил и те смутные представления о гражданском праве, с которыми вышел из университета. Вот почему, получив новое назначение, он приехал к тульскому Савиньи с запоздалым визитом и тут-то и рассказал с покоряющей развязностью, как убеждал Давыдова серьезно отнестись к предупреждению жандармов о моей неблагонадежности. «Я и сейчас не уверен, – закончил он уже в шутливом тоне, – что у вас под кроватью не спрятана бомба. А теперь давайте говорить о деле. Мне нужна ваша помощь». Я охотно согласился, а он ни от кого не скрывал и даже афишировал, что я делаю за него всю работу.
Он был искренне и глубоко убежден, что его предназначение исключительно в том и заключается, чтобы наслаждаться жизнью, и только в этом умении черпал он притязания на уважение к себе со стороны других. Умение у него и впрямь было незаурядное: большая квартира обставлена с аристократической, не режущей, а незаметно ласкающей глаз роскошью и удобствами. Отличный повар, изысканное меню, присылаемые братьями французские вина и неистощимое балагурство хозяина за столом превращают еду из насыщения в наслаждение. А лакей Адриан в белых перчатках – такого больше я и не встречал! Он также беззаветно был убежден, что для того только и был рожден на свет Божий, чтобы помочь барину осуществить его предназначение. Выполнял эту роль свою он истинно с телячьим восторгом, и, когда я видел их вместе, казалось, что они разговаривают глазами, что между ними какой-то тайный уговор.
Жена Мясново, маленькая, бесцветная, была в доме как бы гостьей и блистала лишь умением одеваться. Из двух болезненных детей, девочки и мальчика, преувеличенное внимание принадлежало сыну, как хранителю дворянского рода, очень милая девочка была в тени и считала, что ей на роду так и должно быть написано. Такое уродливое отношение к детям совсем подчеркнуто выступало у матери, по-видимому гордившейся, что хоть и купчиха, но сумела разрешить священную задачу продолжения рода и понимает высокое значение заботы об ограждении последнего отпрыска. Но подлинной любви и к сыну не было: когда перед заседанием вечером мы сидели за работой, тяжело дававшейся, ибо была она органически противна, и сын вбегал проститься, Мясново несколько раз его целовал, крестил со словами: «Господь с тобой, голубчик!» – но чувства и мысли были бесконечно далеки от совершаемых нежностей и произносимых слов. Часа через два, услышав из соседней комнаты – супружеской спальни – шуршание юбок, он стремительно убегал туда, опять слышались поцелуи и «Господь с тобой, душечка!», и через мгновение он опять был весь в мучительной власти докучливой головоломки. Меня впервые тогда поразила машинальность и автоматичность, налагающая мертвенность даже на самые интимные чувства, куда же разумней и человечней представилось отсутствие всяких нежностей в нашей семье…
Летом семья Мясново уезжала в деревню Мясновку, верстах в тридцати от Тулы. По субботам я садился с портфелем, плотно набитым подготовленными к слушанию делами, в севастопольский курьерский поезд, непременно в первый класс, и победоносно всех озирал, уверенный, что все чувствуют почтение к портфелю и форменной летней фуражке. Проехав первую станцию Козлова Засека, у которой расположена знаменитая Ясная Поляна, я у второй – Скуратово – покидал поезд, здесь меня ждала лихая мясновская тройка с кучером в плисовой безрукавке и твердой шляпе с павлиньими перьями.
В течение уик-энда часов шесть-семь уходило на изучение дел, а остальное время принадлежало еде, питью и отдохновению. Ровно ничем Мясновка не напоминала моей Мало-Софиевки, по отношению к ней сами собой напрашивались слова: прелестный уголок. Это был остаток большого старинного родового имения, постепенно частями отчуждавшегося, теперь сохранилось лишь триста заложенных и перезаложенных десятин, но с отличным садом и английским парком, красивым прочным барским домом, в котором жила мать с тремя немолодыми дочерьми-девицами – одна была начальницей, а другие учительницами женской гимназии. Старый дом ревниво хранил дворянские традиции и таил неодобрение мезальянсу сына и брата. Для себя Мясново выстроил новый дом, простенький, но все было мило, изящно и продуманно удобно, чтобы не умалять наслаждения жизнью. Между домами не заметно было никакого общения, лишь иногда, в воскресенье мы на несколько минут заходили в женское царство, как иронически выражались в новом доме, почтительно отвечали на шаблонные вопросы и, выслушав жеманную благодарность за оказанное внимание, откланивались, чтобы больше не встречаться, дамы как будто не покидали комнат.
В понедельник утром я возвращался в Тулу, уже вместе с Мясново, а большей частью и Ваничкой, который норовил по субботам присоседиться ко мне. Вечером на холостую ногу обедали со щедрым возлиянием шампанского, а на другой день после судебного заседания мой амфитрион тотчас уезжал в деревню…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?